Мама мыла раму — страница 11 из 40

– Ах ты дрянь такая! – орала Антонина и лупила дочь по голове, плечам, шее.

Сгорая от стыда перед подругой, Катька даже не пыталась вывернуться из материнских рук. Собака залаяла, пытаясь пролезть между Женькиных ног, девочка схватила ее за ошейник, впихнула в квартиру и закрыла дверь.

– Уйди отсюда! – рявкнула Антонина Ивановна и потащила дочь вниз по лестнице.

– Вы что?! – визжала от ужаса Женька. – Вы что? Прекратите!

За дверью выла собака, чувствуя, что с хозяйкой творится что-то неладное.

– Прибью! – неистовствовала Самохвалова, не замечая, что Катька не может выдохнуть скопившийся внутри воздух.

На лестничных клетках захлопали двери, залязгали цепочки, защелкали глазки. Самохваловы громко покинули подъезд, около которого переминался с ноги на ногу Петр Алексеевич Солодовников. Жениха объял ужас: перед ним была не его веселая Антонина, а фурия, волочившая за собой ничего не соображающего ребенка, пусть и двенадцати лет.

– Тоня! – бросился Солодовников. – Тоня! Прекрати, как ты можешь! Посмотри на нее.

– Что стоишь? – грохотала Самохвалова. – Беги, «Скорую» вызывай! Сейчас задохнется… Сволочь… Сволочь! – Антонина рыдала, волоча за собой задыхающуюся Катьку. – Сволочь какая…

Дважды, вечером и глубокой ночью, Петр Алексеевич выбегал к подъезду встречать «Скорую помощь». Антонина, черная, разом постаревшая, сидела у кровати дочери и гладила той руку:

– Холо-о-о-дная, – шептала мать и покрывала руку поцелуями. – Катенька… Доченька… Дыши…

Катька булькала, хрипела. Солодовников пил корвалол и тайком плакал, вытираясь грязным кухонным полотенцем. Ждали утра. Накачанная всем, чем только можно, девочка затихла. Бригада «Скорой помощи» покинула свой пост, настоятельно рекомендуя ребенка все-таки госпитализировать.

– Ну уж нет, – сухо проронила Антонина. – В больницу не дам! Умрет – так уж дома.

– Ничего не умрет! Ничего не умрет! – запричитал Петр Алексеевич и бросился на кухню, давя рыдания.

Он ничего не мог поделать с собой. Испуганный, с красными глазами, в измятых штанах и потной под мышками рубашке, Солодовников был жалок. «Эта девочка… – думал он. – За что? Ребенок… Мука такая…» И еще невыносимо было смотреть на сгорбившуюся у кровати возле того самого «Сениного места» Антонину. Она то садилась на край кровати, то вставала на колени и все время смотрела-смотрела в измученное лицо дочери.

Спустя несколько дней страсти улеглись. Освободившаяся от постоянного напряжения Антонина снова заперламутрила свои губы и, собираясь на работу, бездумно поинтересовалась у дочери:

– Ну и зачем ты поперлась?

– Там собака…

– Там – собака, а тут – астма. Чуть не сдохла сдуру.

– А я хотела… – призналась девочка, глядя в спину прихорашивавшейся перед трельяжем матери.

Антонина выронила из рук расческу, медленно повернулась и глухо спросила:

– Почему?

– Я не хочу…

– Чего?

– Не хочу, чтобы он жил здесь…

– Почему? – разом отупев, переспросила Антонина.

– Ненавижу его, – наконец-то выдавила из себя Катька и заплакала навзрыд.

Свадьбы не было.

* * *

Может, и не надо было на поводу у нее идти? Надо было настоять на своем. А все равно жалко. Она ж у меня одна. Ладно, если замуж выйдет. А то и не выйдет, может. Может, и к лучшему, что не выйдет.

Вон Борька женился. И что? Помнит он о матери? Сча-а-а-с… Если вот денег занять и не вернуть, это он пожалуйста. А как спросишь? Тебе что, для единственной внучки жалко? Для внучки-то мне не жалко. Только где та внучка?

А ЭТА со мной, рядом. Еще и больная вся. Это еще непонятно, кому из нас уход нужен. Права Ева: если Бог тебе детей дал, вот для них живи. И радуйся. И, как она говорит, «не ходи дома в носках». Господи, чего только эти евреи не придумают…

А Петю-то жалко. Неплохой ведь мужик. Стихи писал и к Катьке хорошо относился. А она: ненавижу, и все!

А обо мне кто подумает? Мне-то каково? Еще год-другой, а там уж ничего не надо будет. Так для себя и не пожила…


Петра Алексеевича выгнали. Так, во всяком случае, Катя рассказала кривоногой Пашковой, прогуливавшей физкультуру в школьном саду. Сама Самохвалова была от физры освобождена пожизненно.

На самом деле Солодовникова никто не выгонял. Он сам ушел. Как только узнал, что явился невольной причиной произошедшего. Любивший цитировать Достоевского в объеме школьной программы, Петр Алексеевич истово верил, что из детского глаза не должна выкатиться ни одна слезинка. А тут здрасте-пожалуйста – не слезинка, а целый водопад Ниагарский. А ведь он старался: уроки проверял, книжки подписные приносил, рубль в неделю давал. Опять же квартиру обещал подписать на Катюшку. А она – нате вам. Невзлюбила, и все тут. Так невзлюбила, что чуть не померла.

Какое же материнское сердце это выдержит? Что ж он, враг, что ли? Дети же – это на всю жизнь. А он здесь без году неделя.

«Тонечку, конечно, жалко», – размышлял благородный Солодовников, встречая с работы свою возлюбленную, так и не ставшую женой.

– Ну как там Катюшка? – осторожно спрашивал Петр Алексеевич, боясь скомпрометировать Антонину Ивановну Самохвалову перед коллегами, активно обсуждавшими ее несостоявшееся бракосочетание.

В этом смысле Татьяна Александровна внесла свою лепту в создание благоприятной атмосферы на кафедре русского языка. Благоприятной, в первую очередь, для несчастной невесты. Адрова строго-настрого запретила коллегам интересоваться событиями личной жизни Антонины Ивановны, чтобы не бередить израненную душу подруги.

– Ни слова! – шипела Татьяна Александровна на каждом углу. – Делайте вид, что ничего не случилось.

Можно наблюдать удивительную по своему постоянству закономерность: когда все делают вид, что ничего не случилось, возникает чувство, что не просто случилось, а случилось нечто настолько ВАЖНОЕ, что об этом вслух говорить просто неприлично. Эта закономерность обнаружилась и в судьбе Антонины Ивановны Самохваловой: коллеги по кафедре, а также знакомые офицеры и бывшие Сенины сослуживцы столь старательно избегали вопросов типа «Ну, как жизнь молодая?», что сама Антонина ощущала вокруг себя атмосферу заговора.

В этой атмосфере сталкивались два вихревых потока: злорадства и сочувствия. Сочувствующих было больше: Антонина своими жизнерадостностью и естественностью обычно вызывала у людей симпатию, для нее хотелось сделать что-то хорошее. И сейчас ее просто было жаль – так быстро рассыпался этот карточный домик семейного благополучия. А разве мало она страдала? Разве не была достойна простого женского счастья?

«Не была!» – отвечали злобствующие. «Каждому овощу свое время!» – гласила их жизненная философия. Замуж, видите ли, она собралась! И не стыдно? В пятьдесят три года в загс? О дочери надо было думать, а не хвостом вертеть!

Вот если бы несостоявшаяся невеста посыпала голову пеплом, рвала на себе волосы, кляла жениха, которого, как и в случае с первой женой, в чем только не подозревали, тогда бы смягчились суровые сердца защитников справедливости. Но нет: пересекая плац на пути к учебному корпусу, Самохвалова несла свою выкрашенную хной голову с королевским достоинством. И неважно, что королева осталась без трона (скипетра, державы). Самое главное – она осталась королевой. Немного осунувшейся на лицо, но это неважно.

Поэтому совершенно напрасно боялся Петр Алексеевич потревожить своим присутствием у КПП училища свою любимую. Антонина Ивановна степенно подходила к бывшему жениху, брала его под руку и вела потайными тропами к новой форме супружеских отношений.

Этот вариант ей подсказала сердобольная Санечка, невольно посвященная в перипетии жизни Самохваловых. Такой поворот событий она не приветствовала, приписав себя к команде борцов за «женское дело».

– Я всегда за женщин! – декларировала тетя Шура везде, где только можно. На вопрос «почему?» Санечка, не задумываясь, отвечала:

– Потому что нас больше.

С этим аргументом собеседнику было трудно спорить, и он безоговорочно капитулировал, так и не вступив в борьбу.

Узнав о требовании Катерины, тетя Шура развела руками и покачала головой: «Ну-у-у, девка!». На глухое соседкино «И что мне делать?» с готовностью выпалила:

– Соглашаться.

Потом немного подумала и добавила:

– Но и о себе не забывать.

Хорошо ей было советовать! Это не ей же пришлось смотреть в печальные глаза Солодовникова и говорить тому страшные вещи: извини, мол, не со зла, мол, одна она у меня и всякое такое.

Петр Алексеевич выслушал сбивчивую речь Антонины с удивительным достоинством, накрыл ее руку своей и, поглаживая, выдавил в никуда:

– Что ж, насильно мил не будешь…

Антонина Ивановна, рассчитывавшая услышать обвинения, упреки, жалобы, почувствовала себя настолько виноватой, как будто сдала собственного ребенка в детдом.

– Ну прости ты меня, Петр Алексеич, – закрыла она лицо руками.

– Не надо, Тоня, – притянул ее к себе тихий Солодовников. – Не надо. Я же не зверь какой… Тоже понимание имею… Ребенок он и есть ребенок. Кто ему лучше родного отца будет?

– Да какого отца?! – взвилась Самохвалова. – Здоровым она его не помнит, а больным и вспоминать нечего. Бывало, подойдет к нему, а он язык высунет и слюни… Даже вспоминать не хочу.

– И не вспоминай. Не вспоминай, – уговаривал Антонину Ивановну Петр Алексеевич.

– Хорошо тебе говорить «не вспоминай»! – залилась слезами Самохвалова.

– Ладно, Тоня, – вполголоса произнес Солодовников. – Ни к чему это сейчас. Пойду я. Пусть Катюшка выздоравливает. Ты только это… Вещи мои сама собери… Мне это… Тяжело при ней будет…

В тот день Петр Алексеевич оставил ключи на низком трельяже с расчетом, что Катька увидит их через распахнутую дверь «спальны». Расчет Солодовникова оказался стопроцентно верным: как только ключи звякнули о лакированную поверхность, Катино сердце звякнуло от радости.

Антонина, проводив бывшего жениха, не удержалась и язвительно спросила дочь: