Мамин жених — страница 11 из 29

— Что ты знаешь об аристократах! «Высшее сословие…» А о таких, как Чехов, сыновьях лавочников, что ты знаешь о таких аристократах?

Прокоп говорит со мной серьезно. Это бывает редко, и я слушаю его не перебивая.

— Возьмем аристократа в его чистом виде, как пишут в учебниках, из высшего сословия. Все у него — власть, деньги, какая-то свобода действий. И все-таки в одном случае он только помещик, дворянин, шкуродер, пьяница, развратник, а в другом аристократ. Постарайся понять: дух человека, его подлинный, а не сословный аристократизм заключается в умении отказывать себе. Отказаться от жратвы, а выпивать чашку кофе. Отказаться от своего характера, если он крут и нетерпим, отказаться от всего того, что противно природе человека.

Он говорит запальчиво, походя оскорбляя меня: «Господи, что ты уставилась, как овца? Ведь ничего же не понимаешь!» — противоречит этими словами сам себе, но я не сержусь. Мне кажется, что он хочет убедить меня и себя, что поступил как аристократ, решив уйти на пенсию.

— Ты сам решил уйти на пенсию? — спрашиваю я строго.

— Да.

— И считаешь, что поступил правильно?

— Да.

— Ты думал, что я провалюсь и вернусь домой?

— Да.

На крыльце послышались голоса. Пришли старые друзья Прокопа — художники Микола и Сергей Ильич. Наш серьезный разговор прервался. Прокоп пошел встречать своих стариков, они там что-то выкрикивали в прихожей, хохотали и кашляли, потом ввалились в столовую.

— Не пугайтесь, это моя беглая дочь Анна.

Прокоп развеселился, приказал Марье принести наливку.

Когда та с вытянутым от недовольства носом поставила бутылку на стол, он поцеловал ей руку и «представил» пришедшим:

— Моя родная сестра Марья. Соратница. Друг жизни.

Марья зыркнула на него злым глазом и ушла на кухню. Я сказала Миколе:

— Прокопу, между прочим, пить нельзя.

Микола обиделся и заорал:

— А кто пьет? Где пьют? Прокоп, чего она лезет?

— Она здесь никто, — ответил Прокоп, — она поступила в институт и уезжает от нас навсегда.

…Я ушла от них. Когда приходят Микола и Сергей Ильич — это надолго. Миколу Марья не выносит. Сергей Ильич когда-то сватался к ней, но что-то у них не склеилось, и вот уже много лет они не смотрят друг другу в лицо, монотонно разговаривают как на уроке иностранного языка: «Я предлагаю вам взять этот кусочек». — «Спасибо. Но я уже сыт. Если вас не затруднит, налейте мне чаю». У меня с гостями общего языка нет. На их взгляд я существо сумбурное, без признаков внутренней жизни. Просто дочка их друга. Оба они убеждены, что я загородила Прокопу выход в архитектурные боги, связала ему руки в лучшие годы и потому он застрял в нашем городе, не дал выхода своему редкому таланту. С Миколой у нас был об этом разговор.

— Прокоп больной, — сказал Микола, — у него гипертрофия чадолюбивой шишки. — Он похлопал себя по затылку, показывая, где находится эта шишка.

Микола, сколько я его знала, был стареньким. И у меня никогда не поворачивался язык сказать ему что-нибудь обидное. И тут я не стала ничего раздувать:

— Хорошо, что я у него одна. Представляешь, если бы нас было пятеро?

— Это хуже пожара, — серьезно ответил Микола и сморщил нос, что выражало: «С кем я говорю? Размениваю свои высокие мысли на пятикопеечные разговоры с этой девчонкой».

Они все передо мной ершились: и Микола, и Прокоп, и Марья. Их, как я понимаю, больше бы устроила девочка с опущенными в почтении ресницами, такой книжный подросток, знающий свое место среди старших. Но подростки — явление временное. Вчера девочка с восторженными словами: «Я знаю, что такое счастье! Надо уметь носить радость не только в себе, но и на себе, как самое драгоценное платье», — а сегодня уже чья-то жена.

Я иду к Светке. Надо посмотреть, что за фрукт этот курсантик, который женится на ней. Надо спросить у него, как он представляет счастье, будет ли он носить его на себе торжественно, как парадный мундир.

Светка пугается при моем появлении. Глядит умоляюще.

— Ты что? — удивляюсь я. — Ты не рада мне?

— Ты уже знаешь?

— А что тут знать! Подумаешь, замуж собралась! Что такого?

Светка моргает ресницами, вот-вот заплачет. Говорит дрожащим голосом:

— Наташка от меня отказалась.

— Никто от тебя не отказался. И зачем тебе теперь Наташка?

— Ты тоже ничего не понимаешь?

Светка пальцами ловит с ресниц черные слезы и стряхивает их на пол. Ресницы густо накрашены, плакать с такими трудно.

— А что тут понимать? — говорю я. — У тебя будет муж, а все, что было, то было, настала новая жизнь.

— А дружба?

— Дружба никуда не денется. Дружба — дружбой, служба — службой, а семья превыше всего.

Светка смотрит на меня печально и говорит страшные слова:

— Знаешь, Анька, у тебя всегда было мало святого за душой.

Жениха я так и не повидала. На столе лежала записка. Я ухватила глазом первую строчку: «Свет мой Светка!» Сорок человек учились со Светкой десять лет и ни одному не пришло в голову так прекрасно назвать ее. Но вот явился тот, кто полюбил ее и сказал: «Свет мой Светка…»

Домой я возвращалась, как на вокзал — сегодня ночь и завтра ночь, а послезавтра вечером придет мой поезд, и я поеду.

Марья стоит на крыльце в позе Ермоловой со знаменитой картины. Я прохожу мимо нее без слов. Спрашивать ни о чем не надо. Все ясно. Теперь надо посмотреть на Прокопа. Если он вышагивает по террасе с трубкой, лучше незаметно укрыться от их глаз, чтобы не навлекать новой волны скандала.

Шагов на террасе не слышно. На столе — отпитая на треть бутылка наливки, неубранная посуда. Марья подходит ко мне, говорит выдохнутым после бурных объяснений с Прокопом голосом:

— Я уеду от него. Мне не надо было вообще приезжать. Все из-за тебя.

Это я уже слыхала. Из-за меня у нее не та пенсия, как должна быть, из-за меня она погрязла в кастрюлях. Наверное, про себя считает, что из-за меня осталась старой девой.

— Я уеду, — повторяет Марья. — Лучше поздно, чем никогда.

— Не говори глупостей. А как же Прокоп?

— Ты же уезжаешь. Ты почему-то себя не спрашиваешь: «Как же Прокоп?»

— Я совсем другое дело. Мне надо учиться.

— Тебе прежде всего надо стать человеком.

— Я уже человек.

— Отнюдь нет. Тебя слишком любил Прокоп. А любовь не обучает. Ты ничему не обучилась.

— Я обучусь. У меня еще есть время.

— Нет, — говорит Марья, — для такого учения ты уже слишком стара. Но когда-то все-таки надо будет платить долги.

Я уже не могу отвечать ей спокойно, срываюсь, кричу:

— Сколько я тебе должна?!

— Ты должка Прокопу. А он — мне. Но я ему прощаю. Он занимал не для себя, для тебя.

— Ах, вот как! Ближайшие родственники вели счет расходам. Кормили кашей и записывали, сколько стоит крупа, сколько молоко!

— Чудовище! — прошипела Марья и плюнула в мою сторону. — Утопить такую не жалко.

— Всех не перетопишь. — Я видела, как злые слезы катятся у нее из глаз, но жалости они у меня не вызывали. — Все молодые идут своей дорогой. Они выплачивают свои долги следующему поколению — детям.

— Правильно, — затрясла головой Марья, — тогда ты узнаешь. Это будет справедливо.

Она пошла от меня в свою комнату. Сухонькая разгневанная старушка. Когда я увидела ее прямую узкую спину и седой узелок на затылке, то поняла, что я сейчас вытворяла. Отчаяние охватило меня.

— Марья! — заорала я, и бросилась ей наперерез. — Прости меня! — Я бухнулась на колени, уткнулась лицом в ее ноги. — Ударь меня, прокляни, только прости.

Марья опустилась на пол, уткнулась лицом в мое плечо:

— Он умрет без тебя.

— Прокоп? — спросила я.

— Он умрет. Я это знаю. Это так все сразу: и пенсия и ты.

— Что же делать, Марья?

— Пожалей его. Не уезжай. Останься.

У нее были все-таки старосветские понятия о жизни. Как я могу остаться? Такой конкурс! Такая победа! Прокоп сказал: «Я горд».

— Я никуда не поеду, — сказала я Марье, — останусь с вами.

— Обо мне речи нет. Это для Прокопа. — Марья поверила моим словам. — Напиши письмо в институт. Пусть переведут на заочное. Прокоп устроит тебя в проектный институт. Ты будешь учиться и работать, а он будет жить.

Она говорила, и каждое ее слово убивало меня. Прокоп будет жить! Для этого я должна отказаться от своей жизни. От города, который не верит слезам, а верит удачливым, смелым людям, от своих предчувствий, что там со мной случится что-то необыкновенное.

— Из-за чего вы поссорились? — спросила я, чтобы перевести разговор на другое.

Марья поджала губы, прежнее надменное выражение появилось на лице.

— Микола — алкоголик. Я это сегодня установила. А наш готов с ним пить до инфаркта. — Она прикрыла глаза, решала: говорить — не говорить, наконец решила: — Та бутылка, что стоит на столе, — вторая.

Бедный Прокоп. Ему без меня будет действительно плохо. Не мой отъезд, не Микола-алкоголик, а родимая сестрица Марья доведет его до инфаркта.

— Он очень расстроился? — спросила я.

— Он лег и захрапел.

Я помогла Марье подняться. Килограммов в ней было тридцать, не больше.

— Если не спит, — сказала она, — принеси ему чая.

Прокоп не спал. Посмотрел на меня искоса и снова уткнулся в книгу. Я спросила:

— Будешь пить чай?

Он покачал головой: не буду. Не отрываясь от книги спросил:

— Когда уезжаешь?

— Послезавтра.

— Один вопрос: не могла бы ты забрать с собой Марью?

— Папа, — я произношу это слово торжественно, и он вскидывает голову, — папа, почему о простых вещах мы никогда не говорим серьезно?

— Как-то оно так пошло и катится, — отвечает Прокоп. — А какие простые вещи ты имеешь в виду?

— Те, что происходят со мной. Я поступила в институт. У меня начинается новая жизнь, а ты ничего не хочешь сказать мне вслед.

— Я уже все сказал. Я тебя вырастил. Ты поступила, а я вступаю… Тоже в новую жизнь. — Он замолкает, потом исподлобья подмигивает мне: — Забери с собой Марью.