Малый круг — страница 49 из 54

, чистый ветер, фонтанная радуга, наконец, черт побери, свобода! — он принадлежал вам. Вам, а я лишь трусливо стоял на пороге, подсматривал в замочную скважину… Я видел ваши развевающиеся волосы, блестящие глаза, наконец, ваши лица, одухотворенные, как бы это сказать… одухотворенные достоинством, да! Я вдруг понял, что никогда в жизни не был молодым, потому что никогда, ни на секунду не чувствовал себя свободным. Я словно катился по гладким смазанным рельсам и единственное, чего достиг, так это бессмысленной безмятежности. Я достиг ее в борьбе с измучившими меня историческими знаниями, которые упорно вынуждали соотносить собственную личность, собственные мысли и поступки с деяниями древних. Я стал искать в исторических событиях ничтожности, суетности. И я находил в избытке! Великими римлянами зачастую двигали ничтожные, мелкие страсти. Я доказал это, написал статьи о послегракховской реставрации, о политических взаимоотношениях Главции, Сатурнина и Мария, но… я сам-то при этом, моя-то жизнь, разве они изменились от этого к лучшему, высокому? Я решил, лишь безмятежность, стабильность принесут мне покой. Мой быт, работа, наконец, отношения в семье — все это годами не знало изменений, мне казалось, я так и доживу свой век, какого же черта, ведь это счастье, вы, вероятно, помните, многие литературные герои мечтали о подобном, но… увидев вас, я понял: судьба даровала мне последний шанс. Я решил, что должен во что бы то ни стало подойти к вам, именно к вам! Я прочитал в ваших глазах: вы единственная, кто может отнестись ко мне с искренним сочувствием. Решил познакомиться с вами, потому что больше шансов прорвать серую пелену, пробиться в живой, бушующий мир, который вы для меня олицетворяете, у меня не будет! Я колебался, наверное, целую минуту. Ни разу в жизни я не знакомился с женщинами, а уж тем более с девушками, такими, как вы, которые настолько моложе меня, прямо так, на улице. Но существует некая абстрактная память о красоте, так сказать, обобщенный ее образ, что-то такое сродни условному рефлексу, только, естественно, применительно к человеческой душе. Так вот, я увидел вас, и в голове у меня вспыхнуло: красота! А когда это происходит, я почему-то вспоминаю, ну, может быть, это глупо, даже в какой-то степени непатриотично, но я почему-то всегда вспоминаю Босфор, каким увидел его двадцать лет назад на рассвете, когда возвращался на корабле из Греции. Я не буду описывать вам сиреневую дымку, золотящиеся купола, белые свечи минаретов, не буду, это неинтересно, и здесь я не оригинален, но тем не менее, увидев вас, я вспомнил… И я как-то сразу поверил вам, ведь красота не может… нет, не обмануть, «обмануть» — слишком ничтожное слово, но… предать? Ведь не может? Боже мой! — спохватился Петр Петрович, заметив, что лицо у Наташи посуровело. — Успокойтесь, пожалуйста. Я ставлю вопрос чисто теоретически, к вам, естественно, все это не имеет ни малейшего отношения.

— Может! — Наташе показалось, она только подумала, но, оказывается, произнесла вслух. — Хотя и не должна.

— Спасибо, — задумчиво ответил Петр Петрович, — я почему-то был уверен, что вы ответите именно так. Спасибо вам, потому что я попробовал, ну, насколько у меня хватило воображения, представить себя на вашем месте и понял, что не заслуживаю, вообще не заслуживаю ответа. Извините, я веду себя как дешевый провинциальный ухажер, но, верьте мне, я действительно никогда вот так ни с кем не знакомился. И даже сейчас ни на что не надеюсь.

— Почему же? — холодно улыбнулась Наташа. — Раз все это мне выложили, значит, на что-то надеетесь, а?

Петр Петрович стоял, опустив голову, как бы собираясь с мыслями.

Наташа подумала, что ошиблась, ни на что он не надеется, предел мечтаний для него именно высказаться. Иначе бы что-нибудь заготовил впрок. И сейчас, высказавшись, он, должно быть, испытывает не раздвоение даже, а растроение. С одной стороны — неизбежную опустошенность. С другой — судорожную освобожденность, невысказанное больше его не угнетает. С третьей — растерянность, что же такое сделать, как удержать Наташу?

В Наташе шевельнулось что-то похожее на зависть к легкости, с какой Петр Петрович снял со своей души тяжесть, мгновенную тяжесть, отметила про себя Наташа, он же сказал, что все началось, когда он вошел в парк, то есть от силы пятнадцать минут назад. «А я, — вспомнила Наташа, — тогда… после столба, когда отец и мать обалдевшими глазами смотрели, как я с разбитой мордой выползаю из машины, а потом несусь куда-то под дождем, ведь я с тех пор так и не высказалась! И моя освобожденность иного, совершенно иного, нежели у него, рода! Теленок! Кролик! Что он, собственно говоря, возомнил? Что стоит наговорить первой встречной разных глупостей — подумаешь, Древний Рим! я тоже знаю, там был этот, как его… Гай Юлий Цезарь, который делал сразу сто дел, — и она побежит за ним на задних лапках! Нет, старичок, погоди!» — странные мстительные мысли явились Наташе. Сравнение с проливом Босфор ее нисколько не взволновало. Конечно же она его никогда не видела. Босфор ассоциировался у нее с Дарданеллами, а оба эти пролива воспринимались исключительно как географические категории. Это потом Наташа приохотилась слушать Петра Петровича, это потом его слова и образы стали чем-то вроде зеркала, куда она смотрелась, забывая даже про красоту и свободу. Все это потом. А тогда Наташа оглянулась и увидела, что Бен-Саула и Лахутина сидят невдалеке на скамейке, а какие-то молодые люди уже заинтересованно прохаживаются перед ними, мерзко поскрипывая по песку подошвами. «Какое постылое однообразие! — подумала Наташа. — Ну ладно, они хоть молодые, а вон тот, в синем свитере… двухметрового роста, он довольно симпатичный, в принципе он может позволить себе знакомиться с девушками в парке, но старикашка! До чего же он обнаглел!»

Петр Петрович по-прежнему молчал. Наташа тоже молчала. Нет, отнюдь не робость ее одолела. Робость скорее одолела Петра Петровича. Странную смутную тоску неожиданно почувствовала Наташа перед… Раньше она не могла точно сформулировать, перед чем именно, теперь смогла: перед жизнью вообще, перед собственным будущим. Чувство это Наташа частенько испытывала в школе, когда добросовестно сидела на всех уроках, но ни один предмет не был ей интересен. Кто-то щелкал, как орешки, задачки, причем способами, которых на уроках не объясняли, какими-то из высшей математики, интегральными способами. Кто-то, захлебываясь, повествовал об Отечественной войне с Наполеоном, уверенно входя в совершенно недоступные для Наташи подробности: чем, например, вооружение драгуна отличалось от вооружения улана? Наташа же не могла проникнуться интересом ни к чему! И дома родители в редкие дни перемирий (это, пожалуй, единственное, в чем у них не было разногласий) дружно восклицали: «Как же так? У тебя только четверки и тройки. Ни одной пятерки. Неужели тебя не тянет ни к какому предмету? Ну, хотя бы училась тогда домашнему хозяйству, что ли? Конструировала бы что-нибудь?» Но и домашнее хозяйство не привлекало Наташу, не говоря уже о каком-то мифическом конструировании.

Она подумала, вот ей уже восемнадцать, а ничего не изменилось. До сих пор неопределенность и тоска перед будущим. На что ей, спрашивается, надеяться? Какие такие таланты внезапно откроются?

Сердце по ночам заходится. В институт не поступила, ни к какому делу стремления нет. Книги? Да, книги, конечно, Наташа читала. Но, допустим, отними кто-нибудь у нее книгу, которую она не дочитала, дай взамен новую, Наташа так же спокойно примется за нее, забыв про прежнюю. Это Бен-Саула читает ночи напролет, она человек увлеченный. А разве можно считать увлечением смехотворную помощь, которую оказывает Наташа Бен-Сауле в ее дизайнерском искусстве? Она ведь иногда даже толком не понимает, что, собственно, собирается создать Бен-Саула? Взять хотя бы последнюю ее работу, когда она попросила помочь Наташу разрезать полосками какую-то железку и жуткую валяную, ну точно вчера состриженную с вонючего козла, шерсть. И еще натолочь в ступе киновари. Разве могла Наташа себе представить, что это будет ковер, который Бен-Саула каким-то чудом ухитрится сдать в магазин Художественного фонда и там его оценят в четыреста рублей! Да сыщется ли идиот, который выложит за этот железно-козлино-красный ковер четыреста рублей?

Однажды ночью, помнится, когда Бен-Саула за широченным столом рисовала при свете длинной, как шея гуся, вылезающей из стены лампы эскизы и попыхивала «Беломором», в двадцатый, наверное, на дню раз пробуждая загадочную генетическую память о великих деяниях племени магов, Наташа поведала ей об этом своем удручающем отсутствии интереса ко многим сферам приложения человеческих сил. «О чем ни подумаю… ну, чем бы мне, например, хотелось заняться, все не мое! Представляешь, ничего не нравится. Не хочется. Даже не знаю…» — «Что ж, — склонив голову, Бен-Саула положила на бумагу размашистый штрих, — у тебя, вероятно, другая планида». — «Как это другая? Почему другая?» — не поняла Наташа, но в душе все сладко замерло: сейчас умная Бен-Саула объяснит. «Другая, чем у большинства людей, — повторила Бен-Саула. — Не всем же куда-то двигаться. Кому-то надо стоять на месте. Как зеркалам. Чтобы другие в них смотрелись. Но в любом случае таких, как ты, мало. Верь мне, это счастливые люди. Они свободны, как никто на свете. Их можно разбить, но нельзя заставить врать — показывать то, чего нет». — «Счастливые? — изумилась Наташа. — Это я-то, по-твоему, счастливая? Да что ты такое говоришь, Саула? Мне девятнадцать лет, а я полнейшее ничтожество, не знаю, где завтра окажусь, а ты говоришь, счастливая. Ты издеваешься, Саула?» — «Нет, — покачала головой Бен-Саула, — но сейчас тебе этого не понять».

…Наташа словно проснулась и с удивлением опять увидела парк, шумящий фонтан, плавающую в воздухе радужную пыль, Бен-Саулу и Лахутину. Парни уже сидели рядом с ними на скамейке. Но их было трое, один оказался непарным скворцом, с чем, естественно, мириться не желал, а потому с надеждой смотрел на Наташу и с неприязнью на Петра Петровича. Этот двухметрового роста скворец подавал Наташе знаки, мол, если тебе надоел привязчивый тип, только махни ручкой, и я сделаю так, что он немедленно оставит тебя в покое.