Вернемся к именам легендарных героев гражданской войны в Испании, приведенным только что: герои-летчики Павел Рычагов, Яков Смушкевич, Евгений Птухин, генералы Дмитрий Павлов, Григорий Кулик, Григорий Штерн, журналист Михаил Кольцов, изображенный Хемингуэем в романе «По ком звонит колокол» под именем Каркова… Все они и многие другие были расстреляны по приказу Сталина тотчас по возвращении из Испании либо несколько лет спустя.
К той поре он сам был похож на разъяренного быка, кидающегося, опустив рога, на всё красное.
…Так был ли Рекемчук в Испании?
Или что-то заставило его обуздать тот романтический порыв души, который владел им в мае тридцать шестого?
Наконец — и это в третьих, — речь могла идти, действительно, о самом Троцком.
Именно тогда, в столь же четко обозначенный момент, в декабре 1936 года, произошло событие, всполошившее Лубянку и Кремль.
Лев Давыдович Троцкий, коротавший дни эмиграции в тихой и близкой к России, а потому вполне досягаемой Норвегии, вдруг, словно бы учуяв новую опасность, переметнулся на другой континент — в Америку, в Мексику. И там, в городке Койоакан, подобно Сталину, укрылся в собственном Кремле: в огороженной высокими стенами, неприступной с виду фазенде…
Он-таки задал головную боль своему лютому ненавистнику.
Историки той поры подчеркивают, что Сталин видел в Троцком более опасного противника, нежели сам Гитлер. Он считал, что с Гитлером можно договориться — и он договорился с ним, если иметь в виду чудовищный, безумный пакт, заключенный в 1939 году.
Что же касается Троцкого, то здесь любые договоренности заведомо исключались.
Здесь речь могла идти только о физическом устранении — любой ценой, любым способом.
Но осуществить это стало гораздо труднее — цель отдалилась…
Чекистский генерал Павел Судоплатов, рассказывая в своих мемуарах о том, как был вызван к Сталину, в Кремль, подчеркивает жесткость услышанных там наставлений.
«— В троцкистском движении нет важных политических фигур, кроме самого Троцкого…» — говорил Сталин. Сурово предупреждал: «Устранение Троцкого в 1937 году поручалось Шпигельгласу, однако тот провалил это важное правительственное задание…»
И опять, и вновь:
«Троцкий, или как вы его именуете в ваших делах, „Старик“, должен быть устранен в течение года…»
В тот момент еще не были определены ни способ устранения супостата, ни фигура исполнителя акции.
Рамон Меркадер мог пока отдыхать.
Альпинистский ледоруб тети Лили валялся в чулане.
Кремль вел беседы с людьми, которые были способны не столько осуществить сами эту акцию за океаном, сколько организовать ее.
И они расстарались. И, в конце концов, хотя не без огрехов, осуществили это мокрое дело, именуемое важным правительственным заданием. И сами понесли страшные кары за свое послушание: кому тюрьма, кому пуля.
Был ли вызов Рекемчука в Москву связан с этим заданием?
Об этом можно теперь лишь гадать.
Но главное, что следует иметь в виду и что предопределило его судьбу — а он, безусловно, отдавал себе отчет в том, чем это пахнет, — он отказался от предложения, от которого нельзя было отказаться.
Уместно вспомнить, что десятью годами раньше, в Париже, когда ему — так сказать, в порядке испытания — приказали поехать в Прагу и там застрелить лидера когдатошней Учредилки Виктора Чернова, — он не вдавался в обсуждение самого приказа. Правда, он так и не выполнил этого деликатного поручения. Но отказаться от него не посмел.
Теперь же, возмужав, пройдя тернистый путь, своими глазами увидев всё, что происходило вокруг, и оценив происходящее своим, а не заемным умом, он принял решение, которое, он знал, будет стоить ему жизни: это был отказ.
Шествие на казнь
За ним пришли 1 июля 1937 года.
В качестве понятого пригласили дворника Андрющенко.
Двадцать пять лет спустя, когда компетентным органам (вероятно, в связи с моим заявлением о реабилитации отца) понадобилось восстановить некоторые детали и подробности дела, выяснилось, что уже никого нет в живых либо нет в пределах досягаемости: ни тех, кто возбудил дело, ни того, кто подписал ордер на арест, ни тех, что явились арестовывать, ни, подавно, того, за кем пришли.
Время сберегло лишь дворника Андрющенко, с его бляхой, с его метлой, с его памятливым глазом. С его как бы извечной миссией русского дворника: оставаться свидетелем и летописцем событий, понятым истории.
С его слов и была составлена бумага, которую мне довелось читать.
О том, что жильца квартиры номер 51 в доме номер 5 по улице Челюскинцев (бывшая Костёльная) на месте не оказалось, неизвестно, куда подевался, может — убёг. Что он так и не знает, удалось ли всё же найти и арестовать того, на кого был ордер. Что опись имущества не производилась, потому что весь зажиток принадлежал хозяину квартиры Михаилу Юлиановичу Бурштейну, тестю, то есть отцу его жены, а у самого Рекемчука ничего не было — ни кола, ни двора.
Можно предположить, что в эти летние дни он обретался на Трухановом острове, на даче своего тестя, — что там его и взяли.
К этой поре он уже не работал ни в музее, ни на киностудии, а был, как скажет он сам, безработным — и это запишут в протокол задержания.
После личного обыска его препроводили в спецкорпус Киевской тюрьмы.
Именно там, в тюремной камере, у него еще был некий запас времени, чтобы понять, что с ним случилось, догадаться — ведь он был трезвомыслящий человек, — что ничего хорошего ждать уже нельзя. Тут он мог обдумать все свои прегрешения, вольные и невольные. И, вообще, взглянуть на прожитую жизнь как бы со стороны.
Собственно, такую попытку — подвести итог жизни, — он сделал годом раньше, в мае 1936 года, собственноручно написав ту испанскую «Автобиографию Командира Запаса РККА», которую я уже цитировал и в предыдущей главе и раньше.
Похоже, что еще тогда — в мае тридцать шестого, — он хотел завязать с этим делом.
Не с журналистикой, конечно, не с живописью, не с кино, даже не с профессией боевого офицера.
А с тем грязным делом, в которое вляпался по молодости лет, ради того, чтобы любой ценой вернуться в Россию.
Между тем, он, конечно, знал, что завязать с этим делом еще не удавалось никому и никогда. Что если уж ты однажды подписал этот жесткий контракт с судьбой, с секретной службой, то она тебя не выпустит из своих когтей до гробовой доски, сколь бы невинный и приятный род занятий ты для себя ни выбрал впредь.
Бывших чекистов не бывает.
Он отдавал себе отчет в том, что разведка — тем паче, нелегальная разведка — это навек. Слишком многое знает такой человек, чтобы позволить ему расслабиться хотя бы на старости лет.
Тем более, что он не был стар — сравнялось сорок. Как говорится, мужчина в расцвете сил, в самом соку. Тут бы только и строить планы дальнейшей жизни!
С чего же я взял, будто бы он хотел завязать?
А я просто вновь и вновь перечитывал его «Автобиографию Командира Запаса РККА…»
Именно там, с похвальной дотошностью, были изложены подробности его воинской службы: лейб-гвардии Измайловский полк, ранения, Одесская школа прапорщиков, опять ранения, производство в штабс-капитаны, участие в съездах армейских депутатов — в Пскове, в Двинске, — назначение командиром минометной команды 2-го Социалистического полка, в Бессарабии, то есть уже в Красной Армии.
В этой рукописной автобиографии не было ни слова о пикантном задании Советского консульства в Париже — поехать в Прагу и убить Чернова; нет ни звука о тридцати девяти нелегальных ходках через границу; нет и намека на таинственные дела в Румынии, Польше, Германии человека по фамилии Киреев, Ильин, Раковицкий, Миртов, Дюран, Гайяр, которые фигурируют в более ранней автобиографии тридцатого года, секретной, написанной для служебного пользования.
Мне могут возразить, что он и не мог — просто не имел права! — излагать подобные конспиративные данные в своей биографии, написанной, скажем, для райвоенкомата, где он состоял на учете, как командир запаса Красной Армии.
Да, это так, спору нет.
Но я прочитывал на этих страницах, в этих строках то, что вело его мысль, его слог.
Во всяком случае, мне кажется, что я прочел это верно, как может быть дано лишь сыну, читающему руку отца, ведущему след его души.
Я убежден в том, что он излагал свою жизнь так, как ему хотелось бы ее видеть.
Блюдя требования секретности, он как бы очищал себя и свою жизнь от грязи, неизбежной для человека, подавшегося в тайные службы.
Писал — и уже сам верил, что именно так и было на самом деле…
Всё это было правдой. Но, вместе с тем, это было лишь половиной правды. То есть, это было тоже своего рода легендой.
Лелеял ли он в душе планы вернуться в ряды той русской армии, в которой служил в молодые годы, и пролил кровь, и заработал боевые ордена, — но которая теперь стала иначе называться: Рабоче-Крестьянская Красная Армия?
Хотел ли он именно этого?
Смею предположить, что да.
Ведь именно в эту пору возвращались в русскую армию ветераны царской службы — люди, нюхавшие порох не в расстрельных подвалах, а в честном бою.
Знакомые с подоплекой событий, с тем, что творилось в окружающем мире.
Они понимали неизбежность тотальной войны.
Но именно в этот момент и был нанесен сокрушительный удар по Красной Армии.
11 июня 1937 года Верховный Суд СССР рассмотрел в закрытом судебном заседании дело по обвинению в измене Родине группы крупнейших военачальников страны — маршала Тухачевского, командармов Якира, Уборевича, Корка, комкоров Примакова, Эйдемана, Фельдмана, Путны… Все они были расстреляны.
Позднее расстреляли и тех, кто входил в состав суда: маршала Блюхера, командармов Алксниса, Дыбенко… впрочем, последний застрелился сам, когда за ним пришли.