Мамонты — страница 6 из 113

Уж не знаю, какие страсти наплела она в телефонном разговоре с нею.

Но Валентина Коломийцева встретила меня, как родного, поселила в своей роскошной квартире в центре Львова, кормила-поила, а сверх того каждый вечер вела в театр смотреть спектакли со своим участием.

Там из вечера в вечер шло одно и то же представление — пьеса Яниса Райниса «Вей, ветерок!». Тетка играла главную роль, ходила по сцене в латышском национальном костюме, в головном уборе наподобие кокошника, и то ли пела, то ли декламировала нараспев, в переводе на украинский язык, песню: «Вий, витэрэць! Плый, мий човэн…»

Сидя в первом ряду, я гордо оглядывался на сидящих в зале: между прочим, это моя троюродная тетя, смотрите, какая она красавица, а как играет!..

Валентина Коломийцева, действительно, была редкой красавицей: высокая, статная, белокурая, голубые глаза, сахарные плечи, оголенные в роли, движенья павы.

Вообще, хрен знает, откуда в нашем роду повелись такие ослепительные, полные аристократизма женщины, ведь мужики-то у нас попроще, хотя тоже молодцы.

Царственность, исходившая от нее на сцене, несколько подавляла меня в домашних условиях, когда она вечерами, после спектакля, запросто беседовала со мною, сидя в кресле, накинув ногу на ногу, а я напротив. «Давайте выпьем водки!» — иногда предлагала она. Прислуга, старая полька, приносила бутылку и рюмки. «Вы читали Винниченко? — спрашивала тетка. — Это запрещенный у нас писатель, потому что он вожжался с Петлюрой, а позже эмигрировал… Я дам вам его роман, правда, местами он неприличен, и потом — это в оригинале, вы читаете на украинском?»

Между прочим, старший брат Валентины Константиновны тоже в своей время эмигрировал, ушел в Югославию — он был белогвардейцем, — и с тех пор ни слуху, ни духу.

Но, слава богу, это не повредило ее сценической карьере.

Еще я забыл пояснить, что мужа тетки в это время не было во Львове, он оформлял спектакль на выезде, в столице, в Киеве. Его тоже звали Валентином. Валентин и Валентина, как у Рощина. А детей у них не было.

Однажды к обеду пришла теткина подруга Маша.

Я давно размышлял над тем, почему у красивых женщин почти всегда в подругах ходят невзрачненькие особы? То есть, ответ, как будто, ясен: чтобы эти невзрачненькие оттеняли, делали еще ослепительней красоту той, что красива. Но вопрос имел и другой смысл: а уж им-то, невзрачненьким, зачем эта роль — быть лишь фоном для сверкающего диаманта? Им-то что за прок от такого соседства?

У подруги было заурядное, хотя и приятное личико. Стройная легкая фигура. Дело в том, что Маша была по профессии тренером, работала в школе спортивной гимнастики, и среди ее питомцев, как я узнал позже, были очень известные гимнасты, даже один олимпийский чемпион.

За обедом тетка сказала ей: «Ты только послушай его стихи! Читайте…» Я прочел кое-что из лирики. Гостья внимательно слушала, глядя на меня с какой-то участливой жалостью. Я даже предположил, что Валентина Константиновна загодя, приглашая к обеду, успела рассказать ей о моих невзгодах.

Когда же я закончил чтение, Маша, почему-то обращаясь не ко мне самому, а к подруге, сказала: «Ему нужно заняться спортом, лучше всего — спортивной гимнастикой!»

Тетка незаметно подмигнула мне: мол, извините за то, что держу в подругах такую дуру…

А вслух сказала: «Вчера он всего за час перевел на русский язык стихи Дмитра Павлычко, нашего львовского поэта, да так складно! Прочтите, пожалуйста, ваш перевод…»

Я прочел.

Подруга Маша выслушала и сказала, обращаясь уже непосредственно ко мне: «Вам нужно заняться спортом. Лучше всего — спортивной гимнастикой!»

Тетка лишь пожала плечами.

К концу обеда мы даже чуть не поссорились с этой Машей, но не из-за моих поэтических опытов, а из-за Есенина, теперь уж и не помню, в чем была суть конфликта, но она ушла, едва кивнув…

Через несколько дней, когда я коротал время дома, лежа на тахте и почитывая роман Винниченко (тетка звала меня в театр, но мне уже надоело слушать песню про ветерок и созерцать издали ее сахарные плечи), — зазвонил телефон, прислуга, старая полька, сказала, что какая-то дама просит пана. Я взял трубку. «Здравствуйте, это Маша! Знаете, сегодня у меня дома будет небольшой литературный вечер. Вы можете приехать? Очень хорошо, тогда запоминайте адрес, это у Стрыйского парка…»

Когда я приехал на трамвае в старый дом на окраине Львова, когда вошел в уютную комнату, то увидел Машу, сидящую за накрытым столом.

Смутившись, я сказал: «Извините, кажется, я приехал слишком рано, самым первым… я всегда и всюду приезжаю первым, такое дикое невезенье!»

«А я больше никого и не жду, — успокоила меня хозяйка. — Вам вина или водки? Теперь читайте, только не Павлычку, а свое….»

Ночью, когда нам выпадали редкие минуты отдыха, она, переводя дыхание, ощупывала мои хилые бицепсы и говорила: «Тебе нужно заняться спортом, лучше всего — спортивной гимнастикой… Вот, потрогай мой живот, мой пресс!» Она возлагала мою ладонь на свой пупок. Под шелковистой кожей было твердо: броня, железо, как закалялась сталь. И ладонь поневоле ускользала туда, где нежней и мягче. «Ой, да что же ты такой жадный?..» — вздыхала она.

Когда я наутро заявился домой, тетка ждала меня, сидя в кресле, с сигаретой в пальцах на отлете, глядя исподлобья: «Где вы были? Я ждала вас всю ночь, не сомкнула глаз. А вечером мне играть… Где вы шлялись? Ведь я предупреждала вас: Львов — это Львов! Здесь еще орудует бандеровское подполье, рыщут агенты Ватикана… Вы же знаете, что они убили писателя Ярослава Галана, тюкнули его топором по башке — и всё! А Галан тоже бывал в нашем доме… Вас тюкнут, а мне потом отвечать перед вашей мамой? Ну-ка, выкладывайте, где вы были!..»

Я стоял перед нею, понурясь, как школяр с известной картины художника Решетникова «Опять двойка».

И тогда она, еще зорче вглядевшись в мое лицо, вдруг откинулась к спинке кресла, шлепнула ладонью по подлокотнику, выдохнула потрясенно: «Ну, Машка, ну, стерва!..»

Мои переводы из Дмитра Павлычко были напечатаны в журнале «Смена».

Я так никогда и не достиг спортивных вершин.

Но небольшой литературный вечер в доме у Стрыйского парка, видимо, оказал на меня благотворное воздействие. Он пробудил во мне охоту к жизни. Заставил поверить в свои силы. Четче обозначил цель.

Увы, моя царственная тетка, заслуженная артистка, красавица с сахарными плечами, рано умерла. И когда это случилось, ее муж, тоже Валентин, театральный художник, погоревав, через некоторое время снова женился. На ком же? Вам нипочем не догадаться.


С недавних пор всех новых студентов семинара в Литературном институте я прошу написать подробную автобиографию.

Не только — где родился, где учился, — но и о дальних корнях рода, о детских увлечениях — играл на скрипке, гонял собак, — о путешествиях по родной стране и зарубежью.

Мне это необходимо для того, чтобы на первых порах ориентировать начинающих писателей в тематике их творческих опытов, позже сами научатся.

Студенты увлеченно и живо выполняют задание.

И вот, читая эти жизнеописания, я спрашиваю себя: а почему раньше, лет двадцать назад, я не давал им подобных заданий? Из-за скудости педагогического опыта? Вполне может быть.

Но если вдуматься, то не из-за этого.

Вот строки из нынешних автобиографий: «Мой прадед был священником…»; «…по отцовской линии семья дворянская»; «Бабушка вышла замуж за богатого сельчанина»; «…в нашей семье есть немецкие и еврейские корни»; «…говорят, что мой прадед был цыганских кровей»; «моя бабушка была верующая и отказалась вступать в комсомол…»

За все эти прегрешения предков еще недавно можно было жестоко поплатиться. Не попасть в институт. Сломать себе карьеру. Стать невыездным. Быть обойденным наградой. Попасть в «черный список».

И люди были сызмальства приучены — на всякий случай! — не знать своих корней, не иметь прошлого. Это было некой подразумеваемой нормой жизни для целых поколений. Более того, отсутствие прошлого становилось знаком качества для личности, признаком благонадежности.

Даже вообразить страшно, сколь много мы потеряли, культивируя этот обычай безродности. Вероятно, ущерб от него равен потерям генофонда из-за войн, репрессий, голодоморов.

Сумеем ли возместить утраченное, вспомнить, записать?

Замечу, что эта сознательная безродность попрежнему в ходу. Однако поменялись знаки. Скрывается уже не прадед-священник, не бабушка, отказавшаяся вступить в комсомол.

Студент, недавно принятый в Литературный институт (кстати, на платной основе), понурив голову, признался мне, как на духу, в тягчайшем грехе своего рода: дедушка был активным участником Октябрьской революции, членом Политбюро и секретарем ЦК ВКП(б)…

В разговоре обнаружилось, что я знаю про его деда больше, нежели знает внук.

Для начала я отправил его в читальный зал, полистать энциклопедии.


В моей ранней повести «Молодо-зелено», написанной в 1961 году, есть эпизод, который я воспроизвожу здесь без душевного содроганья, не испытывая ни смущения, ни угрызений совести.

Он важен для меня, как документ, как фиксация сознания героев и как фиксация собственного сознания в определенный момент жизни.

Мне было тогда тридцать три.


«В дверь постучали.

— Ну вот, доигрались… — проворчал Черемных и стал совать под стол пустые бутылки. — Соседи.

— Телеграмма, — сказали за дверью.

В коридоре темно, не видно человека. Из темноты протянут согнутый книжицей белый серийный бланк, квитанция, карандаш.

Василий Кириллович торопливо развернул телеграмму, застыл.

— Распишитесь…

Он расписался, не глядя.

— Число и время… — напомнили из темноты.

Черемных положил телеграмму рядом со своей тарелкой.

Но не сел. Отошел к окну. И оттуда поплыли пряди табачного дыма. Тонкие и сизые, как седина.

Николай обеспокоено (может, случилось что? может, родственник помер?) посмотрел на глянцевую обложку телеграммы. Но обложка сразу рассеяла его беспокойство. На обложке красовался букетик цветов. Голубые незабудки, синей лентой перевязаны, лента вьется по бумаге, образуя надпись: „С днем рождения!“