– Посмотри, Катя, – притворно назидательно обращалась она к дочери. – Что значит семья! Отец – добытчик! Мать – хозяйка!
Катька сдвигала брови, сопротивляясь грубой материнской лести, и присаживалась на тахту поближе к Ириске, вожделенно сжимающей в руках телефонную трубку. Вряд ли это нравилось Санечкиной дочери, но деваться было некуда. В середине восьмидесятых мечту о телефоне лелеяла большая половина жителей Советского Союза. И хотя государство торжественно обещало к излету двадцатого века превратить телефон не в роскошь, а в общедоступный бытовой прибор, отнюдь не каждая квартира была телефонизирована, а торчать зимой в искореженной будке уличного телефона-автомата – это увольте! По необходимости – это понятно: «ноль три» – «Скорая помощь», «ноль два» – милиция, «ноль один» – пожарная команда. Это бесплатно, это экстренно, а где же радость общения? Да и кому придет в голову сказать диспетчеру станции «Скорой помощи»: «Привет! Как дела?» А здесь можно. И как дела, и кто был, и многозначительно похмыкать в трубку, мол, сама понимаешь: да, да… Еще бы расположиться поудобнее, а то и прилечь на тахту, застеленную теплым пледом, и плести, плести словесное кружево, пока не надоест. Но разве это возможно здесь, в соседской квартире, на глазах у любопытных Самохваловых?
– Сама понимаешь… – таинственно произносила Ириска и злобно косилась на Катьку, равнодушно вздыхавшую рядом. Да и не Катька это вовсе, а сплошное разбухшее от любопытства ухо. До чего же несправедлив мир, установивший телефон в чужой квартире!
Антонина Ивановна мужественно терпела в течение получаса, пока Санечкина дочка вела беседу, почти полностью состоявшую из междометий, а потом, устав от собственного гостеприимства, включала телевизор на полную громкость и демонстративно усаживалась в кресло спиной к болтушке.
– Все! – объявляла Ириска невидимому собеседнику. – Не могу больше говорить.
И, видимо, на вопрос «Почему?» снова произносила сакраментальное «Сама понимаешь».
Дождавшись финальной фразы, Катька покидала боевой пост, всем своим видом показывая: «Кому это интересно?» Расставались полюбовно: маме – привет, папе – привет, заходи еще, но только потом, недель этак через пять, не раньше.
Когда все мыслимые и немыслимые жертвы были принесены на алтарь дружбы, в мире восстанавливался привычный порядок. Все вставало на свои места. Все, кроме Евы. В самохваловской Вселенной той больше не было места.
– А не надо! Не надо на чужое зариться! – бушевала Антонина, скучая по Главной Подруге, сволочи и ренегатке. – Не надо так! Мужик, он понятно… Ему лишь бы кто! Нет Тони – будет не Тоня. А она? Она?! Да ты ж подруга моя! Сестра, можно сказать. И такое? Не-е-ет! Такое не прощают! Не прощают такое никогда! И никому.
Зато как радовалась Катька! Есть Бог на свете, ликовала девочка, наблюдая за остро переживающей предательство матерью.
«Приятно? – мысленно спрашивала она Антонину и, не дождавшись ответа, приводила несокрушимые аргументы. – А мне? Мне было приятно?! Это дядя Петя. Будет жить с нами… Никто не будет жить с нами! Только ТЫ, Я и МОЙ МУЖ. Потом, конечно. Когда вырасту».
А пока не выросла, не видать тебе, Тоня Самохвалова, большой и чистой любви как своих ушей. Опять же: пятьдесят три года – это не шутка, это преклонный возраст, когда женщина ни о чем, кроме своих детей, думать не должна. А потом – о детях детей. И так до бесконечности, пока земля тебя носит до работы и обратно.
Со временем у Катьки были свои сложные отношения: оно ее не слушалось. Тянулось до неприличия медленно, совсем не так, как понималось внутри. Внутри девочке было точно не меньше восемнадцати – желанного возраста, когда наступает свобода, а на лице образуется немыслимая красота. И эта красота не имеет ничего общего с подсмотренной у матери. Никакого перламутра ни на губах, ни на глазах, никаких чулок, никаких плиссированных юбок и туфель на квадратных каблуках. Ни за что в жизни! Все по-другому: шпилька – носик – топ-топ-топ! Катька видела себя плывущей по городской эспланаде: рядом собака, как у Женьки Батыревой, а лучше дог. Идет она, идет и видит: перед ней забор, а на заборе – надпись: «Когда тебе будет восемнадцать…»
Ка-а-ак?! Как объяснить ЕЙ, что давно уже восемнадцать, что время не стоит на месте, что дети взрослеют и не надо им мешать. А то «сопля зеленая», «от горшка два вершка, а туда же, мать учить», «поживи с мое, пигалица безмозглая, тогда и поговорим».
«О чем с тобой говорить, МАМА? Все равно ничего не поймешь…» – вела с ней внутренний диалог Катька, как никогда ощутившая свою значимость в этом доме. Спасибо тете Еве, не подвела! А то «ради тебя только и живу»! Как же! Знаем мы, ради кого ты живешь! И ведь скрывала: «Жалко Петю. Жалко Петю…» Все тайное становится явным, сама говорила. Вот и договорилась!
Несколько раз Антонина Ивановна украдкой набирала номер, который, казалось, помнила с рождения, – номер Главной Подруги Семьи. Набирала и, дождавшись первого гудка, вешала трубку.
«Ни за что!» – хватала себя за руку Антонина, испытывая страстное желание услышать голос дорогой предательницы и высказать ей все. Все, без остатка. И даже, может, рубли Катькины отдать и кольцо – пусть подавится! Не больно надо! Обойдемся без дурацких твоих подарков!
Поэтому, когда раздавался телефонный звонок, Самохвалова подскакивала и стремглав неслась к аппарату, чтобы выкрикнуть в трубку: «Не звони мне больше! Знать тебя не хочу, змея подколодная!» Но Ева не звонила. Она теперь тоже ни ногой к этим людям. Предали! Оболгали! Обвинили в та-а-ком! В та-а-а-аком… Сказать стыдно!
А если и сказать, то что? Если бы Петр Алексеевич Солодовников знал, чем закончится вся эта история, он бы квартиру сразу государству отписал – гори она синим пламенем, халупа эта. Все ведь ради нее, ради Тонечки любимой, чтобы помнила, жалела, заботилась. По-хорошему хотел: через нотариуса, чтоб комар носа не подточил: «завещаю, и дело с концом». Опять же и Еву Соломоновну понять можно, тоже ради Тонечки и Катеньки старалась: пусть будет. Какая-никакая, а квартирешка. Пока она сама до небес доберется, неизвестно, а лет пять пройдет – и все: уже восемнадцать. Так быстро Ева Шенкель не рассчитывала на встречу с мамой Эсфирь и папой Соломоном, посему легко уступила свою очередь черепаховому Солодовникову, категорически отказавшемуся завещать квартиру собственным детям, благо она кооперативная.
А все остальное – вообще недоразумение. Кто ж знал, что Петр Алексеевич прямо-таки 31 декабря и явится на консультацию? А что на дом, так тоже объяснимо: какая такая нотариальная контора разбежится в Новый год, да еще в пятницу, услуги оказывать: приходите после праздников, нотариусы – тоже люди, а не беспризорники, домой торопятся.
Бог свидетель, если бы знала, на порог бы не пустила! Разве можно от этого человека ожидать хорошего?!
Объяснила, на бумажке написала, вход-выход обозначила и отправила восвояси. Кто ж знал, что вернется?
Каково же было изумление Евы Соломоновны Шенкель, когда 31 декабря на ночь глядя, в двадцать два сорок пять, у ее квартиры образовался мужчина! Последний раз нечто подобное она наблюдала в начале лета: слесарь Иванцов из жэка требовал в тяжелое похмельное утро сострадания у жильцов.
– Нет! – легко отказала нотариус и захлопнула перед носом страдальца обитую дерматином дверь.
– Су-у-ука, – поблагодарил Иванцов и отправился к соседям напротив.
Нужно ли говорить, что сказала растерявшаяся Ева Соломоновна, обнаружив за дверью Солодовникова с распухшим портфелем под мышкой и собачьим выражением лица.
– Только на минуточку… – извинился чисто выбритый Петр Алексеевич, заглядывая в глаза Главной Подруге Антонины Ивановны Самохваловой. – Очень уж одиноко, знаете ли…
Что ж, гнать его надо было? Это в Новый-то год! Когда в домах елки светятся и все счастья друг другу желают? «Это кем же надо быть?» – подумала Ева о родительском гневе на небесах и решила изменить своим стародевичьим принципам.
– Какая вы женщина! – оценил Солодовников опрометчивое решение Евы Соломоновны на пять с плюсом.
Небеса молчали – Ева Шенкель поставила на стол вторую тарелку. Говорили о Самохваловых и об одиночестве, потом – снова о Самохваловых и о «тех, кого с нами нет». Самохваловых становилось так много, что Ева осторожно предложила все-таки проводить старый, восемьдесят второй. Проводили. Разумеется, со словами благодарности за встречу с Самохваловыми. Точнее, с Тоней, любовью всей ЕГО жизни.
Под бой курантов вытянулись во фрунт на все двенадцать счетов, а потом обнялись. По-дружески, одинокие и благородные.
– Поздравим Тоню? – легкомысленно произнес Петр Алексеевич.
– Поздравим, – легкомысленно согласилась Ева Соломоновна и набрала номер.
– Ева! – обрадовалась на том конце единственная подруга. – С Новым годом! С Новым счастьем! Как ты там? Не скучно тебе?
– Не скучно, – честно призналась Ева Соломоновна и передала трубку Солодовникову.
– Тонечка! – радостно закричал тот. – Ты меня слышишь?
Трубка запикала – пошли гудки.
– Прервалось, – растерялся Петр Алексеевич и набрал номер заново.
Снова запикало.
– Занято… – сообщил Солодовников и повторил попытку.
На десятый раз трубку взяла чужая женщина и высокомерно объявила:
– Никогда… больше… сюда… не звоните. Никогда… И подруге своей передайте.
Огорченный Петр Алексеевич передал Еве пожелание незнакомки.
Сидели молча. Ева Соломоновна удрученно ковыряла селедку под шубой, размышляя о дисгармоничности бытия. В телевизоре радостными голосами вещали ведущие «Голубого огонька». По разноцветной сцене, усыпанной лапшевидной фольгой, ходульно передвигались музыканты, излучающие в эфир новогоднее счастье: «Снег кружится. Летает. И та-а-а-ет… И позе-о-о-омкою кружа…»
– Что ж делать-то? – вопрошал убитый горем Солодовников и наотрез отказывался принимать праздничную пищу. – Пойду, наверное?
Ева молчала.
– Благо дело, недалеко: всего две остановки. Добегу, – успокаивал себя Петр Алексеевич.