Мамин жених — страница 15 из 29

Я спросила у матери:

— Сколько ему?

— Два года, — женщина села на стул, освободила руку и откинула со лба спутанные пряди волос, — уже ходил и говорил почти все, а теперь опять не ходит.

— Болеет?

— Болеет. — Она глядела на меня безучастно, словно ей было совсем неинтересно, зачем я пожаловала.

— Федор Никонов ваш муж?

— Муж.

— Он где сейчас?

— Не знаю.

Я уже собралась сказать ей: «Ваш муж бандит и хулиган» — и рассказать про Натку, про то, что случилось сегодня днем на этой улице, но женщина опередила меня:

— Мне соседки говорили. В милицию надо заявить. Только милиция его знает. Ты вот сидишь, а он придет и тебе, и мне даст. Пьющий он.

Я глядела на нее, слушала ее не злой, не добрый, а какой-то неживой голос, и мурашки ползли у меня по спине. Живем в одном городе, а будто на разных планетах. Мы у себя там уроки учим, в кино бегаем, по улице Вольской фланируем, а она на своей планете с ребенком больным, с этим пьяным выродком под одной крышей.

— Сколько вам лет?

— Да уже двадцать второй…

Я думала, старше она.

— Вы еще молодая. Зачем же с ним живете?

Ответила она странно, я ее не поняла:

— Свой он. А свой — не чужой. Законов на своих нету.

Я глянула на часы, уже было половина двенадцатого.

— Я вас провожу, — сказала женщина, — а то темно и еще с ним, не дай бог, встретитесь.

Она завернула мальчика в одеяло, взяла на руки и пошла со мной к автобусной остановке.

— Хоть бы скорей эту улицу снесли, — сказала она мне по дороге, — потому и терплю, что квартиру дадут заместо этого проклятого дома. А там я свою жизнь найду. И на него закон найду. Потому и терплю, что дом этот его, и руки мои ребенком связаны, и специальности нет. Тебе сколько лет?

— Шестнадцать.

— Не выходи замуж. Глупость это — замуж. И дети — одно страдание.

— Но не у всех же так. Есть и счастливые.

— Нету, — сказала она, — нету счастливых. У каждого своя беда, и каждый ее от других прячет.

У меня кружилась голова и не было сил с ней спорить, а тут на шоссе показался автобус. Мы попрощались, и я спросила уже из двери автобуса:

— Как вас зовут?

— Люся, — ответила она, — а сына Вовик.

* * *

К дому своему я подходила со страхом. Была уверена, что мама стоит на балконе, а папа — внизу, у подъезда. Я еще в автобусе представила себе эту картину и стала готовить речь в свое оправдание: «Во-первых, выслушайте меня, не перебивая. Во-вторых, давайте сразу договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки…»

Папы у подъезда не было. Я глянула вверх — балкон был пуст. Но свет горел, значит, они не спали.

— Наконец-то, — сказала мама, открывая мне дверь, — я не буду тебя упрекать, но, когда у тебя будут собственные дети, ты меня поймешь…

— Во-первых, выслушайте меня, не перебивая, — начала я, но они мне сразу спутали все карты.

— Мы более-менее в курсе событий, — сказал папа.

— Звонил твой одноклассник Карцев, — добавила мама. — Очень беспокоился, что тебя нет дома…

— Давайте сразу договоримся, — мне все же хотелось произнести свою речь, которую приготовила в автобусе, — давайте договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки.

— Вот и отвечай, — потребовал папа, — почему вместо того, чтобы вспомнить о нас и о Наташиной маме, ты поехала творить самосуд на какую-то улицу?

— Карцев — подонок, — ответила я, качаясь от голода и усталости, — я не знаю, зачем поехала туда. Но зато я знаю, почему он не поехал со мной. Когда у него будут дети, они будут такие же благоразумные подонки, как их отец. А мои дети будут совершать неправильные поступки. Это будут очень хорошие дети.

— Иди поешь, — сказал папа, — а то ты уже заговариваешься.

Я села за стол, взяла в руку вилку, ткнула ее в котлету и затряслась от слез. Я чувствовала их вкус во рту, когда жевала котлету.

— Не трогай ее, — сказал папа.

Но мама была мама. Она села рядом со мной и тоже зашмыгала носом.

— Все уладится, — говорила она, — папа ездил с Наташиной мамой в больницу. У нее сотрясение, но не очень сильное. Через три недели ее выпишут. Завтра ты отнесешь ей ягоды и передашь записку.

— Какую записку?

— Ты напишешь ей записку, что она поправится, и вы опять будете дружить, как прежде, и забудете этот страшный день, и все будет как было.

Мама, моя мама. Так, как было, уже никогда не будет. Даже если бы мы очень захотели — не получится. Уже есть в нашей жизни Федька Никонов и его несчастливая жена Люся с сыном Вовиком.

Я точно знала, что Федька Никонов мой враг, знала и кто мой друг. Знала и то, что нам с Наткой никогда не забыть того, что случилось на дороге, когда мы шли с озера.

Хорошее озеро, без волн, широкое и доброе. Кусочек природы, который создали люди там, где хотели.

Я не буду больше спорить с Наткой. Я теперь знаю точно: природу надо спасать. И не только ту, которая вокруг нас. Но и ту, что внутри человека.

…Утром я пошла к Натке в больницу. К ней меня не пустили. Я передала ей два красных помидора, пакет ягод и записку: «Тут, в приемном покое, вертятся будущие старые друзья. На всякий случай знай: друзей не бывает старых и новых. Есть просто друзья, и с ними надо дружить. И есть враги — с ними надо воевать. А кто не враг и не друг — тот Игорь Карцев. И ты, пожалуйста, не спорь со мной, Натка».


ОСЛОЖНЕНИЕ НА СЕРДЦЕ

В этом году Гуркин опять подошел первого сентября к нашей классной Катерине и попросил, чтобы его посадили со мной. Катерина рада. Еще бы! Я буду влиять на него, помогать, вытягивать. Как будто можно повлиять на Гуркина или помочь чем-нибудь.

— Да если он избавится от своих двоек и словечек, — говорит моя подруга Степанчикова, — то сразу лишится своей индивидуальности. Это уже будет не Гуркин, а пятно от него, отпечаток.

Иногда мы с ней спорим.

— Индивидуальность Гуркина не в словечках и тем более не в двойках, — утверждаю я.

— А в чем? В том, что к нему загар прилипает круглый год и он похож на индейца?

— На какого еще индейца? Есть в нем нечто такое-этакое, ты сама знаешь это не хуже меня.

— Дружеское плечо в трудную минуту? — Степанчикова не скрывает язвительности.

— Может быть, и плечо.

— Да ну тебя, — фыркает Степанчикова, — перестань нагораживать.

Первого сентября Гуркин неотразим: в белой рубашке, подстрижен, на левом запястье — браслет из кожаных разноцветных шнурочков. Но пройдет два-три дня, и он уже будет похож на самого себя: напялит свой зеленый балахон по имени «свитер», и сколько ни будет ему доказывать Катерина, что в школу надо приходить в пиджаке, от Гуркина все это как от стенки горох.

У нас с ним каждый учебный год начинается одинаково.

Гуркин садится за парту и снисходительно спрашивает:

— Ну что? Продолжим наши игры?

«Игры» — это списывание и подсказки. Я обязана ему подсказывать — тут разработана целая система, списывает же он на контрольных по своей методике: берет у меня черновик, зачем-то перечеркивает его крест-накрест и переписывает.

Но в этом году на его вопрос я ответила сурово и определенно:

— Никаких игр. С этим — не ко мне.

— К кому же?

— К Зайцевой.

— Ого! — Гуркин, похоже, остался очень доволен.

Приложил палец к губам и подмигнул. Это означало: потише, пожалуйста, услышит.

Зайцева сидит впереди нас, ее затылок передо мной, а перед Гуркиным затылок Степанчиковой. Зайцева ничего не слышит: ни учителей, ни наших с Гуркиным голосов сзади. Даже когда ее вызывают к доске, раза два или три повторяют ее фамилию.

— Она не слышит, — говорю я Гуркину, — заморочена своей красотой и ничего не слышит.

— Нехорошо, — Гуркин улыбается, — я понимаю — зависть, но все-таки одноклассница.

Степанчикова слышит все, но в разговоры с нами на уроках не ввязывается. На перемене она подходит к Гуркину и говорит ему что-нибудь поучающее. Однажды подошла и сказала:

— Кончатся ваши разговоры тем, что Катерина отсадит тебя от Иванниковой.

Вот тогда Гуркин и родил эту дурацкую фразу:

— Тебя это жует?

Степанчикова не растерялась:

— Жует.

— Ничего, — успокоил ее Гуркин. — Пожует-пожует да и выплюнет.

С тех пор и пошло: «Тебя это жует?» Если скажешь, что не жует, то последует: «Вот видишь, не жует, а ты дергаешься». И не подходи ни к кому с вопросами, Гуркин всех избавил от умственной работы.

Однажды я подсунула этот вопрос маме. Она в очередной раз пыталась внушить мне что-то про жизнь, про коллектив, в котором не стоит пробавляться чужим умом, хоть и есть для этого условия.

— Тебя это жует? — спросила я.

Мама не нашлась так быстро, как Степанчикова. Она довольно долго молчала и, чувствуя подвох, неуверенно ответила:

— Допустим, жует.

— Ничего, пожует-пожует да и выплюнет.

Если б она только видела, какое у нее стало лицо. Конечно, ей хотелось стукнуть меня, только она не знала, как это делается. Пошла на кухню и там дала себе волю:

— «Их надо уважать, не унижать!» Но кого уважать? Обезьян, попугаев? Ведь ты же не сама придумала это «пожует-пожует да и выплюнет»! И джинсы носишь совсем не потому, что кривые ноги и хорошо бы их прикрыть. Ноги, слава богу, стройные. А потому, что в вашем девятом кто не в джинсах, тот не человек! Оттого вы и третируете свою бедную Катерину, что она не в джинсах, а в нормальном человеческом платье.

Когда мама умолкла, я вошла в кухню и сказала:

— Запомни: ты своего добилась, с этой минуты я не буду идти на поводу у коллектива. Но и у тебя тоже идти не буду. В джинсах у нас никто на уроки не ходит, в том числе и я. Про «пожует-пожует» придумал твой любимый Гуркин. А насчет Катерины, то в природе нет джинсов такого размера, которые бы на нее налезли. И вообще, что за манера: то «тыквочка моя с хвостиком», «доченька любимая», то «попугай», «обезьяна» — запутала вконец!