Мама, у меня будет книга! — страница 20 из 22

[5]. Достаточно вспомнить, как в романах классика исторического романа Генрика Сенкевича в роли второстепенных героев появляются вурдалаки и нежить – гости из «готики».

Готический модус характерен и для исторических романов Вальтера Скотта, а действие произведений «певцов романтизма» Гёте и Кольриджа часто разворачивается в Средневековье.

Для русской литературы этого периода характерно жанровое смешение не просто характерно. Все еще серьезнее: русская литература из этого смешения родилась. Юрий Тынянов пишет:

«Вся революционная суть пушкинской «поэмы» «Руслан и Людмила» была в том, что это была «не-поэма» (то же и с «Кавказским пленником»); претендентом на место героической «поэмы» оказывалась легкая «сказка» XVIII века, однако за эту свою легкость не извиняющаяся; критика почувствовала, что это какой-то выпад из системы. На самом деле это смещение системы»[6].

«Смещение» литературы в результате «смешения» жанров вообще ключевое определение для Тынянова. Его поддерживает Лотман:

«При таком соотношении жанров, их постоянной перекличке и взаимном вторжении, образовывавшем как бы единый многоголосый оркестр, в принципе отменялся иерархический подход к жанрам. Ценность того или иного жанра определялась его художественной выразительностью в рамках данного замысла, а не местом в абстрактной иерархии. Перенесение норм одного жанра в пределы другого оказалось важным революционизирующим средством пушкинского стиля и источником его динамики. Отсюда поражавшее современников ощущение новизны и необычности пушкинского стиля»[7].

Итак, Пушкин переформулировал литературу как систему за счет того, что отбросил привычные представления об иерархии и играл на смешении жанров и стилевых регистров. Разумеется, не стоит считать, что на Пушкине эксперименты в литературе закончились. Поэма Лермонтова «Валерик» представляет собой переплетение элементов эпистолярного романа, эпоса и репортажа. На смешении построено и творчество Гоголя: «Петербургские повести» соединяют элементы готической поэтики и характерное для позднего романтизма внимание к быту и нравам людей. Смешав жанровые элементы, Гоголь положил начало русскому реализму. Всю историю русской литературы XIX века можно представить как большую реку, в которую вливаются новые жанровые притоки, чтобы, входя в единый культурный поток, создавались произведения вне иерархических скоб.

Рождение газет и массовой печати привело к появлению бульварных романов, в которых действовала намного более простая сюжетная и стилевая машинерия по сравнению с «высокой» литературной традицией. В России популярность приобрели лубки о Ваньке-Каине, в Великобритании – лубочная сатира на современные сюжеты. Уже в викторианскую эпоху «грошовые романы», насыщенные сценами ужаса, сексуальных перверсий и опасных приключений, приобретают особую популярность у «низов». После тяжелого дня рабочие фабрик, солдаты, матросы, ткачихи, прачки, кухарки читали насыщенные ужасами и юмором истории, напечатанные на дешевой бумаге. Как замечал философ Алексис де Токвиль: «низы не индифферентны к культуре, наукам и литературе, они лишь разрабатывают их на свой манер». Кажется, именно из восприятия бульварных романов как «романов для низов» и растут предрассудки по отношению к массовой культуре. Тем забавнее, что бульварным чтивом как источником новых идей и элементов повествования пользуются два крупнейщих писателя эпохи: Чарльз Диккенс и Федор Достоевский, в романах которого элементы авантюрных произведений в духе Эжена Сю сплетаются с элементами проповедей, житий святых и детективов.

В это же время начинаются эксперименты c пространством текста: книга должна быть больше самой книги, книга должна вместить все книги. По мнению Мишеля Фуко, первой такой книгой должно было стать «Искушение святого Антония» Гюстава Флобера – недописанный роман-мистерия, отдельными частями издававшийся в 1856–1857 годах. Структура книги «матрешечная»: укрываясь от ужасов ночи, Антоний зажигает факел и открывает книгу, откуда в свою очередь на него (а значит, и на читателя Флобера) выливается целый поток ярких образов – пиршества, дворец, сладострастная царица и ученик Иларион. Иларион, в свою очередь, открывает иллюзорное пространство, откуда появляются еретики, боги и разные формы жизни. Однако и здесь текст не прекращает плодить сущности: еретики рассказывают о своих обрядах, боги повествуют о временах былого могущества и т. д. Фантастические герои сосуществуют с историческими, и все повествование разворачивается в своеобразный марионеточный театр, где самые страшные образы выныривают из глубины повествования на передний план. Фуко отмечал, что мотивы из «Искушения» появляются почти во всех крупных произведениях Флобера.

Таким образом, жанровые иерархии оказываются неактуальными для литературы XIX века. Все несколько меняется с появлением фантастики: несмотря на то, что крупнейшие писатели вроде Толстого и Достоевского также экспериментировали с фантастикой, фантастический элемент еще довольно долго (вплоть до наших дней) будет восприниматься как маркер «низкой» литературы, на которую серьезному читателю не стоит обращать внимания. Уже Жюль Верн жаловался на то, что его тексты о техническом прогрессе и космических приключениях не воспринимаются серьезно. Не в последнюю очередь этому способствовали сами фантасты: визионер и блестящий писатель Герберт Уэллс решительно отказал фантастике в способности «предсказывать будущее»: «У меня, в конце концов, нет хрустального шара». Даже в Советской России, где произведения футуризма грезили будущим и фантастика была на подъеме, писателям-фантастам в итоге указали на дверь, за которой часто оказывался припаркован «черный воронок». В опале оказались Кржижановский, Платонов, обэриуты. Беляеву и Алексею Толстому предлагают искать «новый жанр», фантастический элемент активно изгоняется из литературы. Советский человек должен узнавать о том, как живут и трудятся советские люди, а мечты о будущем коммунизме должны оставаться максимально неконкретными, чтобы ненароком не разойтись с генеральной линией партии.

Итак, и в западноевропейской, и в русской литературной традиции фантастика оказалась в «жанровом гетто». «Несерьезной» литературой считались и детектив, и романтическая проза. Тем временем эксперименты продолжались: в «Опавших листьях» Розанова максимы в стиле Ларошфуко смешиваются с традиционным мемуарным нарративом; смешением литературных стилей отличается повесть Андрея Белого «Петербург». Фантастичны по своей сути повести Кафки, а Джеймс Джойс создает «Поминки по Финнегану», которые можно назвать буквально памятником жанровому смешению, потому что их невозможно отнести к какому-либо жанру в принципе – как и «Искушение святого Антония» Флобера много раньше.

Особняком в нашем кросс-жанровом списке стоит синтез фантастики и сатиры. На Западе примером становится «Война с саламандрами» Карела Чапека – пародия на современную политику, а в России – «Мастер и Маргарита». Сатирический очерк о нраве Москвы 1920-х «становится повествованием о судьбе художника, о его отношениях с властью и о любви, которая его спасает», в повествование вплетается фантастический сюжет с визитом сатаны в Москву, и в качестве еще одного сюжетного пласта возникает евангельская история Иешуа из романа Мастера. Фантастика, евангельские мотивы тесно сплетаются с любовной линией, и жанровый синтез порождает один из крупнейших русских романов XX века.

Воплощением жанрового синтеза стала литература Латинской Америки. Реальность накладывается на древние мифы, сливается с ними; современность и миф переплетаются в слиянные миры магического реализма. «Америка – это единственный континент, где человек ХХ столетия может оказаться среди людей, живущих в самых различных эпохах, вплоть до эпохи неолита, и эти люди тоже будут его современники», – писал Алехо Карпентьер. В 1940-е начался золотой век так называемой «философской фантастики» (en. Speculative fiction) – фантастики о вымышленных мирах, в которой научной стороне сюжета уделяется меньшее внимание, чем в научной фантастике. И хотя теоретически оба понятия разработаны еще не были, на практике уже начались эксперименты по их слиянию. С 1939 по 1945 год писатель и богослов, автор «Хроник Нарнии» Клайв Льюис издает «Космическую трилогию» – цикл романов, в которых в космическую фантастику в духе Уэллса и Жюля Верна вплетаются фэнтезийные элементы с тем, чтобы в последней части, «Мерзейшая мощь», научная и христианско-мифологическая картины мира сплелись в единую авторскую концепцию бытия.

Фантастика вообще оказывается отличным полигоном для жанрового смешения, поскольку главный ее элемент – фантастическое допущение вида «А что, если?..» – позволяет писателю наиболее свободно распоряжаться другими элементами сюжета. В 1950-е выходит цикл детективно-фантастических романов Айзека Азимова «Детектив Элайдж Бейли и робот Дэниел Оливо». Роман Энтони Берджесса «Заводной апельсин» 1962 года оказывается одновременно антиутопией, социальной драмой и фантастикой с элементами триллера. Поводом к написанию книги стала травма: первую жену Берджесса Луеллу Джонс изнасиловали и избили четверо дезертиров из американской армии, после чего беременная Луелла потеряла ребенка и впала в тяжелую депрессию, из которой так и не выбралась. Попытка осмыслить травму в принципе рождает кросс-жанровые произведения, поскольку травма сама по себе сложное явление нашей психики. «Бойня номер пять» Воннегута основана на реальных событиях: писатель попал в плен к немцам в 1944 году, во время Арденнского наступления вермахта, и был направлен на работы в Дрезден, где он и стал свидетелем уничтожения города союзной авиацией. Ужасы войны, потеря товарищей готовят героя романа Билли Пилигрима к встрече с инопланетной расой тральфамадорцев – существ, наблюдающих все события одновременно. Метафора приходит на помощь травмированному сознанию – и все это задолго до того, как американские психиатры разработают понятие «посттравматического синдрома» и методы его лечения.