Мамонты — страница 38 из 113

The sity of the plague and other poems by John Wilson. Переплет, конечно, заменен современным пошлым бумвинилом, но страницы книги сохранились в первозданной целости и даже не сильно пожелтели за полтора с лишним века.

Читательский интерес к раритету очевиден: на полях карандашные пометки — «Пушкин отсюда», «досюда».

Прежде всего, меня интересовало то, как обозначен в тексте драматической поэмы Уилсона тот персонаж, который в «Пире во время чумы» именуется Председателем.

Итак, у Пушкина:


(Улица. Накрытый стол.
Несколько пирующих мужчин и женщин).
Молодой человек.

Почтенный председатель! Я напомню

О человеке, очень нам знакомом,

О том, чьи шутки, повести смешные.

Ответы острые и замечанья,

Столь едкие в их важности забавной

Застольную беседу оживляли

И разгоняли мрак, который ныне

Зараза, гостья наша, насылает

На самые блестящие умы.

Тому два дня наш общий хохот славил

Его рассказы; невозможно быть,

Чтоб мы в своем веселом пированье

Забыли Джаксона. Его здесь кресла

Стоят пустые, будто ожидая

Весельчака — но он успел уже

В холодные подземные жилища…

Хотя красноречивейший язык

Не умолкал еще во прахе гроба,

Но много нас еще живых, и нам

Причины нет печалиться. Итак,

Я предлагаю выпить в его память

С веселым звоном рюмок, с восклицаньем

Как будто б был он жив.

Председатель.

Он выбыл первый

Из круга нашего.

Пускай в молчанье

Мы выпьем в честь его.

Молодой человек.

Да будет так.

(Все пьют молча.)

Павел, хмурясь от чувства высокой ответственности, легшей на его плечи, синхронно читает строки английского первоисточника. Затем говорит:

— Послушай, дед… Пушкин всё переводит слово в слово. То есть, это даже поразительно, как точно он переводит Уилсона!

Я киваю. Мне не хочется объяснять мальчику, что есть взрослые дяди, которые задались целью набить цену Александру Сергеевичу Пушкину, уверяя, что текст Джона Уилсона был лишь толчком для вдохновения великого русского поэта, а дальше он обо всем поведал «своими словами»… Бойтесь пушкинистов.

Но тут меня осеняет совершенно неожиданная мысль.

— Погоди, погоди!., «…я напомню о человеке, очень нам знакомом…», «Он выбыл первый из круга нашего…» Да ведь это — про Василия Львовича, про дядю!

Внук вежливо молчит.

Однако я готов доказывать и спорить.

Вот Пушкин пишет из Болдина в Петербург, Плетневу; «…Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! знаешь ли его последние слова?..»

И опять про скучные статьи Катенина.

Так вот каков был еще один мотив, подтолкнувший Пушкина к «Пиру во время чумы». Джаксон — это дядя Василий, ушедший первым.

А кто же у нас Вальсингам?

— Как, говоришь, у него обращаются к председателю застолья?

— Вообще, он фигурирует здесь как Master of Revels, то есть Хозяин Пира. Иногда это переводится как Церемонимейстер.

Меня охватывает уныние. Этого еще не хватало: церемонимейстер… Тьфу.

— Но Молодой человек за столом обращается к нему со словами: I rise to give, most noble President…

— Как?

— …most noble President…

Я откидываюсь к спинке стула и вздыхаю облегченно. Есть

— Что? — спрашивает внук.

— …я был президентом попойки

— Ты?

— Нет, не я, Пушкин, в Одессе. Он писал Вигелю: «…я был президентом попойки, все перепились и потом поехали по…» Ну, дальше не обязательно. Но, знаешь, я тоже им был однажды — президентом попойки. И тоже в Одессе… Я тебе еще рас скажу об этом.

— Ладно.

Мимо стола, за которым мы штудируем Уилсона, проходит в левый коридор, к уборной, молодой длинноволосы! негр в золотых очках. Студент, наверное. В хорошем костюме от Версаче. Дай поносить, как говорят в моей родной Одессе.

— Давай про негра, — говорю я Павлику. — Или негра Пушкин выдумал?

— Нет, не Пушкин. Вот он, видишь: Negro, читается «нигро»… И ремарку из Уилсона Пушкин перевел дословно: «Едет телега, наполненная мертвыми телами. Негр управляет ею».

— Отлично. Теперь — Луиза…

Павлик едва заметно улыбается: он предполагает, что мой интерес к «Пиру во время чумы» не в последнюю очередь подогрет именем одной из героинь. Именем его бабушки. Да тут вообще все свои.

Луиза в обмороке. Председатель просит Мэри плеснуть ей воды в лицо. И вот, очнувшись, она заговорила.

Луиза (приходя в чувство).

Ужасный демон

Приснился мне: весь черный, белоглазый…

Он звал меня в свою тележку. В ней

Лежали мертвые — и лепетали

Ужасную, неведомую речь…

Скажите мне: во сне ли это было?

Проехала ль телега?

Молодой человек.

Ну, Луиза,

Развеселись — хоть улица вся наша

Безмолвное убежище от смерти,

Приют пиров ничем невозмутимых,

Но знаешь? эта черная телега

Имеет право всюду разъезжать —

Мы пропустить ее должны!..


Случилось так, что наше посещение Иностранки произошло через два дня после кошмара на Манхэттене. Во вторник, в конце дня, я пришел домой с литинститутского семинара и, как обычно, включил телек.

И первое, что увидел — вальяжный «Боинг», вонзающийся в небоскреб Международного торгового центра. Решил, что показывают очередной фильм катастроф, из тех, что в изобилии настрогал Голливуд.

По старой киношной привычке сразу же стал прикидывать масштабы спецсъемок: ну, конечно, огромный макет Нью-Йорка, выполненный с параноидальной тщательностью; ну, конечно, модель «Боинга», будто конфетка, такая гладкая, что хочется лизнуть; впрочем, может быть, применили и какие-то новые компьютерные спецэффекты, каких не было и в помине в мои мосфильмовские времена.

Но через минуту еще один «Боинг» косо, как нож в масло, вошел в стену другой башни. Вспухло облако огня и дыма…

Дают повтор?

Крики ужаса, раздавшиеся за кадром, были так неподдельны и отчаянны, что я вдруг понял: нет, это не кино… но что же?

— Луиза, — позвал я жену.

Она подошла, взглянула… нет, она не упала в обморок, и мне не пришлось ей прыскать воду в лицо. Просто окаменела.

Из окон небоскреба на уровне восьмидесятых этажей выпрыгивали люди. Другие же размахивали белыми тряпками, еще на что-то надеясь.

По улицам Манхэттена, пронзительно голося, мчались кареты скорой помощи.

Первый небоскреб провалился внутрь самого себя, вздымая тучи пыли. Второй перегорал в верхней части.

— Обедать будешь? — спросила жена.

— Да-да, конечно… — заторопился я. — Весь день — на чашке чаю.

Я рубал щи на кухне, краем уха прислушиваясь к возбужденным и растерянным голосам в телевизоре.

Вдруг вспомнились странные разговоры, которые шли два часа назад в институтской аудитории.

О том, что автор обсуждаемого рассказа уловил главное в нашей сегодняшней жизни: что который год мы живем в аду — в войне, в кровавых бандитских разборках, в нищете, в унижении, в неразберихе, в неприкаянности души — так, будто бы ничего особенного и не происходит, будто бы так и надо жить людям, если они вдруг очутились в аду, — а где он, рай? вы его где-нибудь видели? что, в Америке? ну, разве что в Америке… — мы живем в кромешном аду, как в быту, работаем, учимся, влюбляемся, женимся, рожаем детей, старимся, умираем, — и всё это идет заведенным порядком, будто бы так и надо.

Я выслушал студентов и сказал: да-да, вы правы, рассказ именно про это — очень хороший рассказ! — что же касается его мотивов, то давайте вспомним Пушкина, его «Пир во время чумы»: вы помните, как там по городу едет телега, полная трупов, ею правит негр, а чуть поодаль, прямо на улице, за столом пирует честная компания, вздымает чаши, приласкивает женщин, распевает песни во всю глотку…

Так я им всё это обсказал.

Затем мы простились до следующего вторника. И разъехались по домам. И включили свои ящики в тот самый момент, когда «Боинги» начали крушить небоскребы.


Негр возвращался из туалета, вероятно ходил покурить. Любопытно, он из Америки? Или прямо из Африки? Какой красавец, а уж костюм, очки…

Мы опять уткнулись в раскрытые томики Уилсона и Пушкина.

Когда Павлику исполнилось три года, его отец, мой сын Андрей поделился своими заботами:

— Понимаешь, батя, ребенок растет, ему обязательно нужен идол, нужна личность и ее культ. Для вас это был Сталин. Нам выдали Ленина. Мы про них знали не меньше вашего, но делали вид, что приемлем, потому что тоже понимали — идол нужен… А что же теперь? Чье имя я назову сыну? Вся эта нынешняя срань — язык не повернется… И я решил: пусть это будет Пушкин. Как ты считаешь?

Я счел это правильным.

Через год соответствующего воспитания мальчик взял брусок пластилина и вылепил Пушкина: всё точно, бакенбарды, кудри…

Пушкин у него лежал на смертном одре. Его убили, пояснил ваятель.

Мы были смущены.

Но потом пришло на ум: ведь и самое распространенное изображение Христа — распятие.

— Дед, — сказал Павлик, задумчиво листая страницы «Города чумы», — Значит, ты считаешь, что это про дядю? Я имею в виду Василия Львовича.

— Да, конечно, — подтвердил я. — Вероятно, в тот раз Пушкин прочел эту книгу именно так. Будто она про дядю. И про Натали — ведь она была в Москве, в холере. И про себя самого — ведь он всё предчувствовал. Вспомни: «… я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадою и большой неохотой». Помнишь? Но не только… Он написал это про всех: и про моего отца, и про твоего, упокой, Господи, их страждущие души… Про всех про нас, несчастных.