Мамины субботы — страница 42 из 81

— Балетмейстер Мотеле Пресс тратит все свои деньги на девушек. — Маленький Айзикл нанизывает ключи на веревку. — Мотеле таскает этих танцорш, этих пав, в рестораны, а они его заводят, чтобы он на них потратился.

— Это лучше, чем быть старьевщиком. — Мотеле поворачивается на одной ноге, словно он стоит посреди зала и присматривается, какую из десятков пав ему схватить и увести в танце. — Айзька всегда имел паршивую манеру все запихивать в ящички, как зверушка, которая тащит в свою нору что ни попадя. Заржавленный ножичек, старую курительную трубку, бутылку мух ловить, брошенную детскую игрушку, — все для Айзьки находка. А мама еще на него умиляется.

— А на кого мне умиляться, на тебя? — озабоченно говорит Фейга. — Айзикл несет в дом, а ты выносишь из дома, спускаешь все на своих девиц.

— Я не жалею денег для своего удовольствия. — Мотеле останавливается перед маленьким зеркальцем на рассохшемся комоде, чтобы развязать галстук. — Я зарабатываю их, таская мешки, и когда я хочу пойти в кафешантан, я иду. Носок — такая же одежда, как Айзька — человек. Разве он что-нибудь знает о жизни? Разве он знает о полонезе Огинского? Тупица! Невежа! Но если тронешь его старье, он орет так, словно с его тела срывают пластырь вместе с кожей.

— Да кто с тобой танцует? — подкалывает его Айзикл. — С тобой танцуют девки, которые ощипывают курей. Они сидят на скамейках вдоль стен, как куры на заборе, и ждут, что балетмейстер Мотеле повертится с ними на заплеванному полу.

— Ему завидно, — смеется Мотеле, — потому что ни одна девушка никогда не взглянет на него, этого скупого зануду ростом с фигу.

— Как видите, Веля, — качает головой Фейга, — даже Самбатион стихает в субботу, а они кидают друг в друга камни и в субботу и в будни, день и ночь. Наш балетмейстер унаследовал свою склонность к танцам от папаши, который когда-то пританцовывал на сцене. Даже в том, что Айзикл собирает старье, виден сын своего отца. Мой неудачник муж всегда искал сокровища в мусоре. Ох, несчастье! Семья художников!

— В ссоре кто-то должен промолчать, — откликается мама, которая сидит, расстроенная наглостью нынешних детей, ни в грош не ставящих отца, и тем, что суббота испорчена. — Если никто не промолчит, ссора не закончится.

— Мать учила их не оставаться в долгу и отвечать, чтобы последнее слово всегда было за ними, — встревает Залман, настроение которого явно улучшилось после того, как ему удалось устроить свару. — Товарищ Пресс учила своих сыновей не уважать отца.

— Они ни капли его не уважают! — Фейга снова выступает на середину комнаты и передразнивает мужа. — За что им тебя уважать? Может быть, за то, что ты стоишь на улице и, как попрошайка, распеваешь свои песенки? Он ведь даже не думает продавать чулки; все, что ему надо, это чтобы все на него смотрели и слушали его куплеты. — И, словно только что меня увидев, Фейга строго спрашивает меня: — А правда то, что говорит эта знаменитость, что ты только и мечтаешь переписать его стишки и напечатать их под своим именем? Ты зашел к нему или к моим детям?

Я смотрю на Залмана, который даже глазом не моргнет. Кажется, он совсем не боится того, что я назову всю эту историю враньем. Айзикл, склонившийся и копающийся в своих ящичках, говорит Фейге:

— К нашему отцу-поэту он пришел. Нас он даже не узнает на улице.

— О чем ему разговаривать с такими, как мы? — приходит на помощь брату Мотеле. — Он не водится с теми, кто торгует старыми мешками.

— Мне кажется, что это вы всегда проходите мимо меня, задрав голову и делая вид, что вы меня не замечаете, — обиженно и сердито говорю я, с осуждением глядя на маму, которая меня сюда притащила.

— Неужели? А что, нам ждать, когда ты от нас отвернешься? Для нас ты не такая уж важная птица, — загораются бегающие черные глазки Айзикла.

— Не тебе чураться моих детей, — кисло говорит Фейга. — Ведь они когда-то учили тебя рисовать человечков. Это явно пошло тебе на пользу.

— Вы не должны на него обижаться, — пытается оправдать меня мама. — Он часто бывает такой задумчивый, что даже не слышит, что я ему говорю. Сочинять стихи — очень трудная работа.

— А мне задумываться не надо, — встревает Залман. — Из меня рифмы вылетают с такой скоростью, что я едва успеваю хватать их за хвостики. И это не избитые рифмы типа «любовь — кровь — морковь». Я работаю над свежими формами, например:

Старостой вы были в синагоге,

А теперь у вас босые ноги.

Кто был старостой в синагоге и из-за этого остался босым — не имеет значения. Можно растягивать строку, как резинку, и вставлять ее в уста кому хочешь. Хозяевам-кровососам, виленским общинным заправилам, старым писателям, которые не дают дороги молодым, а те в свою очередь сживают со свету старых, даже мою жену Фейгу можно засунуть в строку. Главное рифма: «в синагоге — босые ноги». Мотеле, твои ноги даже во сне подпрыгивают, как мячики, вот и скажи: ты видел когда-нибудь парочку, которая танцевала бы так же легко, как мои рифмы? — смеется Залман, и видно, что его сердце трепещет от радости из-за бури, которая вечно бушует среди его домашних, а теперь обрушивается и на гостей,

— Это все для синагогальных сидельцев! — Мотеле пожимает плечами. — Если бы я тебя слушал, я бы тоже просиживал штаны, сочиняя рифмы. А ты бы за это оставил мне в наследство рваный плащ, который сегодня надел в честь этих гордецов.

— Я думал, что вы изменились, — говорю я и встаю. — А вы остались такими же, как в школе, когда во время уроков вы пинали под столом другим детей. Вставай, мама, пойдем.

— Что я тебе говорил? — Мотеле поворачивается к Фейге. — Я же сказал: не приглашай его. Он гордец.

Я нетерпеливо смотрю на маму, которая сидит в растерянности и уже сама раскаивается, что пришла, но все-таки не поднимается с табуретки.

Мотеле, который буквально истекает и уксусом и медом, внезапно начинает тереть щеку; он смотрит в зеркальце, стоящее на комоде-развалюхе, и вытаскивает из ящика кисточку, кусок мыла и машинку для бритья. Чтобы не осталось сомнений в его намерениях, он вынимает из машинки бритву и пробует на ногте ее остроту. Ясно, что он хочет выдворить мою маму из дома. Мама взволнованно встает:

— В субботу?[155]

— А в чем дело? — Он нащупывает двумя пальцами прыщик на своем похожем на поднявшееся тесто лице. — Ваш сын этого не делает?

— Байстрюк! — орет Фейга. — Ты не мог заняться этим чуть попозже? А вы, Веля, не притворяйтесь такой уж праведницей, загляните сначала в собственный огород!

— Он должен, он обязан побриться! — защищает его отец. — Не будут же девушки во время танца прижиматься своими свежими щечками к его колючей морде!

С опущенной головой мама выбегает из квартиры, а я — вслед за ней.

III

— Ад! — Мама торопится как можно быстрее спуститься с кривых железных ступенек. — Соседки были правы: у семейства Пресс в доме — ад. Чтобы дети так себя вели на глазах у отца! А я разве пользуюсь у тебя большим уважением? Когда я сказала этому танцору, чтобы он не брился в субботу, наглец ответил мне, что мой собственный сын не лучше.

— Ты же еще и недовольна? — Я сбегаю со ступенек первым. — Это ты меня просила, чтобы я зашел с тобой к Залману. Его паскудные сынки нарочно ссорились, чтобы мы там не задерживались.

— Они действительно нарочно ссорились, чтобы вам было неуютно, — слышим мы голос; Залман догоняет нас и весело восклицает: — Теперь вы знаете, каковы они!

— Лет мне это не прибавило, — обиженно говорит мама. — Я сегодня даже недельный раздел Торы не успела прочитать.

— Недельный раздел Торы никуда не убежит, а ты иди со мной, — берет меня за рукав Залман.

— Что вы еще от меня хотите? — нетерпеливо и раздраженно спрашиваю я.

— Я хочу, чтобы мы с тобой прогулялись. — Он подпрыгивает, как мальчишка. — Я выдумал, что тебе нравятся мои стишки, потому что знал, что Фейга сразу побежит спрашивать об этом у твоей мамы. Я понял, что твоя мама не будет это отрицать, да еще и уговорит тебя зайти в нашу конуру.

— Если вы хотели меня видеть, вы могли прийти ко мне. Ваши сыновья разыграли передо мной целый спектакль.

— Этого-то я и хотел. — Он подпрыгивает еще веселее. — Я хотел, чтобы ты услышал, как мои домашние меня обзывают, и понял, почему я не стал тем, кем мог бы стать. Сегодня они из кожи вон лезли, чтобы устроить скандал. И не дали своей маменьке убраться в доме. Именно сегодня в кои-то веки она собралась это сделать, а ее деточки велели ей сидеть у печки и возиться с горшками. Как вы видели, она всегда рада на меня наорать, и сыновья следуют ее примеру.

— Но почему? — горестно восклицает мама. — Ведь ваша Фейга сама просила меня зайти.

— Не вас, Веля, не вас они имели в виду. Его они имели в виду. — Залман показывает на меня. — Фейга сказала, что он придет с вами, и они раскричались: «Он, конечно, воображает, что этим осчастливит нас, так мы ему покажем, что для нас он не такая уж шишка». Хотя Фейга делает вид, что смеется над прежними фантазиями, ее все-таки мучит то, что ее сыновья не стали художниками, а превратились в торговцев старыми мешками. И виноват, конечно, я. Так ты пойдешь со мной? Даю тебе честное слово торговца чулками, что не буду вести с тобой идеологические беседы и сыпать рифмами.

После теплого приема, устроенного нам в доме Залмана, мама не хочет вмешиваться, но, увидев, что я согласен пойти с нашим бывшим соседом, она заметно веселеет. Мама считает, что иной раз можно оказать человеку большую услугу, просто выслушав его.

— Куда пойдем? — спрашивает Залман после того, как мама уходит. — В Хлев или на Новогрудскую?

Всю дорогу от улицы Стекольщиков у него не закрывается рот. Он то и дело останавливается и указывает мне на окрестные дома:

— Виленский гаон покорил мир своей ученостью, а Авремеле-слепой хотел покорить мир своей игрой вслепую. Во время войны