Малюта Скуратов. Вельможный кат — страница 1 из 8

Ю. М. ЩегловМалюта Скуратов. Вельможный кат

Энциклопедический словарь. Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. XXX.

Санкт-Петербург. 1900

БСЭ. М., 1976. Т. 23

Скуратов-Бельский Григорий Лукьянович (Малюта), год рождения неизвестен, умер 01.01.1573 г. близ замка Вейсенштейн, ныне Пайде, Эстония, — один из руководителей опричнины Ивана IV Васильевича Грозного, активный организатор опричного террора. Происходил из высших слоев провинциального дворянства. Выдвинулся в 1569 г., участвуя в следствии и казни двоюродного брата Ивана IV — В. А. Старицкого. В декабре 1569 г. задушил бывшего митрополита Филиппа Колычева, в январе 1570 г. в связи с подозрением Новгорода в измене руководил его разгромом, убив тысячи жителей. В 1571 г. вел следствие о причинах поражения русских войск в бою с ордой крымского хана Девлет-Гирея.

Убит во время ливонского похода в 1572 г. Одна из его дочерей была замужем за Борисом Годуновым, а другая, отравительница М. В. Скопина-Шуйского, — за Дмитрием Ивановичем Шуйским. Память о Малюте Скуратове и его злодеяниях сохранилась в народных песнях, и даже самое его имя стало нарицательным названием злодея.

Юрий ЩегловВЕЛЬМОЖНЫЙ КАТРОМАН

История злопамятнее народа.

Николой Михайлович Карамзин

Палач палачу рознь!

Граф Алексей Константинович Толстой

…Историку странно срываться с твердой почвы, отвергать известие самое вероятное и погружаться в мрак, из которого нет для него выхода, ибо он не имеет права, подобно романисту, создать небывалое лицо с небывалыми отношениями и приключениями.

Сергей Михайлович Соловьев

Роман — это мысль!

Эмиль Золя

Исторический романист подобен двуликому Янусу. Одно лицо его обращено к истории, другое — к литературе. Но он не должен становиться лицемером. Он должен избегать сомнительных намеков и напрашивающихся аллюзий. Исторические параллели должны быть им также отвергнуты. Непозволительно романисту превращаться в орудие современной ему политики. Имя может стать символом. Но не более!

Из неопубликованной части беседы автора с Юрием Трифоновым в 1976 г.

ПрологЛожь и ярость смуты

Большая пыль

I

В разноцветном узорном шатре в двух переходах от Серпухова на удобных кожаных подушках сидело несколько человек. Один из них был одет в богатый костюм польского шляхтича, расшитый серебряной нитью. Белый цвет подчеркивал его голубоватые глаза и рыжий отлив волос. Он называл себя царевичем Димитрием. И мы его тоже будем так называть, хотя никто из присутствующих и никто из отсутствующих не мог с достоверностью утвердить, кто приходился ему отцом — великий государь Иван IV Васильевич или кто-нибудь другой — безвестный и в сущности не имевший ни имени, ни фамилии.

Откинув полог, в шатер вошел любимый секретарь, наперсник царевича Ян Бучинский. Он отличался прекрасной выправкой, аккуратно пригнанным камзолом и высокими сапогами из мягкой коричневой кожи, которые не часто встретишь у всадников на ухабистых русских дорогах.

— Пресветлый государь, — обратился Бучинский к Димитрию, — из Москвы прискакал Михайла Молчанов.

— С какими вестями?

— Этот город лежит у ног вашего величества. Несмотря на террор и преследования, народ с нетерпением ожидает вас. Каждый день к Серпуховским воротам сбегаются неисчислимые толпы. Двое молодцов распространили слух, что видели вдали большую пыль.

— Нет, им еще придется подождать, — рассмеялся Димитрий. — Не все так просто и скоро делается.

— Верно, пресветлый государь, — вступил в разговор воевода Петр Басманов, не так давно приставший к царевичу, но уже успевший дать много разумных советов. — Сперва надо выслать Годуновых и утихомирить стрельцов. Как ведут себя Шуйские?

— Позови Молчанова, — велел царевич Бучинскому.

— Он здесь неподалеку и ожидает приказаний.

Бучинский покинул шатер.

— Поедешь в Москву с моей грамотой, — произнес неторопливо царевич, повернувшись к Науму Плещееву. — Вдвоем с Гаврилой Пушкиным. У него голос зычный и внятный. Возьмешь с десяток лучших кавалеристов из моего конвоя. Не оробеешь, Плещеев?

— Как можно, пресветлый государь, — ответил, кланяясь, Плещеев. — Ты наша надежда и радость наша. Ты солнце, взошедшее над Россией.

Неслышно появился Молчанов и замер в почтительном поклоне у входа.

— Чем обрадуешь, Михайла? — спросил царевич.

— Волнуется народ московский. Ждет тебя, пресветлый государь. И требует искоренить проклятое семя Годуновых. Особенно проклинают царицу Марию. От нее все зло исходит.

— Яблоко от яблони недалеко падает. Дочь Малюты. Отец был кровожаден, что волк голодный, и дочь не менее, — сказал Басманов. — А внучка душегуба прелестна и умна. И голосок приятный.

— Ты видел ее сейчас, Молчанов?

— Много раз. Я пробрался переодетым в Кремль. Телом полна, походкой величава и выглядит будто на торжестве…

— Погоди, Михайла! — вмешался опять Басманов. — Пусть прелести Ксении не отвлекают тебя, государь. Пора свести патриарха Иова с престола. Отсечь подмогу Годуновым.

— Непременно это надо сделать, пресветлый государь, — поддержал Басманова Гаврила Пушкин. — Он потерял право вещать от имени Всевышнего и опоганил себя поддержкой Бориса. Федор — щенок. В царице Марии вся суть. Ее, не медля ни минуты, устранить из Кремля и схватить Головина Федьку — ее опору у стрельцов. Он мутит воду и пускает о тебе небывальщины, пресветлый государь. Дружки Малюты руки не опустили.

— Так и смотрят, в кого бы вцепиться и умучить до смерти, — продолжил Пушкина Молчанов.

— Характер отцовский. Она твой, государь, первейший враг, — сказал Плещеев.

— Как странно мир устроен! — воскликнул царевич. — Ее отец был моему отцу самый верный слуга. А дочь — мой главный противник!

— Она и матушку твою инокиню Марфу не пощадила, огнем чуть не сожгла, — мрачно заметил Басманов. — Мне угрожала казнью. С Шуйскими вела переговоры.

Вошел брат Яна Станислав Бучинский и хотел было обратиться к царевичу.

— Постой, Бучинский. Она подняла руку на мою мать?

— Спроси у кого хочешь, пресветлый государь. Я ложью и угодничеством не отмечен. Я перешел к тебе на службу, повинуясь Господу Богу и внутреннему своему голосу.

— Знаю, Басманов. И верю тебе. Чувствую, что ты со мной будешь до конца.

II

Димитрий не ошибся. Через одиннадцать месяцев к телу обезображенного инкогнито, носившего титул царя, подтащили исковерканный труп талантливого полководца Басманова и обоих, погодя, поволокли прочь, чтобы сбросить в гнилую яму, неподалеку от Лобного места и Поганой лужи, служившую последним прибежищем для нищего и пьяного сброда. Вскоре, отрыв то, что осталось от нынешних собеседников, и превратив останки Димитрия в пепел, обезумевший от крови, лжи и ярости люд зарядил им пушку и выстрелил как раз по направлению к тому месту, где они беседовали и радовались сегодня. Так круг замкнулся.

— Я не прощу нанесенной обиды, — решительно бросил царевич. — И месть моя будет справедливой.

— Каюсь, пресветлый государь, — сказал Басманов. — Я сам привез твою матушку инокиню Марфу в покои Годуновых. По ночам Борис и Мария часто являлись в Грановитую палату. Они усаживались там на трон и долго сидели, словно собирались кому-то доказать, что имеют на то неоспоримое право. Едва я успел поставить инокиню Марфу перед их затуманенным от страха взором, не позволив отдохнуть после дальней дороги, Борис начал допрос. Он подступался к ней с одним и тем же: мол, жив ли ты, пресветлый государь, или нет? Состоялось ли твое чудесное избавление от убийц, подосланных уж конечно не признающим своей вины правителем, или нет? И инокиня, любя тебя, пресветлый государь, и неизмеримо страдая, мужественно отвечала: не ведаю! Чем заронила в душу похитителя престола первые сомнения. Он даже сам колебался и в какие-то минуты готов был признать твои права, и что ты остался в живых, и что тычка не сразила тебя во время приступа падучей.

— Что же ему помешало? Я простил бы его.

Спутники царевича молчали как громом пораженные.

Простить Бориса? Да возможно ли это?!

— Так что же ему помешало? — повторил царевич.

«Подумай о наших детях, — целыми днями твердила царица Мария. — Вели рубить головы тем, кто желает отобрать у них землю русскую. Нашу с тобой землю! Если бы был жив Григорий Лукьянович, то ни один супостат не остался бы в живых. Его жизнь — их смерть. Вот как рассуждал батюшка, и за то его великий государь к себе приблизил и жалел по нем до последних дней. Да и ты его юношей как любил и почитал!»

— Мать никогда не отойдет от правды, — сказал Гаврила Пушкин. — Никогда!

— Инокиня настаивала на том, что тебя увезли без ее ведома и тем избавили от мучительной кончины. Услышав столь крамольные речи, царица Мария бросила в нее свечным огнем, и вспыхнули одежды на твоей матери. Я сам тому свидетель!

— О Боже! — воскликнул царевич. — Бучинский, готовь к ней гонцов.

«Если он и разыгрывает роль, — подумал Наум Плещеев, — то весьма ловко и с большим чувством. Но нет, нет! Сомнения прочь!»

Он с Пушкиным пристал к Димитрию из ненависти к узурпатору. Вдобавок Басмановы Плещеевым родня. А ныне родственные связи надежней золотых испанских дукатов.

— Малютина кровь взыграла. Кровь презренного палача, — бросил в ужасе Гаврила Пушкин. — Жечь огнем страдалицу, посвятившую себя Богу, безжалостно! Никто, кроме тебя, царевич, нынче не в силах уничтожить Годуновых. Какое он имеет отношение к Рюриковичам?!

— Но это еще не все подвиги супруги Годунова! — воскликнул, входя, Ян Бучинский. — Нет ничего отвратительней доносов. А в Москве шпиков развелось видимо-невидимо, и сию гнусную обязанность взяли на себя жены бояр. Они вынюхивают, подсматривают и подслушивают и со всякими наветами спешат в покои царицы, чтобы заслужить ее благодарность. Россия при Годуновых возвратилась к страшным временам, когда в Разбойном приказе меньше всего интересовались истиной, а в Сыскном обвиненного приговаривали к казни по одному подозрению.

Пройдет почти год, и братья Бучинские выйдут первыми доносчиками на друга своего и благодетеля.

— Я более не допущу, чтобы мой народ был так унижен. Клеветники будут доказывать правоту своих наговоров, а не обвиненные — собственную правоту.

— О пресветлый государь, — промолвил с грустью Плещеев, — поймут ли тебя подданные? Не лучше ли с большей, особенно в первое время, осторожностью вводить новые порядки? Боярская измена имеет долгую историю. Она коварна и изворотлива. Польский либерализм, на котором ты вырос, здесь может сыграть с тобой дурную шутку.

— Я уверен, что русские охотнее примут доброту и открытость, чем будут цепляться за старые привычки неправедной власти, — ответил Плещееву царевич.

— Дай-то Бог, пресветлый государь, а верится с трудом, — вздохнул Басманов.

— Я открою университет, заведу школы, буду посылать дворян и боярских детей за рубеж, и тогда естественным образом уйдут в тень те, кто прокладывал себе путь к благополучию наушничеством, поборами и взятками!

— Дай-то Бог, пресветлый государь, дай-то Бог, — закивали вслед Басманову присутствующие. — Солнце взошло над Россией! Солнце!

— Но нынче надо начать с малого. Ты, князь Василий, — обратился царевич к Голицыну, — поедешь в Москву вместе с князем Рубцом-Мосальским после возвращения Плещеева и Пушкина оттуда. Посмотрим, как отзовется народ московский на мои грамоты. Станет ли он защищать царицу Марию? Я не желаю крови. Я хочу, чтобы мое вступление в столицу сопровождалось не пальбой из пушек, а веселым фейерверком и музыкой. Православные сразу должны почувствовать разницу в образе правления.

— Надежды на благие перемены, пресветлый государь, вспыхнули с небывалой дотоле мощью. Сила твоя, государь, в этих надеждах и в мнении народном, — произнес с чувством Гаврила Пушкин. — На Руси никто до тебя так не обращался к людям.

— Я благодарен тебе, Пушкин, — ответил царевич, пристально вглядываясь в лицо одного из преданнейших сторонников. — Думаю, что ваш подвиг, друзья, не будет забыт в веках. Но к делу! Сегодня же скачите в Москву и без всякого страха созывайте народ на Красную площадь. Годуновы должны почувствовать себя в осаде. Стены Кремля для них превратятся в тюремные стены.

— Верно, пресветлый государь, — сказал Молчанов. — А царица Мария велела Головину в бойницах Кремля выставить пушки, чтоб толпу в случае чего разметать. Этого допустить нельзя.

III

— Пушки? — улыбнулся после долгой паузы царевич. — Пушки не могут противостоять естественному ходу вещей. Ядрами идеи не победить. Россия стремится в объятия Европы. Недаром мой отец — великий государь — огнем и мечом пробивался к Балтийскому побережью. В будущем это движение получит поддержку всех русских. При моем старшем брате благой порыв угас. Похититель престола не помышлял о мировой судьбе России. Я возобновлю движение на запад, и кровь, пролитая русскими в войнах с надменной Ливонией, не пропадет даром. Так что пушки, Молчанов, вскоре повернутся и против Марии Григорьевны Скуратовой-Бельской, и против Федьки Годунова.

— Слава, пресветлый государь, тебе! Слава! — выкрикнул Басманов. — Наконец-то мы получили достойного вождя.

— Слава! Слава! — зашумели присутствующие дворяне и бояре.

— Головы сложим за тебя, пресветлый государь! — громче остальных произнес Гаврила Пушкин. — Нельзя Россией управлять как подмосковным имением, где тебя окружают холопы! Россия — это держава!

Ему устремления царевича были наиболее близки.

— А что я тебе пророчил, Бучинский? — сверкнув голубым взором, промолвил царевич, обращаясь к старшему, Яну, круче прочих обвинившему позже друга. — Сохранились еще в России люди, которым небезразлично ее предназначение.

— Да, есть, — усмехнулся Станислав Бучинский, заведовавший тайной службой Димитрия. — Все они по приказу милосердной Марии Григорьевны сидят в воде по горло со связанными руками и ногами вдоль берега реки у стен Кремля и подвергаются неслыханным издевательствам и пыткам. Неприятно и страшно вдаваться в подробности, пресветлый государь. А те, кого берут в кремлевский застенок, становятся мертвецами еще при жизни.

— Куда же смотрит патриарх Иов? — поинтересовался у Басманова царевич.

— Вот потому-то первым делом надобно его свести с престола, — ответил Басманов.

— Мы рады, пресветлый государь, мчаться в Москву, — в один голос произнесли Плещеев и Пушкин.

— Грамоты давно готовы, — сказал Ян Бучинский.

— Скачите, но не сломя голову. Намерения нарушивших присягу должны проступить явственней. И не поднимайте пока большую пыль, друзья. С Богом! Но прежде я желаю вам показать одного человека, чтобы утвердить вас в мнении, к которому вы пришли по дороге сомнений. Приведи его, Станислав.

IV

Младший брат откинул полог и взмахнул рукой. Двое французских наемников ввели в шатер нестарого коренастого и ухватистого мужчину, на котором лежала неизбывная печать расстриженного монашества. Скользящий голубоватый взор был неспокоен. Пламенели рыжие волосы, напоминая парик. Под одеждой чувствовались крепкие мышцы. Неопределенные жесты и подергивание правого плеча свидетельствовали о смятении в душе. Мужчина был одет в опрятный русский кафтан.

Князь Василий Голицын подступил к нему первым:

— Тебя как звать?

— Григорий сын Отрепьев.

— Беглый?

— А то как же! — с какой-то непонятной лихостью ответил Отрепьев. — Три года, как ушел. Да вот вернулся.

— То-то, я замечаю, твоя личность мне вроде знакома. Не ты ли у патриарха в крестных дьяках служил? — спросил князь Рубец-Мосальский. — Не за тобой ли погоню нарядили к литовской границе?

— За мной, — смело подтвердил Отрепьев. — За мной! Да ни с чем ушились! Разве Борискины людишки способны кого-нибудь поймать?! Да ни в жисть! Убег!

— С чего бежал? Зачем? — поинтересовался Басманов.

— Тебе, боярин, не понять.

— Ты не очень!.. — с угрозой прошипел Молчанов, надвинувшись на Отрепьева.

— А что — не очень?! Непонятно боярам, что воли и другим хочется. Разве не так?

— Ну и получил ты свою волю? — едко засмеялся князь Голицын.

— Как видишь!

— Спросите его, как он вмешался в историю, которая его совершенно не касалась, — произнес молчавший в течение всей этой сцены царевич.

— Я лично думаю, что женка Борискина его подучила на меня наклепать. Больше некому. Она и патриарха за бороду держала. Вот проклятые поляки меня и схватили. Хотели в клетке возить за собой, чтобы народу показывать. Еле добрый царевич Федор отговорил! Ксения тоже родителей умоляла. Да Малютина выучка верх взяла. Чуть не убили.

— Где же ты бродяжил? За кем числился? — напирал князь Голицын.

— Сначала на Украине. Прятался у православных.

— Так ты веру не переменил? — удивился Гаврила Пушкин.

— Спаси Господи! — Отрепьев перекрестился. — Православный я, православным и остался. У Мнишеков, спасибо им, писцом служил, у Вишневецких. Да мало ли у кого! Поляков много развелось!

— Да точно ли ты — Отрепьев? — спросил Плещеев. — Не врешь? Корысти ради или убоявшись наказания?

— Какая корысть мне, сам посуди, боярин?

— Ну как какая? «Кобылы» да плетей тебе и так и так не миновать. Вот и вмешался, чтоб перед тем сытно поесть да сладко поспать. Ты знаешь, что тебя ждет в случае разоблачения?

— Как не знать! Знаю. Но я есть истинный Григорий Отрепьев и никогда бы не обманул своего государя Димитрия Ивановича.

«Если и это комедия, — мелькнуло у Плещеева, — то весьма искусно разыгранная и может послужить на пользу России. Кроме Шуйских, настоящая царская кровь ни в ком не течет. А попади держава и скипетр к ним, родину в болоте старины утопят. Нет, нет! Прочь, прочь сомнения!»

Царевич повелительным жестом отослал Григория Отрепьева, два французских ландскнехта увели того, кого то ли превратности судьбы, то ли действительно подсказка Марии Григорьевны, жены царя Бориса, сделали одновременно и двойником царевича, и самозванцем. На мужа она имела влияние и детей воспитала отменных — умом, красотой и силой славившихся. И враги то признавали.

— Если грамоты готовы, — сказал царевич старшему Бучинскому, — принеси, и я подпишу. Пора! Поспеши, Ян!

V

Все вышли на воздух. Летнее солнце стояло в зените. Московское светило — особенное. Плотное, жаркое, оно и в неурочную пору способно до желтизны иссушить листву. Нагретое, пышное и мягкое, марево долго держится в недвижной пустоте. Пронесется вскачь отряд кавалеристов, и далекий горизонт застилает большая пыль. Днем не скроешься, не убережешься. По этой большой пыли в незимние месяцы привыкли издали узнавать о приближении войска. Большая пыль как бы предохраняла от неожиданностей, предшествуя им.

Царевич взял у Бучинского грамоту, которую должны прочитать народу московскому Плещеев и Пушкин. Он не пробежал ее глазами, а будто ощупал каждое слово — взвесил его. И только потом протянул руку за стальным пером. Он опустил грамоту на немедленно поднесенный походный складной столик и оставил внизу тщательный и ясный росчерк. Бучинский приложил рядом свитый из красной шелковой нити шнурок и печать из зеленого воска. Царевич протянул грамоту Плещееву. Пушкин взглянул искоса: обучен письму изрядно, не хуже Федора Годунова. А над тем дьяки из Посольского приказа трудились.

— Собирайте народ и возвестите ему слово правды. Мы последуем за вами. Ждем от вас добрых вестей. Но если таких не будет, то каждую и дурную тоже почтем за благо. Ну, с Богом, друзья! — И царевич обнял посланцев, братски похлопав каждого по спине.

VI

Его манера сокращала дистанцию между подданными и властью. В часы затишья и отсутствия опасности это не могло не нравиться ближайшему окружению.

Плещеев и Пушкин вскочили на коней и ускакали в сопровождении немецких рейтар из конвоя царевича. Они лихо и с несвойственной русским кавалеристам элегантностью щеголевато пошли вдоль неширокой дороги по влажной, не успевшей пожелтеть от яростного солнца траве, и оттого их похожее на облачный полет движение не поднимало столбиков пыли.

— Как только получим первое известие о событиях в Москве, туда отправятся князья Голицын и Рубец-Мосальский. Поспешность здесь может повредить святому делу возвращения московского престола роду, которому он принадлежал, — сказал русским соратникам царевич, и это тоже понравилось им, превращая вчерашних изменников не в рабски послушных исполнителей, а в творцов отечественной истории.

И Басманов, мучимый совестью тяжелее прочих, вновь поклялся в душе Димитрию страшной клятвой.

Что и говорить! Таинственный и неведомо откуда вынырнувший молодой человек у кого-то научился открывать сердца людей, привлекать к себе неординарностью манеры общения с подданными, которых никогда не имел, и убеждать их в собственной правоте. Если Наум Плещеев, будучи из древнего рода, иногда и сомневался в подлинности слов царевича именно в силу собственного происхождения, а романтичный и доверчивый Гаврила Пушкин даже не задумывался об истинности представленных нынешним повелителем разъяснений, то жестокосердный князь Василий Голицын и осторожный, расчетливый, с глубоким умом ренегат Петр Басманов, внук и сын уничтоженных царем Иоанном опричных, который никогда полностью не принимал версию претендента на престол, давно и искренне утвердили себя во мнении, что их богатство и благо и богатство и благо всей Руси великой — это одно и то же и что народ московский будет удачлив и счастлив, если будут удачливы и счастливы они.

Князь Рубец-Мосальский — крепыш, от природы веселый и жизнелюбивый. Поляки ему нравились смелостью, бойкостью и незамысловатостью желаний. Он с безразличием относился к вопросу, который терзал сердца других. Михайла Молчанов был под стать Рубцу-Мосальскому. Вино, непотребные девки и прочие не очень чистоплотные удовольствия притягивали его, как особый род железа захватывает и прижимает к себе мелкие гвоздики, металлические бляшки и колечки от кольчуги. С Годуновыми пора кончать. Они потеряли все — сторонников, престиж и деньги. Они остались в одиночестве. Через год этот Молчанов скроется из Москвы и, прячась в захваченных поляками русских гнездовьях, попробует выдать себя за спасшегося чудом Димитрия. Но ему не суждено будет стать Лжедмитрием II.

У коновязи оглаживал великолепного вороного жеребца неброско одетый низкорослый стрелецкий сотник дворянин Шерефединов, узкоглазый, с холеными усиками, как бы обнимающими уголки рта, и загнутой черной бородкой. Он, казалось, ни на кого и ни на что не обращал внимания. Ему было совершенно безразлично происходящее вокруг. Сейчас он служил царевичу, но пройдет месяцев десять, и его подманят Шуйские, предложив немалую плату за убийство Димитрия. Шерефединов словно завершал цепочку тех, кому суждено было совершить coup d'etat[1] и навечно прервать род Григория-Малюты Лукьяновича Скуратова-Бельского, выдавшего одну дочь за будущего царя Бориса Годунова, другую — за князя Дмитрия Шуйского, семейство которого пресмыкалось перед похитителем престола, поджидая удобного момента, чтобы вонзить нож в спину, открыто признав сказочное спасение царевича, и, наконец, третью дочь просватать за двоюродного брата великого государя Ивана IV Васильевича — князя Ивана Глинского, не оставившего по себе значительного следа.

— Твой отец хотел породниться с самим троном, передав потомкам с твоей подмогой кровь русских цезарей, — говаривал в хорошие минуты царь Борис любимой и отнюдь не ограниченной Сильвестровым «Домостроем» жене Марии. — Уж не мечтал ли он сам стать царем?! А ведь народ звал его не иначе как палачом.

Царь Борис иногда напоминал царице о ее худородности и невысоком происхождении.

— Я его знала другим, — тогда отвечала преданная до гроба супруга и дочь. — А палач палачу рознь! Запомни эти не раз сказанные батюшкой слова. В них и отыщешь тайну привязанности великого государя к ничтожному своему рабу, который делал то, от чего открещивались иные! Но кто-то это должен был делать, если взялся служить цезарю, каких еще не знала Вселенная.

В редкие минуты царь Борис все-таки боялся собственной жены, боялся упреков в робости, в желании более миловать, чем казнить, как казнил великий государь, боялся, что она обвинит его в равнодушии к будущности новой Малютиной династии, утвердившейся отныне и навечно на древнем престоле Рюриковичей. Она требовала от мужа скуратовской семейственности и чадолюбия, а он был сперва руководителем огромной державы, которую блокировали с Запада и Востока, с Юга и Севера, а потом уже отцом. Царица Мария не принимала никаких возражений и только зловеще усмехалась:

— При батюшке подобного бы не случилось. Он крамолу вырубал еще до того, как она становилась крамолой. Скуратовы покрепче Годуновых!

Русский coup d’etat с помощью веревки и дубинки

I

Москва глухо роптала. Ошалевший от непонятных ему событий народ отнюдь не безмолвствовал, а толпами носился из конца в конец столицы, хотя и не меняя своего отношения к Годуновым, но в то же время беспрестанно сомневаясь в правильности собственного выбора. Пусть на трон взойдет законный государь Димитрий Иванович!

Возгласы, шедшие из самых недр разгоряченной массы, звучали угрожающе. От них веяло открытым мятежом.

— Долой Борискино семя! Долой Годуновых! В монастырь царицу! На плаху кровопийц!

Эти возгласы раздавались все громче, перекрывая шепоток неуверенности:

— Да точно ли он Димитрий Иванович? Вдруг не настоящий, а пирожок с польской начинкой!

Однако ненависть к годуновскому роду — царице Марии и сыну Федору с каждым часом увеличивало число тех, кто, правда с оглядкой, кричал:

— Буди здрав, царь Димитрий Иванович!

Многие из шумевших помнили малютинские застенки и здесь, в Москве, и в Александровской слободе. Между тем царица Мария Григорьевна из последних сил цеплялась за власть. Верные люди за приличное вознаграждение распространяли целовальные грамоты, в которых народ московский униженно молил государыню свою и великую княгиню Марью Григорьевну, а также деток Федора Борисовича — царя и государя и государыню царевну Ксению Борисовну не покидать их и править страной по-прежнему. Стрелецкие начальники и приставы ловили кого придется и принуждали прикладываться к кресту. Отойдя на несколько шагов, попавшие в облаву смеялись, отплевываясь:

— Кому тот крест целовать?! Дочке Малюты Скурлатовича?! Да не царского она роду! И Федька ее татарин, а не русский. Как ему на Москве править? Довольно над нами Бориска поиздевался!

Другие яростно спорили:

— Да и не мурза он вовсе! А так, костромич худородный!

Однако инерция власти пока действовала и, наряду с грамотой царевича, зачитанной на Лобном месте Плещеевым и Пушкиным, целые фразы из которой передавались из уст в уста, вызывая небывалый радостный подъем и надежды, то и дело слышались хриплые голоса наемного сброда:

— Слушай, народ московский, слушай! Великую государыню царицу Марью Григорьевну мы молим со слезами и милости просим, чтобы государыня нас пожаловала и положила на милость — не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, оставалась бы на царстве, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем!

Влиятельные и богатые жители, не забывшие старину, на сходках грозили вдовствующей царице казнью, злоречиво и злорадно припоминая, как ее батюшка Малюта Скурлатович по приказу великого государя расправился с добродетельной сестрой главного опричника князя Афанасия Вяземского, которая вышла замуж за казначея Никиту Фуникова. Раздели, бедную, донага, посадили верхом на веревку да и тягали по ней, пока страдалица не испустила дух. Невинную умучили! А за вдовствующей царицей числилось немало грехов.

Со стен Кремля и на Лобном месте думные дворяне, пытаясь успокоить бушующую массу, вопили, делая вид, что не скоро и с тяготой добились того, чего черный люд желает:

— Великая государыня слез и молений ваших не презрела и сына своего царя Федора Борисовича благословила.

В ответ неслось разъяренное:

— Долой Годуновых! Хотим законного царя Димитрия Ивановича!

Глашатаи в страхе под прикрытием стрельцов исчезали в Фроловских воротах. Пушки бессмысленно и немо пылились в бойницах Кремля. Жаркое солнце еще больше накаляло атмосферу. Строй жизни был совершенно сломан. В городе ни съесть пирожка, ни выпить кваску ни стар, ни млад не мог. Каждый понимал, что грядут перемены, и приближал их одним своим провиденциальным желанием.

II

Между Москвой и ставкой царевича под Серпуховом беспрерывно сновали гонцы. Торговые молодцы, дружившие с братьями Шуйскими, оказали старшему князю Василию Иоанновичу поддержку, когда он на Лобном месте прилюдно отказался от холуйских выводов собственного розыска в Угличе.

— Повинную голову меч не сечет! Раз покаялся — пускай живет и здравствует! — надсадно орали сторонники законности и порядка.

— Какой в том грех?! — вторили им молодые купцы, жаждущие наладить обмен с западными странами и чтобы русским там предоставляли такие же льготы, какие цари московские, например, предоставляли английским компаниям.

— Борис отрубил бы князю Василию голову или удавил в застенке, ежели бы он держался правды. Кому от того стало бы легче? Слава Богу, что царевича спасли! Слава Богу!

Устойчивый и неведомо кем оплаченный слух о том, что и инокиня Марфа признала факт чудесного избавления, подкрепленный свидетельством Шуйского, довершил начатое посланцами царевича. Теперь мало кто отваживался отрицать всем известное. Новый претендент на русский престол — истинный сын великого государя Ивана IV Васильевича. И ни пламенные речи в польском сейме Яна Замойского, предостерегавшего шляхту от вмешательства в дела соседней державы и сравнивавшего всю историю судебного расследования в Угличе с Плавтовой или Теренцевой комедией, ни исконная неприязнь к чужеземцам, ни страх перед насилием, ни угрозы и посулы близких к Малютиной дочке стрельцов — ничто не могло погасить трепетного чувства ожидания перемен к лучшему, связанного с появлением на московском троне непонятно откуда свалившегося царя.

Народ, впрочем, как всегда, питал несбыточные надежды. Конец казням, конец доносам, конец голоду и нищете! В памяти еще были свежи события трехлетней давности, когда на московских рынках продавали вареное человеческое мясо.

Так мечты о воле и счастье шли рука об руку с ложью, трусостью и обманом. Это трагическое единство подрывало устои кое-как существовавшего общества и открывало пути к небывалой дотоле смуте. Презрение к истине и воровство, откровенный отказ от служения Богу и династически легитимной — праведной — власти во имя корыстных целей и самосохранения превращались в норму жизни. Бесстрашие, свойственное русскому народу, постепенно вытеснялось оправданным и объяснимым страхом смерти, чему в немалой степени способствовало поведение таких бояр, как князь Василий Шуйский и даже Петр Басманов, чья внезапная и на первый взгляд немотивированная измена Годуновым, царице Марии и царю Федору была вызвана различными, в том числе и — как ни удивительно! — благородными, побуждениями.

Первые дни июня не принесли ни облегчения, ни успокоения. Большая пыль за Серпуховскими воротами пока не заволакивала горизонт. Князь Василий Шуйский сыграл роль перста судьбы. После его отказа от первоначального мнения и прямых обвинений в адрес Бориса Годунова: дескать, намеревался убить царевича Димитрия! — уже ничто не могло избавить дочь и внуков Малюты от гнева толпы, в которой пытанных и битых кнутом лет тридцать с лишним назад находилось предостаточно. Слабых и поверженных властителей нет охотников защищать, но тех, кто, припоминая прежние невзгоды и унижения, стремится сорвать злобу и найти в том удовлетворение, а быть может, и путь к благосостоянию, — сколько угодно.

Толпа не похожа на морскую бурю. Она не безотчетна и всегда управляема. Она хорошо знает, чего хочет, за что ей и приплачивают. Врывающаяся во дворцы чернь не олицетворяет собой возмущенную стихию. Это позднее, когда является тот, кто управляет всеми действиями издалека, она винится и кается: бес попутал! Толпа, рванувшаяся с Красной площади в покои Годуновых, была так же сдержанна и осмотрительна, как и сам царевич Димитрий. Она не раздела, по обычаю, дочь и внучку Малюты донага и не надругалась над ними, как случилось бы в Иоанновы — опричные — времена в каком-нибудь боярском доме. Она не выбросила тело Федора на стрелецкие пики из окна. Толпа поступила вполне разумно.

III

Когда раздался топот бегущих к дворцу, где укрывались Годуновы, стрелецкий начальник Головин — давний фаворит вдовствующей царицы — вбежал к ней с криком:

— Спасайся, Мария! Бери детей и беги в Грановитую. Там не тронут!

Ужас перед расправой вынудил его забыть этикет. Стрелец наивно полагал, что вряд ли кто-нибудь отважится обагрить кровью трон, который вскоре займет новый властелин. Димитрий не захочет связывать свою личность с убийством. От Годуновых легко теперь избавиться и иным способом. Ксения с удивлением и укором взглянула на мать. Головин никогда не называл ее просто по имени.

Мария Григорьевна, однако, и здесь показала характер. Сын по ее приказу первым бросился в Грановитую и успел сесть на трон, вцепившись обнаженными мускулистыми руками в подлокотники. Он надеялся, что высокий титул и грозная тень покойного отца уберегут его. Мать и сестра, сняв с крюков иконы, стали рядом. Теперь большая часть малютинской семейки была как на ладони. Недоставало лишь княгини Екатерины Шуйской, но она, как любят ныне выражаться, находилась по другую сторону баррикад.

Двери распахнулись, и передние, сдержав общее движение, вдруг застыли, пораженные невиданным зрелищем. Сверкающий золотом трон, о котором они только слыхали, роскошное убранство стен и пол, устланный пестрыми турецкими коврами, сковали разгоряченный, пышущий ненавистью порыв. Но это уже не могло ничему помочь и ни на что повлиять, хотя вдовствующая царица и совершила попытку переломить ход событий.

— Народ московский! — выкрикнула она по-мужски хрипло и осеклась.

По Грановитой растеклось суровое молчание. Но тишина ободрила нападавших.

— Слезай! — сказал скучным голосом мужик в изрядно потрепанном русском кафтане. — Не царского роду, чтоб здесь рассиживаться!

— А царского роду, вишь, нет переводу! — захохотал другой и швырнул в царя Федора Годунова серый драный колпак.

Он приблизился к трону и схватил вовсе не испуганного и не растерявшегося отрока за руку. Внук Малюты и сын Годунова оказался сильным и цепким парнем, несмотря на полученное им женское воспитание. Ссадили Федора погодя. Какой-то старик подбежал к вдовствующей царице и стукнул ее с такой яростью по темени, что она упала на колени.

— Народ московский! — тем не менее воскликнула она, откинув голову и собравшись с духом. — Пощади моих детей! Они тебе не причинили зла. Возьми, если хочешь, мою жизнь.

— Ах, хитрая тварь, — прошипел старик. — Уберечь желаешь иудино семя. Ан нет! Не выйдет! У, Малютино отродье! — И он стал похабничать и щипать царицу за бока и грудь.

Мотив мести Малюте Скурлатовичу внезапно зазвучал во всю мощь.

— Бей их! Руби! На дыбу их! — завопили в толпе.

— Пусть раскроют, как царевича Димитрия пытались извести.

— Малютино отродье, Малютино отродье, — зашелестело по переполненным черным людом кремлевским покоям.

Имя любимца Ивана IV Васильевича зловещей тенью нависло над волнующимся морем голов, перетекающим из палаты в палату.

— Отец ее как ругался над нами! Мучитель!

— Мучителю и служил!

— Бей их!

Из последних рядов протолкался косолапый коренастый мужчина в красном кафтане городового стрельца.

— Помнишь мое лицо, царица?

Мария Григорьевна в ужасе посмотрела на него, не делая даже попытки подняться с пола.

— Узнала, узнала! — с ехидцей улыбнулся человек из толпы. — Узнала! Не забыла, что сделал твой проклятый отец с моим отцом и матерью? А как я тебя молил: помоги, боярышня. Ты тогда молода была! И в какой силе! В каком соку!

И человек из толпы ударил дочь Малюты в бок тяжелым сапогом.

— Да что с ними толковать?!

— Бей их!

Ближние набросились на Годуновых и поволокли прочь. Трубчатые косы Ксении волочились по полу. Федора скрутили и погнали вперед, подхлестывая плетками.

— Кровопийцы!

IV

Однако толпа все-таки оказалась милосердна и менее злопамятна, чем история. К поверженным она выказала больше доброты, чем недавние властители — к ней. Скольких ни в чем не повинных мужиков и баб отправили в застенок на дыбу именем Марии Григорьевны и Федора! И сколько голов снесли стрельцы за неудачно брошенное слово или косой взгляд. За полтора месяца со дня смерти царя Бориса многих лишили жизни и жалкого достояния. Нет, русская взбунтовавшаяся толпа сумела себя смирить и не тронула потерявших престол. Русский бунт вышел на поверку не такой уж беспощадный, и ему нельзя было отказать в осмысленности. Правление Скуратовых-Годуновых, безусловно, привело бы Россию в тупик, несмотря на то что Федор и Ксения получили прекрасное образование, пели, рисовали и не терзали животных, как было принято у сидящих на троне. Федор однажды велел запечатать подклеть, куда брали схваченных, и выпустить там сидевших без допроса.

Троих Скуратовых-Годуновых сволокли с крыльца и бросили в грязь. И тут начался шабаш. Кремлевские стены прежде от него уберегали. Затем подогнали телегу, на которой в бочках возили воду, и перевалили на нее, как колоды, сначала мать и дочь, а напоследок, раскачав, вбросили тело сына, которого пришлось связать. Молодой парень, возможно повредившийся в уме, подбежал вдруг к телеге и рванул Ксению за ворот исподней рубахи, обнажив упруго выскочившие наружу груди. Мужики, составлявшие здесь большинство, ахнули:

— Не целованная! Не мятая!

Каким-то неуловимым движением Ксения перебросила черные расплетенные косы, прикрыв две белые молочные волны. Парня оттолкнули.

— Не целованная! — подхватил он чужое. — Не мятая!

Свежий воздух пьянил и разжигал средневековое похабство.

Вдовствующая царица лежала в телеге так, что место, откуда и произошли ее дети, было совсем неприкрыто, и распаленная поступком и возгласами парня масса обратила на то внимание. Посыпались гнусные замечания насчет сладких мест, до которых был большим охотником царь Борис. Несчастная женщина не имела ни сил, ни возможности подобрать ноги, чтобы не выставлять свой женский стыд напоказ. Кто-то хотел накинуть на Марию Григорьевну дерюгу, но вмешалась дебелая злая баба с грудным ребенком, неизвестно как очутившаяся среди разъяренных мужчин:

— Ты не трожь! Пусть смотрят! Как нам юбки завязывали на голове Борискины слуги, так ничего! И голяком пускали! Да гоготали, как гуси! А у нашего сладенького тоже стыд есть!

— Как же, есть! — усмехнулся стрелец в красном кафтане.

— Куда их?! — спросил возница, которому вся эта дикая возня порядком надоела.

— В Борискин дом! Туда их!

— Там, сказывают, заморского питья — море-окиян!

— Правильно! Туда их! А потом пойдем считать годуновских лизоблюдов! Там тоже питья разливанное море!

И лошади рванули, благо ехать было недалеко. Народ последовал за телегой, улюлюкая и гикая.

Sic transit gloria mundi! Старое, избитое латинское выражение здесь как нельзя кстати. Так действительно проходит земная слава!

Но если бы на Руси обходились только латинскими формулами! Матери и сыну, лежащим в позорной телеге, которую везли водовозные клячи, предстояло пережить в короткое время ужасные минуты, а Ксении, которой Бог оставил жизнь на муку мученическую, то, что сделал с ней наверняка обезумевший охальник, покажется глупой, хотя и непристойной шуткой по сравнению с тем, как над ней надругались казаки Ивашки Заруцкого — любовника жены Димитрия Марины Мнишек, когда вломились в Девичий монастырь, донага раздев царевну и ограбив, а иных бедных черниц, переловив, прямо под себя подминали.

События в Кремле были лишь грубой и вульгарной прелюдией всей печальной жизни Ксении, ставшей легкой добычей не только для Самозванца.

V

Теперь царевичу Димитрию оставалось самое главное: подвести решительную черту под правлением Годуновых и желательно без особых столкновений — плавно — сменить режим. От Плещеева и Пушкина поступали самые благоприятные сведения. Москва была готова принять его в объятия. Царевич понимал, что для народа важна сейчас легитимность. От таких высокородных бояр, как Мстиславские и Шуйские, до последних кабацких завсегдатаев все только и судачили о восстановлении законной династии на престоле. Законности и правопорядка — вот чего требовал русский народ. На какой-то короткий период участниками политического процесса стали непотребные девки, стрелецкие женки, нищие, юродивые, мелкий торговый люд, спившиеся ремесленники, дворовые, боярские слуги — словом, люди улицы. А те, кому историей предназначалось проводить изменения, по большей части со стороны наблюдали за свершающимся. Безвестность и анонимность основных движущих сил переворота в пользу Пирожка с Польской Начинкой были спецификой летних событий, предшествующих въезду царевича в еще вчера непокорную и ощетинившуюся столицу. Великолепная, сверкающая лаком и бронзовыми завитушками карета, сработанная в Варшаве английскими мастерами братьями Джексонами и символизирующая приход гражданского правления — без пыток, высылок и казней, должна была возникнуть не в скрипучем и желтом мареве большой пыли, которая связывалась с нашествием татар и других иноземцев, а в спокойный ясный солнечный день при звуках торжественной музыки и приветственных кликах. Трубачи впереди конников, издающие неслыханные звуки, поражали русских более остального.

Между разгромом и уничтожением клана Годуновых и своим вступлением на престол надо выдержать паузу. Польские, французские и немецкие ландскнехты, стрелецкие соединения Басманова, кавалерия воеводы Мстиславского, разрозненные отряды новгородцев, смолян и псковичей, занявших перед тем Москву, вселят в народ уверенность в твердости новой власти. Надежда на быструю перемену утихомирит страсть в войске, распаленном горячечными ожиданиями долгожданной добычи. Поляки в ажитации делили шкуру неубитого медведя. Расчет царевича на первых порах оказался верен. Только мелкие инциденты омрачили появление разношерстной армии Самозванца в окрестностях Москвы.

Два Василия, они же два знатных и известных народу князя — Голицын и Рубец-Мосальский, засели в Кремле, вышвырнув оттуда прежних обитателей. Всех, кто был хоть как-то связан с Годуновыми, устраняли с железной последовательностью. Станислав Бучинский тщательно собирал сведения и регулярно посылал гонцов царевичу. В один из дней Голицын и Рубец-Мосальский почувствовали, что в отношении вдовствующей царицы и Федора Борисовича пора принять меры, которые исключили бы навечно их участие в общественной жизни.

Царевич не желал, чтобы родные того, кто намеревался его умертвить в нежном возрасте, подверглись подобной участи. И суть не в том, что такое пятно не смоешь.

— Убийство как аргумент в политическом споре должно исчезнуть из гражданского обихода, — не раз повторял царевич, и голос его звучал вполне искренне. — Годуновых — прочь из столицы. Дочь Малюты — на север, Федора — в Иосифо-Волоколамский монастырь, где покоится прах его дедушки — верного слуги моего отца, Ксению — в Девичий.

Голицын и Рубец-Мосальский слушали опустив глаза. По выходе из шатра первый князь, криво усмехаясь, внятно обронил:

— Станем ли возиться с Борисовыми выродками?

— Как случится, — протянул неопределенно Рубец-Мосальский, сплевывая.

Они ускакали в Москву в сопровождении Молчанова и Шерефединова. В Кремле второй князь Василий велел Молчанову:

— Приведи ко мне троих дюжих ребят. И приготовь две повозки.

Трое хмурых стрельцов были представлены незамедлительно. Один из них держал толстый моток веревки, другой опирался на увесистую дубину, а третий ничего не имел в руках. Любой предмет в них показался бы игрушечным.

— Ты кого вязать собрался? — спросил Рубец-Мосальский, отстраняясь.

— Кого прикажешь, князь!

— Мы вас, добры молодцы, не обидим. Пойдете в Борисов дом вместе с Молчановым и Шерефединовым. Они ваши начальники, — сказал Голицын. — Разведете семейку по комнатам. А ты, Михайла, оповестишь каждого об его участи. Понятно?

Стрельцы кивнули.

— По чарке в задаток — и айда! — улыбнулся Рубец-Мосальский.

VI

Борисов разоренный дом встретил посетителей молчанием. У дверей стояла охрана. Стрельцы жгли костры и готовили на них пишу. Черный пепел разлетался по воздуху в разные стороны. Молчанова и компанию через всех и вся подозревающий заслон провел клеврет князя Голицына дьяк Богдан Сутупов. Высокого роста, с мощными плечами, резкий в движениях, он в случае чего мог оказать помощь. А князь Голицын был из тех людей, кто промашки не допускал. В ликвидации Годуновых он преследовал и собственный интерес. Власть после смерти блаженного царя Федора Иоанновича валялась под ногами. Исхитрившись, ее поднял Борис Годунов, минуя Шуйских, которые обладали неоспоримыми правами на трон. Почему бы и ему, князю Голицыну, не попробовать побороться за власть? Чай, у него оснований больше, чем у выводивших свою лживую родословную от потомка пришлых и окрещенных против воли татар. И не меньше, чем у царевича, россказням которого он совершенно не верил. Однако переход на сторону претендента приближал князя Василия к подножию опустевшего престола и предоставлял некую, правда минимальную, возможность преимуществам, которые при прежнем правлении не имели никакой цены.

Покои в Борисовом доме разгромили на рассвете того же дня, когда семейство привезли на водовозных клячах. Снизу, из подклети и погребов, тянуло устойчивым запахом прокисшего вина. Позабавились здесь любители выпить на дармовщинку изрядно. Несколько молодцов утонуло, захлебнувшись в драгоценной жидкости. Кто потрезвее — вязал узлы с серебряной посудой и рухлядью, надеясь потом выгодно продать, а кто, еле держась на ногах и совсем потеряв разум от выпитого, просто зверски уничтожал, что под руку попадало.

Стрелецкий сотник Галямзин, который попытался сберечь вдруг ставшее бесхозным добро, заскакивал из одной светелки в другую, бил ошалевших рукоятью плетки по головам, приговаривая:

— Ломай, но не жги! Ломай, но не жги!

Пожара боялись сильнее бунта. В комнате, где теперь держали троих Годуновых-Скуратовых, ничего, кроме широких лавок, обитых цветастой материей, выдававшей узором скрытые казанские пристрастия покойного царя, не стояло. Здесь когда-то ученые немцы из слободы за Москвой-рекой преподавали малолетнему Федору разные мудреные науки. И даже сейчас на стенах сохранились оправленные в деревянные рамы красиво вычерченные ландкарты, которые никто не тронул, быть может, по суеверной причине. Дочь Малюты, не получившая серьезного образования и с трудом разбиравшая грамоты, выпускаемые сейчас от ее имени, понимала необходимость знаний для царских детей. Федор поражал собеседников сведениями о географии земли и умением ориентироваться по звездам. Ксения не только гладко читала и писала, но даже слагала стихи и перелагала их на музыку. Это доподлинно известно, да и не из летописных сводов, нередко приукрашивающих или, наоборот, усугубляющих действительность, а из сообщения достопочтенного бакалавра англичанина Ричарда Джемса, тронутого печальной судьбой внучки знаменитого палача, царской дочки и тайной наложницы Самозванца, удаленной по требованию Мнишеков в монастырь и принявшей постриг.

VII

Годуновы-Скуратовы сидели тихо, прислушиваясь к колокольному звону, явственно долетавшему сюда в предвечерний час, когда остывающий прохладный воздух, льющийся из окон, делал заключение не столь мучительным.

Ворвавшиеся захмелевшей гурьбой дворяне и стрельцы, не произнося ни слова, схватили Федора и Ксению и поволокли прочь. Федор, как и в прошлый раз, дрался с насильниками. Борьба происходила в полном молчании. Марии Григорьевне даже не позволили проститься с дочерью и сразу накинули удавку на шею. Она не успела ничего попросить, лишь ахнула, вскинув руки, полные, белые, как облака, с еще не сорванными серебряными браслетами. Оставшийся безымянным в отечественной истории стрелец рванул веревку, и обреченная на погибель захрипела, обмякнув. Ее папаша по приказу великого государя действовал не менее быстро и споро. Он любил добрую сыромятную удавку. Она отправляла на тот свет без шума и суеты. Рассуждения жертв ему были ни к чему.

Убийство с помощью пеньковой веревки или сыромятного ремня на Руси в ту эпоху было самым распространенным способом избавления от политических противников. Удавка действовала повсюду с одинаковым эффектом — в застенке, дворцовых сенях и курной избе. Шестопером да ножом работали разбойники на большой дороге. В монастырских кельях прибегали исключительно к удавке. Это приспособление не чисто русское. Гарроту — стальной обруч с винтом — использовали с не меньшим успехом на Пиренейском полуострове.

Тело Марии Григорьевны завернули в дерюгу и кинулись на подмогу Шерефединову, Молчанову и второму безымянному стрельцу, которые вталкивали Федора в светелку рядом. Ксения без чувств лежала у порога. Здесь дело шло круче, но и помедленнее. Вскормленный на царских харчах, искусно приготовленных малютинским поваром Мехметом, доставшимся Марии по наследству, да взращенный на свежем подмосковном воздухе, обученный бегать, скакать на коне и фехтовать саблей приглашенными из Европы немцами и швейцарцами, Федор, получивший несколько дней назад изрядную порцию тумаков, все-таки не собирался сдаваться. Он оказывал нападавшим отчаянное сопротивление. Кровь предков в нем заговорила. Дед был храбрец, мать — жестокосердная и не из робких, да батюшку Бог мужеством не обделил — особую смелость проявлял в придворных интригах, а при Иоанне в таковых смерть ближе, чем в открытом бою.

В бешеной круговерти Шерефединов, несколько отстранившись, исхитрился и схватил Федора за то, что в старину называлось таенными удами. Не пожалев юности, раздавил их, и дикий возглас искалеченного не вызвал у убийц ничего, кроме зловещего хохота. Тело Федора еще долго извивалось и корчилось от боли. Избавление пришло от удара дубиной по голове.

— Девку, что ноги ему мыла, больше не поимеет и отцом никому не станет, прости, Господи!

— Тащи его к Марье, — приказал Молчанов последнему стрельцу, стоявшему в сторонке.

Переступив через Ксению, убийцы отнесли труп в пустую комнату и там под самой красиво вычерченной ландкартой опустили рядом с бездыханной матерью, затем завернули еще в одну рогожу и крепко связали, притиснув друг к другу. Исполнив приказ, от которого потом все открестились, сели на лавку и тут же распили оплетенную бутыль браги, каковую дьяк Сутупов еще с кое-какими припасами оставил в сенях при входе.

— Не слаб царь оказался, — проворчал недовольно стрелец, умертвивший Марию Григорьевну. — Да, не слаб! Мясной отрок! Крови в нем много — оттого подох не сразу. Добивать пришлось, а я добивать не люблю. Грех!

— Я те дам царь! — медленно произнес Молчанов. — Какой он тебе царь?! Воренок он, и не более того.

— А с девкой — что? — спросил тот же стрелец, самый разговорчивый, кивая на Ксению.

— Девку не трожь, — сказал Молчанов с неопределенной улыбкой. — На нее и без тебя охотник найдется. Совсем стемнеет — выведем и отвезем куда назначено. Это уж не ваша забота! Завтра явитесь к Красному крыльцу чем пораньше, вызовете меня, да держите язык за зубами.

Дьяк Сутупов отослал стражников. Теперь никто не мог увидеть, как трое стрельцов взвалили на телегу тяжелый куль. Столкнув наземь возницу, разговорчивый стрелец гикнул и погнал старых исхудалых лошадей к Фроловским воротам, а оттуда на Сретенку, к убогому монастырю у Варсонофия. В ту же ночь из склепа в Архангельском соборе вынули царский гроб с останками Бориса Годунова и отправили туда же. Наутро кое-как приведенные в порядок тела матери и сына выставили напоказ. Особенно много хлопот доставил труп Федора. Дубиной ему сильно повредило лоб, да и шею еле прикрыли. Полоса кровавая осталась от удавки, которую для верности накинули в последний момент, когда из юноши уже ушла жизнь.

VIII

Тут, у Варсонофия, вступили в ужасное дело князья Голицын и Рубец-Мосальский, сообщив отнюдь не молчаливому сплошь, а скорее беснующемуся от кровавого зрелища народу московскому непохожую на правду весть:

— Жена Годунова и сын его, отчаявшись, извели себя ядом!

Голос Рубца-Мосальского не дрогнул. Вытягивая шеи, мужики и бабы, которые стояли в первых рядах, пытались рассмотреть покойников. Но мелкий моросящий дождик и серый дым от гигантского костра делал картину смазанной и неясной. Однако никто не возражал — умертвили, и ладно! Ожидание благих перемен, как ни удивительно, ожесточало сердца. С легким вздохом узнали, что хоронить будут без патриарха Иова и без обряда. Старца уже отправили на север. А обряд наложившим на себя руки не положен. Самого царя Бориса в простом гробу опустили в яму, быстро закидали землей и перекрестились:

— Царство ему небесное!

Попадались, конечно, недоверчивые и сомневающиеся, но их стрельцы, посланные Молчановым и Шерефединовым, мгновенно успокоили.

Князь Голицын, приставив к губам ладони двумя полукружиями, выкрикнул с натугой:

— Дочь Годунова — Ксения — осталась в живых и примет постриг!

— Расходись, народ московский! Расходись! — кричали оплаченные князьями люди. — Более смотреть нечего! Ничего более не будет!

Какой-то весельчак, не исключено, что и подкупленный, выскочив на пятачок впереди рассерженных негладкостью происходящего бояр, завопил, кривляясь:

— Сладкие пирожки и пряники раздают в другом месте! — И, после того как Шерефединов вытянул его плетью, опрометью бросился прочь.

Гудящая, но не очень потрясенная всем этим средневековым действом людская лава потекла за ним. Немчины и англичане из слободы, что за Неглинной, ушли, неодобрительно покачивая шляпами и поджав губы. Им гибель Годуновых — против шерсти. Франц Крафт учил царевича Федора чертить, а Эрик Шноль — царевну Ксению петь.

— Ангельский голос у девочки, — часто повторял он по вечерам в кругу семьи.

Недавние правители, обладавшие совершенно неизмеримой и непонятной европейцам властью, отдали Богу душу, в грязи и гноище отправившись к праотцам. Никто из русских не пожалел ни зятя, ни дочь, ни внука Малюты, никто не сказал о них — даже шепотом — доброго слова. Окровавленными тенями они сейчас промелькнули на заднем плане разворачивающейся московской мистерии.

Удивительно, насколько мы все-таки ленивы, простоваты и нелюбопытны: довольствуемся лишь ниточкой, протянутой Александром Сергеевичем Пушкиным от царя Бориса к Малюте. Да от Малюты исходят такие мощные силовые линии, пронизывающие века, что и сегодня явственно ощущаешь их вибрацию, и сегодня в них разобраться нелегко, хотя все летописи читаны знатоками и перечитаны, да не по одному, и не по два, и даже не по три раза, а уж переписывали из них в другие чудесные и прославленные книги бессчетно, каждую закорючку изучив и отметив малейшие несоответствия и различия.

У Варсонофия ушла в землю самая мощная на ту пору — царская — Малютина ветвь, неразрывно переплетенная с годуновской. Прах потомков палача еще потом разок потревожат при истинном Рюриковиче — царе Василии Шуйском. Рухнули в пропасть все прошлые Малютины надежды. Рассыпалось в прах то, ради чего он совершил столько преступлений, что, в полном смысле слова, ни в сказке сказать, ни пером описать. Недаром о нем и летописи помалкивают, и в ученых книгах не много отыщешь. О его дружке Василии Грязном или о боярах Басмановых да князе Вяземском Афанасии гуще помянуто. А что они — вместе взятые — против Малюты?

Ни злато, ни зверство не помогло ни ему, ни его потомкам удержаться на поверхности жизни. Конечно, палач палачу рознь, но разве история злопамятнее народа? Быть может, она справедливее и не так пристрастна, как народ и многие его летописцы и поэты?

Часть первая