Мамины субботы — страница 54 из 81

Мои спутники дотянули до последней минуты: когда Минск уже горел со всех сторон и перестали ходить поезда, они бежали без своих семей. Семья среди нас только одна: низенькая, сгорбленная старушка, ее сын, невестка и внук. Молодой человек — именно ему показалось, что за нами гонится самолет, — невысокий, как и его мать. У него большие, испуганные, бегающие глаза. Его жена с длинным мрачным лицом и сутулыми плечами держит на руках малыша, баюкает его и кормит. Но парень не смотрит на своего ребенка, словно ему невдомек, что он отец. При каждом шорохе в лесу, при каждом далеком приглушенном крике или рокоте самолета он пугается и льнет к старой маме, жмется к ней и дрожит, как мальчишка. Жена сидит, опустив глаза, не смотрит ни на кого из нас, будто стыдясь труса мужа, и не разговаривает с ним, только со сдержанным гневом бормочет что-то своей свекрови. Мать тянет сына за рукав и тихо успокаивает его, говорит, что он не должен бояться больше, чем остальные.

— А когда мы вернемся в Минск? — спрашивает он плачущим голосом.

Еврей, убеждавший меня явиться в Борисове в военкомат, с отвращением сплевывает:

— Что же будет, когда вам придется идти на фронт и понюхать пороху?

Перепуганный парень сидит с затуманенными глазами, его лицо сереет, ржавеет, словно он неделями лежал на поле боя и гнил под дождем. Его мать, тощая старуха, тихо стонет, а жена злобно качает ребенка и успокаивает его, хотя младенец и так все время молчит, словно за отца стыдно даже ему.


Солнце садится за деревья. Стволы сияют, словно отлитые из меди. Земля сухая и горячая, воздух раскален, тяжел и удушлив. Хилый ветерок доносит до ноздрей запах смолы, резкий аромат сосен и разогретых лиственных деревьев. Ветви, которые целый день никли к земле, обессиленные жарой, начинают беспокойно шевелить листьями, шептать нам на ухо, что скоро можно будет выбраться из леса. Ночью самолеты слепы. Наша маленькая группа готовится выйти в путь.

Вдруг мы слышим тихие, осторожные шаги, и внезапно роща наполняется людьми. Где-то неподалеку снялся с места целый колхоз. Крестьяне, крестьянки — бабы и молодые девушки — бегут без всякой поклажи. Никто не хочет задержаться ни на миг, чтобы объяснить нам, что случилось. Только какая-то девушка с полными розовыми щеками и русыми волосами говорит громким шепотом, словно опасаясь, что ее услышат деревья:

— Немец идет! Немецкая разведка!

Я вскакиваю и бросаюсь бежать. Умирающее солнце, мерцая среди ветвей, всюду выплывает мне навстречу, хочет меня обхитрить, охватить своим огнем. Вылезшие из земли корни деревьев путаются у меня под ногами. Я соскальзываю с горки, падаю поперек спиленного дерева, вскакиваю и мчусь дальше. Но как убежать от мысли, что немцы прорвали фронт красноармейцев в лесу? Солдаты в зеленых мундирах, которые вели меня расстреливать, возможно, уже мертвы. А спасший меня еврейский командир на коне, неужели он тоже мертв?..

Люди бегут впереди и позади меня, наконец мы попадаем на заросший высокой травой луг. Я вижу, что колхозники берут правее, а потом левее, и бегу за ними. Я знаю, что главное не терять их из виду. Они местные и знают дорогу. Впереди меня бежит старуха, она плачет и что-то кричит; я обгоняю ее, настигаю ее сына и готовлюсь перегнать его жену, которая несется первая с ребенком на руках. Я слышу крик старухи:

— Вы меня покидаете, дети мои?

— Я не хочу, чтобы мой ребенок остался сиротой! — кричит в ответ невестка, не поворачивая головы, чтобы не терять ни секунды.

— Сын мой, ты меня покидаешь? — долетают до меня рыдания старухи, похожие на эхо человека, причитающего на пустом кладбище. — Сын мой!

— До свидания, мама! Если нам суждено жить, мы еще встретимся! — кричит невестка ветру, дующему ей в лицо.

Я застываю на месте, ни в силах двинуть ни рукой, ни ногой. Меня догоняет молодой человек, бегущий между женой и матерью. Он видит, что я стою, и тоже останавливается, рвет волосы на голове и царапает лицо ногтями.

— Что мне делать? Что мне делать? — Он кивает в сторону жены, а потом матери. — Что мне делать? Что мне делать?

— Иди, тебе говорят! — Жена поворачивается к нему с младенцем на руках. — Мой ребенок еще не жил на свете, и я тоже.

Сын больше не оглядывается на мать, он спешит за женой. Я чувствую, как сосуды в моих висках раздуваются и лопаются. Я прыгаю и обеими руками хватаю его за горло.

— Ты оставишь старую мать одну? — давлюсь я словами, словно это он вцепился мне в горло и душит меня.

На мгновение он замирает, позволяя себя трясти. Но потом его глаза загораются гневом. Он вырывается из моих рук и шипит мне в лицо:

— А ты? Где твоя семья? Ты убежал без них!

Я растерян, глаза моего врага злобно сверкают утоленной местью, и он убегает. Я бросаюсь за ним, не ведая, чего я хочу — просто догнать его или снова схватить за горло.

— Бегите, детки, спасайтесь! — слышу я голос старухи.

Я поворачиваю голову, не веря, что это кричит та самая женщина, которая только что просила, чтобы ее не бросали на произвол судьбы. Но это она, она, старая мать трусливого сына. Она уже далеко позади меня, она уменьшилась, сжалась в крошечную фигурку, но я все еще вижу, как над ее головой развеваются седые волосы, и слышу, как над лугами звенит голос:

— Я уже мертвый черепок. Мне грешно хотеть разделить с вами жизнь. Бегите быстрее, дети мои, быстрее!

Ее слова тонут в высоких травах, в окружающей тишине. На западе догорает огромный раскаленный закат, еще больше углубляя безмолвие вечерних полей. С одной стороны они укрыты тенями. Но с другой еще тускло краснеют высокие волны трав, похожие на огненные локоны заходящего солнца. Последние лучи подрезают друг друга, скрещиваются, как кровавые топоры, как свастика. Из пурпурных облаков, сгрудившихся на горизонте, тихо и незаметно вылетает большой черный самолет и с негромким гулом начинает снижаться над сумеречными лугами.

Десант.

Я мчусь по тропинке, по которой ушли колхозники, минские евреи и муж с женой, но не вижу на ней ни души. Должно быть, беглецы неожиданно повернули среди высоких трав. Меня охватывает страх: сейчас меня окружит немецкий десант с автоматами. Я оборачиваюсь на старуху, но и старухи больше не видно, словно она превратилась в траву, стала камнем, утопающим во мху. На том месте, где она была, стоит другая покинутая женщина: со смущенной улыбкой на лице, освещенная последними солнечными лучами, там стоит Фрума-Либча…

Я закрываю глаза и тут же открываю их снова, готовый встретить свою судьбу, — и вижу беглецов. Люди бегут, пригнув головы и плечи, прячась в высокой траве.

Вскоре я догоняю их. Колхозники, возглавляющие толпу, выводят нас на широкое шоссе, по которому мы побоялись идти днем. Теперь, в надвигающейся темноте, самолеты не смогут расстрелять нас из пулеметов. Враг скрытно хозяйничает теперь в лесах, а мы можем идти по главной дороге.

Московское шоссе

Сегодня толпы людей бегут, как рваные тучи, намного быстрее и плотнее, чем вчера вечером. Мои попутчики постоянно меняются. От прежних спутников, минских евреев, я отстал. Меня нагоняет новая группа, идет со мной несколько минут — и уходит вперед. Тот день, что я пролежал в лесу, дал мне почувствовать, как я устал. Мое тело налилось свинцом, я едва переставляю ноги и от всех отстаю.

Только один тощий парнишка из Польши держится меня всю дорогу. От него несет вонью, влажной плесенью гниющей одежды и болотом. Скверный запах, идущий от него, сводит на нет свежесть окружающих нас просторов. Мне дурно аж до тошноты, но я не могу оторваться от парнишки. Он следует за мной, словно тень, и смеется злым смешком:

— Не было ни сливочного масла, ни мяса, ни одежды, ни жилья, потому что надо было строить заводы, производить танки и самолеты, чтобы противостоять врагу. Но когда дошло до войны, у них не оказалось ни танков, ни самолетов, и теперь они бегут, как мыши.

С тех пор как я попал на старую советскую территорию, я еще не слышал подобных антисоветских речей; хотя мне было горько оттого, что Красная Армия отступает, я читал эту горечь по лицам и узнавал ее в молчании. Мне приходит в голову, что этот паренек из Польши испытывает меня, преследует, чтобы выведать мои мысли. Я говорю ему, что нам надо торопиться, потому что немец идет за нами по пятам.

Он отвечает, что ему смерть как хочется сала. Немцы дадут ему кусок свинины, которой он не ел с тех пор, как убежал из своего польского местечка в Советы. А если он наестся свинины, то ему наплевать, что потом его расстреляют.

— Вы еврей, и немцы не станут угощать вас свининой, они угостят вас пулей в голову, — сопя, говорю я и ухожу вперед. Он догоняет, и снова мне в нос ударяет кислый запах мочи.

— Вас, наверное, большевики хорошо кормили, вот вы и убегаете. А я голодаю уже два года, сплю в завшивленной одежде, от меня воняет, и я сам не понимаю, зачем я бегу. Я слышал, люди говорили, что евреи в варшавском гетто торгуют и живут.

Он сумасшедший, неизвестно, что он может выкинуть, думаю я и стараюсь затеряться в группе, нагоняющей меня сзади. Мы сталкиваемся с еще большей, чем наша, толпой, которая застряла на шоссе и не может пройти. Посреди дороги стоит раскуроченный грузовик, и высокий широкоплечий русский орет:

— Назад! Немец не пройдет!

Те, что пришли сюда раньше нас, объясняют новоприбывшим, что этому водителю грузовика в мозг попал осколок, он сошел с ума и никого не пропускает. Безумец залит кровью и что-то держит в руках. Может быть, это кусок динамита, ручная граната или бомба. Если попытаться пройти, он может ее бросить. Но сойти с шоссе люди боятся, в лесах скрываются немецкие десанты. Вот черт!

— Что ты там держишь в руках, земляк? — слышится голос человека, который хочет панибратскими речами успокоить свихнувшегося.

— Двигатель. Я вынул из моего грузовика двигатель, чтобы враг не сел в него и не приехал в Москву. Немец не пройдет! — И высокий богатырь подходит к нам с двигателем в руках.