Мамонты — страница 105 из 113

По спуску мчался грузовик с открытым кузовом, и в те несколько мгновений, что он был у меня на виду, я успел увидеть столь многое, что это запечатлелось в моей памяти на всю жизнь.

В дощатом кузове грузовика, на полном ходу, отплясывали гопак два мужика в военной форме: у одного был задорный кирпатый нос, а у другого над верхней губой торчали в стороны метелки усов… то есть, эти приметы были мне настолько знакомы по праздничным портретам и по газетным страницам, что я никак не мог ошибиться: это были Ворошилов и Буденный, два командарма, сами собой, сами из себя… помню, что я, в те несколько мгновений, покуда грузовик мчался мимо меня, всё же попытался подтвердить свою счастливую догадку по знакам различия в петлицах их форменных гимнастерок: сколько там ромбов? или шпал? или простецких кубарей? — но это оказалось невозможным, потому что грузовик ехал слишком быстро, а они, эти мужики, плясали гопака в его кузове, вертясь как волчки, размахивая руками и вскидывая ноги до горы, ну, как тут разберешь?.. я успел лишь заметить, что один из них, выкидывая коленца, между тем, откинув голову, пил водку прямо из горла бутылки и, отпив глоток, передал эту бутылку своему напарнику… нет, конечно, может быть в этой бутылке была вовсе и не водка, а лишь сельтерская вода, — тут я не могу настаивать, не спорю… но что касается наружности, примет — тут я никак не мог ошибиться, я слишком хорошо знал этот кирпатый нос и эти пышные усы, тут не могло быть ошибки!

Я был в совершенном восторге от того, что увидел, ликовал всей душою, сознавая, как мне повезло, как мне посчастило воочию увидеть то, что другие видели лишь на портретах.

Я уже представлял себе, как нынче вечером, за обедом — мы обедали вечером, — расскажу отцу про то, как видел Ворошилова с Буденным.

Я даже представил себе, как он усмехнется, слушая мои россказни, предполагая, что я всё это выдумал. Почему-то он считал меня выдумщиком, хотя, вместе с тем, мне казалось, что ему это нравится — что я выдумщик.

Но я же видел своими глазами!..

Впрочем, до вечера еще далеко.

А поведать ли мне об этом, о том, что я видел своими глазами — про Ворошилова, про Буденного, — рассказать ли об этом Лидии Михайловне и Володе, вот прямо сейчас, когда я вернусь с улицы в пещеру, в мастерскую?..

И тут меня будто обухом стукнуло по голове.

Я сразу же позабыл и о Ворошилове, и о Буденном, и о съеденном мороженом.

Я вдруг догадался, что меня подло обманули. Что меня только что — лишь полчаса назад — купили за копейки, за мороженое.

Что меня нарочно отвлекли от декораций театральной сказки, от синих волн, от куполов, от теремов на берегу моря. Спровадили из пещеры, с глаз долой.

А сами остались там, вдвоем, и, наконец-то избавясь от меня, сидят у макета и, хохоча, крутят заветный рычажок.


Время обнажило всю бездоказательность моих подозрений.

В архивной папке, в личном деле отца, я обнаружил документ, подписанный начальником Иностранного отдела ГПУ УССР Карелиным и его помощником Самойловым, где говорилось:

«…Следует отметить, что раньше на „Кирееве“ сказывалось отрицательное влияние его бывшей жены, которая любила жить на широкую ногу, склоняя к этому и „Киреева“.

Теперь (после развода) „Киреев“ вновь женился и попал в здоровую семейную обстановку, что окончательно выправляет указанные нами его отрицательные стороны».

Чтоб никто не усомнился в этом, строка «…попал в здоровую семейную обстановку…» подчеркнута синим карандашом, а сбоку, тем же синим, сделана приписка: «Брак зарегистрирован 17.Х. 1933 с Бурштейн Л. М.».

Отказ

С утра пораньше отправился в Кремль.

Именно там в этот зимний день — 3 декабря 1982 года — должен был состояться Объединенный пленум творческих союзов: писатели, композиторы, художники, кинематографисты, все тут.

Официальным поводом для такого почтенного собрания было 60-летие провозглашения СССР (десятью годами раньше столь же светлый праздник я, помнится, справлял в святых местах, в Ливане).

Однако все догадывались, что есть тут и другая важная подоплека.

Только что умер Брежнев, истекло застойное царствование «бровеносца». А перед тем в кремлевской стене замуровали останки сурового партийного идеолога Суслова. К власти пришел Андропов, человек с Лубянки… Что сулят эти новые времена?

Вот и решили устроить проверку: с кем вы, мастера культуры?

Мастера культуры топали к кремлевским воротам от ближайших станций метро: кто с «Охотного ряда», кто с «Библиотеки имени Ленина», а кто прямо из дому — посчастило жить неподалеку.

На ходу обменивались рукопожатиями, кивками.

Вот шествует знаменитый песенник Никита Богословский, автор хватающей за душу «Темной ночи», озорных одесских «Шаланд», он написал песни и к моему фильму «Берега»; а вот живописец Таир Салахов, с которым мы кочевали вместе по монгольским степям; а вот долговязый и надменный, как верблюд, Евгений Евтушенко, с которым мы то ли давние друзья, то ли давние недруги — утешаю себя тем, что это, по сути, одинаково.

Я поднимался к Троицким воротам от нарядной, как кремовый торт, Кутафьей башни — по мосту с зубчатой каменной оградой, перекинутому над голыми верхушками Александровского сада.

Еще издали увидел старушку, божий одуванчик, крохотную ростом, но грузную, поперек себя шире, которая, едва переставляя ноги, карабкалась по брусчатке к державным воротам.

Я не только увидел, но и узнал ее издали, со спины. Еще раз подивился тому единодушию, с каким люди, знававшие ее в младые годы, восхищались не только ее талантом, но и красотою, стройностью, грацией… ах, Верочка! ах, Вера Павловна! ах, Строева!

Я знал ее со своих младенческих лет, с незадавшихся детских проб на Одесской киностудии — она уже и тогда была режиссером. И позже, в пору моих невзгод, связанных с судьбой отца, когда я приехал с Севера и поведал ей, что в Воркуте встретил расконвоированного зэка Каплера, автора «Ленина в Октябре». И еще позже, когда работал на «Мосфильме», и она позвала меня смотреть отснятый материал фильма «Мы — русский народ»…

Я догнал ее. Не окликая, взял под локоток, притиснул к себе, чтобы помочь одолеть этот крутой подъем к арке ворот, к зубчатым стенам, к часовым, отбивающим чечетку на морозце.

Странно — или наоборот, ничего странного в том не было, — но она даже не стала приглядываться, кто это к ней вдруг прилип, явился на подмогу. Даже пренебрегла обычным «здрасьте». Как будто обо мне лишь и думала всю дорогу.

И сразу же, подняв свои фиалковые глаза, продолжила, как ни в чем не бывало, беседу, словно бы начатую только что.

— У вас случайно не сохранился киносценарий «Сигуранция», который мы писали вместе с вашим папой?

Я не стал объяснять ей, что не сохранилось ничего. Что остался лишь Георгиевский крест на оранжево-черной ленте, добытый отцом в бою. Что не осталось даже ни одной его фотографии, вот где бы взять, где найти?..

Еще я, походя, отметил, что она сказала не «Сигуранца», а «Сигуранция», как и он произносил это зловещее слово.

И еще я подумал, что у мамы, наверное, были основания для холодка в тоне, когда она рассказывала мне о том, как вечерами мой отец уединялся где-то с Верой Павловной Строевой, они, видите ли, вместе писали сценарий…

И еще я предположил, что уж если этот затерявшийся киносценарий был посвящен секретам служб, подобных Сигуранце, то уж наверняка у нее, у Веры Павловны, было достаточно оснований сказать мне однажды полушепотом: «Зорге был щенок в сравнении с вашим отцом!..»

Но тут она вдруг остановилась, не дойдя до часовых, опять подняла на меня фиалковые свои глаза, в которых я впервые увидел отчаянную боль. Нет, не боль душевных терзаний, которую все мы, лучше или хуже, научились прятать. А самую что ни на есть натуральную боль сердца, железной хваткой сжимающую сосуды, клапаны, мышцы. Ее рука, помимо воли, тянулась к груди, к области сердца. Она пыталась смягчить этот конфуз улыбкой, но и улыбка была отражением боли…

Я не мог ей ничем помочь. Разве что взвалить на плечо и внести в Кремль? Но это было уж и мне не по годам, не в силу.

Следовало перестоять на месте сердечный приступ, отдышаться, отдохнуть. Ведь у нас в запасе еще было минут двадцать до начала торжественного заседания.

И еще нужно было отвлечь ее от этой боли каким-нибудь сторонним разговором.

У меня как раз была в запасе подходящая тема.

— Вера Павловна, недавно я получил письмо от бывшей жены моего отца…

— От той, которая в Париже? — живо отозвалась она.

— Нет. Не от первой, а от третьей, последней. От той, которая в Красноярске. От Лидии Михайловны Бурштейн… После его ареста она уехала из Киева в Красноярск, и там пересидела войну и всё остальное, она живет там уже много лет, работает на местном телевидении…

— И что же она вам написала?

— В ее письме есть такие строчки: «…Непосредственным поводом к аресту Е.Т. была его поездка в начале 1937 года в Москву, где ему предлагалось задание, от которого он отказался. Будучи в Москве, он был в гостях у Григория Львовича и Веры Павловны, они пили чай, и он им кое-что рассказал…»

Этот текст врезался в мою память столь четко, что я пересказывал его почти дословно.

Более того: я помнил даже почерк этого письма — крупный, торопливый, сдерживаемый лишь слепотою глаз, дрожаньем руки и еще, вполне очевидно, изломанный болью, может быть такой же острой болью стиснутого сердца, как та, что сейчас остановила мою собеседницу на самом подходе к Большому Кремлевскому дворцу.

Мое предположение о нестерпимости боли, отраженной в строках письма из Красноярска, увы, оказалось обоснованным: вскоре мне сообщили, что Лидия Михайловна Бурштейн умерла, там же, в Сибири.

Но я не стал говорить об этом Вере Павловне, ведь сейчас это было б кощунственно — у нее самой сердце разрывалось на части.

И еще я не сказал ей о том, что несколько месяцев назад, когда из Красноярска пришло то самое письмо, и я был впечатлен им крайне — ведь это было намеком именно на то, что я хотел знать! — я, сразу же по получении этого письма, схватил справочник Союза кинематографистов, нашел в нем телефон Рошалей в доме на Большой Полянке, где мне тоже случалось бывать, — набрал номер…