Голос его, когда он произносил эти слова, стал гортанным и ласковым. Медведь затих, свернулся калачиком, кротко вздохнул и уснул.
Я перерезал последние путы.
Мы удалились от стоянки табора.
Луны не было. Темень была такая, что без своего спутника я бы двадцать раз заблудился. Но он уверенно шел в темноте, глаза его сверкали огнем, как у кошки.
— Куда ты меня ведешь? — спросил я.
— К лодке, — прошептал он.
Вскоре мы нашли лодку.
Он сказал мне:
— Вот спасение.
Я не мог скрыть своего страха:
— Мы обязательно утонем, здесь такое сильное течение.
— Они нас убьют, если мы останемся здесь, — ответил он живо. — Не бойся. Я знаю реку.
Мы с трудом вытащили лодку из кустов, куда ее спрятали цыгане.
Я сел в лодку. Гатцо вошел в воду и оттолкнул ее от берега. Я восхищался его ловкостью. Течение нас подхватило, и он вскарабкался на борт.
— Садись на нос, — сказал он мне. — Я буду править.
Он установил весло на корму и стал править. Прибрежное течение медленно относило нас от темной громады острова, возвышавшегося посреди широкой стремительной реки.
Некоторое время мы плыли вдоль острова. Потом попали в другое течение, и нас понесло на середину реки. Постепенно остров растворился в темноте.
— Куда мы плывем? — робко спросил я.
Гатцо промолчал. Я едва различал его. Но по его дыханию, по его «ух!» я догадался, что он изо всех сил налегал на весло.
Неукротимая река не позволяла плыть без усилий.
Сонные воды
Мы плыли добрую половину ночи. Я не спал. Гатцо сначала держался середины реки. Река, видно, была ему знакома. Быстрое течение уносило нас. Через некоторое время я увидел, как приближаются неясные очертания берега, и почувствовал, что стремительное течение убавилось. Теперь мы плыли в протоке между темными стенами деревьев. Вскоре она стала такой узкой, что мокрые ветки почти задевали нас, потом постепенно расширилась, и на водной глади, казавшейся огромной при слабом свете звезд, лодка, все более замедляя ход, наконец остановилась.
Мы причалили. Гатцо спросил меня:
— Как тебя зовут?
— Паскалé.
— Ну вот, Паскалé, ты в безопасности. Делай, как я, ложись спать. Спокойной ночи.
И он улегся на дно лодки. Я сделал то же самое. Доски были жесткие, но я так устал, что вскоре заснул. В ту ночь я спал хорошо.
Это было очень давно. Сейчас я почти старик. Но сколько бы я еще ни прожил, никогда не забуду дни, проведенные в сонных водах. Они всегда со мной, как будто это было вчера. Все, что я тогда видел, я вижу сейчас. Когда я об этом вспоминаю, то опять становлюсь тем мальчишкой, который, проснувшись, пришел в восхищение от невиданной прежде красоты.
Когда я отрыл глаза, занималась заря. Сначала я увидел небо. Не было ничего, кроме неба. Серо-лилового неба.
И только края облаков в вышине слегка зарумянились. Еще выше из прозрачного холста тумана ветер ткал еще одну гряду. Там, где вставала заря, над рекой висела бледно-розовая дымка. Птица пропела утреннюю песню, наверное, это была водяная славка. Ее крик, смелый и гневный, пробудил робкое кваканье лягушки. Потом полет мокрых крыльев задел заросли камыша, и вокруг нашей лодки поднялось неясное перешептывание еще невидимых речных обитателей: шорохи, свист, щебетанье, вздохи, шевеленье, всплески, стук капель. Нырнула испуганная водяная крыса, рядом оживленно заплескалась птица, скользнула по воде утка-мандаринка и быстро исчезла в камышах, послышался хриплый зов камышовки, неожиданный свист иволги и воркование горлинки в ивах на берегу… Я слушал. Временами утренний бриз пролетал над этим сказочным миром, над этими полными звуков местами, над водной растительностью, пробуждающейся от тишины и нежно перешептывающейся. Лодка не двигалась. Словно поплавок из пробкового дерева, она казалась такой легкой, что едва держалась на воде…
Мой спутник спал на дне лодки, запрокинув голову. Он лежал на спине. Сон сковал его лицо, загорелое и мускулистое, с выступающими скулами. Маленькие ноздри его короткого носа раздувались.
Плотно стиснутые губы неистово сжимали сон. Большие темные веки тяжело лежали на закрытых глазах. Если лицо человека — это отражение души, то маска сна на его лице была точным слепком его маленькой дикой души, даже во сне жившей бурной жизнью. Между ней и лицом ничего не было.
Когда крылатые лучи солнца, пробравшись сквозь камыши, упали на его лицо, он открыл глаза.
Увидев меня, Гатцо улыбнулся. Серьезное суровое лицо осветилось вдруг ласковой улыбкой, до глубины души тронувшей меня.
— Паскалé, — прошептал Гатцо…
Я тоже ему улыбнулся. Так мы стали друзьями.
С этого утра наступила пора сонных вод. Мы прожили десять дней, скрываясь в мертвом рукаве реки. «Тут, — утверждал Гатцо, — мы будем некоторое время в безопасности, а дальше будет видно».
Мертвый рукав слева (по отношению к моему родному правому берегу) глубоко вдавался в пологую часть побережья, от которого мы были отделены непроходимыми дебрями речной растительности, надежно скрывавшими нас.
Вдоль берега тянулась стена густой ольхи. Ближе к нам были заросли калины, утесника и целые полосы камыша. Каких только видов камыша здесь не было: озерный камыш, пестрый камыш, камыш Страстей Господних и камыш душистый. Заросли многолетнего дикого лимона то тут, то там образовали в сине-зеленой воде неприступные островки.
Мертвый рукав делился на множество проток. Некоторые из них проходили через растительный архипелаг и исчезали под зелеными сводами. Другие терялись под ивами. Все казалось таинственным. Воды словно дремали. Только иногда невидимое течение уносило цветок стрелолиста или водяной кашки.
Это зрелище завораживало меня. Гатцо, похоже, оно не трогало. Говорил он мало. Резкость его манер сначала меня удивляла, затем я привык. О своем спасении и нашем бегстве он никогда не вспоминал. Его дружба была молчаливой. Мы хорошо ладили друг с другом, ибо я тоже люблю молчать, правда, по другим причинам. Он молчал, думая о полезных делах: все его мысли были заняты заботами о рыбной ловле, приготовлении еды, поисками стоянки для лодки, для ночлега и установкой навеса от солнца. Он не тратил попусту слов, даже ради удовольствия разговора. Не делал и лишних движений. Каждое слово содержало намерение, каждое движение предполагало пользу. Но как бы скупо ни выказывал он свою душу, она проявлялась во всем, что бы он ни делал. Я ее чувствовал, эту запрятанную в смуглое тело и, наверно, тоже темную душу. Неотделимая от его трудной жизни, она жила в его черной крови. Я догадывался, что его душа была мстительная и верная.
Все в наших характерах сильно разнилось, кроме склонности к молчанию. Я просто люблю молчать и думать, но мысли эти не праздные, они блуждают, бродят, путешествуют или проникают в полудрему, столь подходящую для призрачных мечтаний. И тогда я не думаю, а беспечно слежу за сиянием смутных видений, оживающих во мне. И молчу я только потому, что тем самым облегчаю этим мимолетным теням доступ в мою душу, очарованную их появлением.
— Ты спишь на ходу, — раздраженно говорил мне Гатцо.
Сам он жестко и четко отделял сон от бодрствования.
— Когда я сплю, — говорил он, — я делаю все как надо. Закрываю глаза и ни о чем не думаю. Только отдыхаю. А ты, когда спишь, вертишься, разговариваешь и портишь себе сон…
Я ничего не ответил. Он был прав, а я огорчился.
Первый день, проведенный нами в мертвом рукаве, был прекрасен. Никогда я не испытывал ничего похожего. Это был самый лучший день в моей жизни. Прежде всего мы обследовали лодку. Она раскрыла нам свои сокровища: два набитых доверху сундука. Один на носу лодки. В нем лежали рыболовные снасти: леска, поплавки, рыболовные крючки, удочки, верши, тройные рыболовные сети, всякая мелочь. Другой — на корме. Этот был набит провизией, которую мы переложили в железные ящики, подальше от сырости.
— Они часто уплывали далеко от острова, — объяснил мне Гатцо. — Им нужно было делать запасы. Поэтому…
Я хотел было разузнать побольше, но на этом признания Гатцо закончились.
Найденные в ящике припасы обрадовали нас. Там были кофе, сахар, полный бочонок муки, сухие овощи, пряности, оплетенная с узким горлышком бутылка с маслом и еще много всякой всячины… Словом, можно было прожить неделю и больше.
Кроме того, в лодке было четыре весла.
Корпус ее был в хорошем состоянии и казался совершенно непроницаемым. Краска была свежей. В крышку сундука на носу лодки была вделана медная роза ветров, при виде которой мы пришли в восторг. У нее было тридцать два луча и шестнадцать названий ветров, одно лучше другого: Лабе[1], Грегали[2] Трамонтан[3]…
— Надо ее начистить, — провозгласил Гатцо, — давай, живее, это принесет нам удачу.
Мы бросили все другие дела и принялись чистить розу ветров. Вскоре она засияла, и вокруг нее появились большие буквы названия лодки: «Пастушок».
— Они ее украли, — признался Гатцо. — Я знаю, где. Но это далеко отсюда.
И он показал вверх по течению. Вдали едва заметно синели невысокие холмы.
— Там? — спросил я.
— Да, — ответил мне Гатцо. — Там красивые места.
Какие места? Как Гатцо попал на остров? Кто он такой? — спрашивал я себя, не смея спросить у него. Он-то меня никогда ни о чем не расспрашивал. А ведь для Гатцо я тоже был загадкой. Мое присутствие на острове и непредвиденное появление на поляне могли бы его заинтриговать. И тем не менее, он не проявлял никакого любопытства к этим чудесам, которые в первую очередь меня самого страшно удивляли.
Ибо временами я не мог избавиться от ощущения, будто живу во сне, чудесном и страшном сне…
Как я мог оставаться после стольких приключений один на один в лодке с мальчиком, о котором мне только и было известно, что его имя? В этой затерянной в камышах тайной лодке в мертвом рукаве реки?..