Мамонты — страница 60 из 113

А ведь он — я говорю сейчас о своем отце, — ведь он чурался этих новаций!

Но тут он был очарован до той крайней степени, когда перехватывает дыхание. Он был потрясен, как не следовало бы, наверно, потрясаться тридцатилетнему человеку, познавшему житейскую мудрость, хлебнувшему военного лиха, — но он, всё равно, замер в потрясении…

Вот тут-то, в то утро (ведь это, напомню, был утренник), пусть на эмоциональном уровне, но тем более, ведь от этого уже не избавишься, — пришло осознание того, что ему не жить без России!

И это не ускользнуло от ревнивого внимания дочери.

Хотя в то же утро и в тот же час к ней самой явилось озарение.

Она зорко следила за всеми персонажами на сцене: за отважным без меры и без меры несчастным Петрушкой; за косолапым медведем, который плясал для всех и вместе со всеми — ведь в России только и знают, что плясать с радости или с горя; за вездесущим черным Арапом; за цыганами, за полицейскими, за юркими сбитенщиками.

Но более всех, не отрывая глаз, она следила за Куклой.

Она была легка и бела, как хлопья снега, падавшие на землю с чистого неба. Она была непостоянна, влюбчива, опрометчива — предпочла Петрушке Арапа…

У Куклы в спектакле не было имени, она безлично звалась Балериной.

Но из театральной программки, которую купил отец, следовало, что у балерины, которая танцевала партию Куклы, имя всё-таки было.

Ее звали Тамара Карсавина.

Она тоже была Тамарой!

И хотя финал спектакля был печален — бедного Петрушку повязали цепями, забили до полусмерти ни за что, ни про что, — даже это не могло поколебать судьбинного решения девочки. Она больше не хотела стать монахиней.

Теперь она хотела лишь одного: стать балериной.

Задание

Вернусь к прерванной цитате из служебной автобиографии отца, где он повествует о своем посещении консульства СССР в Париже.


«…В Консульстве меня очень тепло встретил секретарь консульства и сказал, что мне следовало бы переговорить с консулом. С консулом, покойным Отто Христиановичем Аусемом, я очень долго беседовал, в результате чего он мне сказал, что он очень заинтересован мною, переговорит обо мне кое-с кем и чтобы я зашел в Консульство через три дня. В назначенный день я опять беседовал с консулом, написал свою авто-биографию, а также „что бы я хотел делать“. Через дней 5–6 я был вызван письмом в Консульство, где в присутствии консула беседовал уже о задании для меня с товарищем, имени которого я не помню, кажется ЕЛАБУРСКИЙ (с ним я год тому назад встретился в Москве). Я взял на себя выполнение приговора верховного суда СССР над неким Бородиным, бежавшим из СССР с похищенными документами и проживающим вблизи Праги Чешской…»


Вот так.

Предвижу оторопь, которая охватит читателя. Мною владеет то же чувство.

А ведь он шел туда, на рю де Гренель, где располагалось консульство, с намерениями совсем иного плана: «…думал поговорить с секретарем консульства о материалах, относящихся к Татарбунарам, и, если можно, переслать их для напечатания в газетах в СССР».

Благородная творческая цель.

И вряд ли в упомянутой записке «что бы я хотел делать» он написал, что готов мочить, кого укажут.

Ему же прямо с порога суют револьвер в руки: поезжай и убей!

Вполне обычное задание для той поры, для той разгоряченной эпохи.

И он, боевой офицер, не отказался от этого поручения.

А ведь он был достаточно умен, чтобы понять, что «приговор верховного суда СССР» весьма сомнителен, что это сущая лажа, как выразились бы мы теперь. Но это, наверное, отчасти оправдывало убийство. Оправдывало хотя бы в его собственных глазах.

Признаем, что всё это должно шокировать даже стороннего человека, следящего за этой историей. А уж что говорить о тех, кто связан с героем узами родства!..

И лишь для того, чтобы снять ситуацию шока, скажу, забегая вперед, что он не выполнил данного ему задания.

То ли по сложившимся на месте обстоятельствам, то ли… но это уже из области предположений.

И это, конечно, был его первый необратимый шаг навстречу той пуле, что предназначалась уже ему самому.

После ареста в июле 1937 года, этот вопрос будет задан ему с прямотой, не сулящей иного исхода.

«Воп. В период, когда Вы работали в „Парижском вестнике“, Вы получали какие-нибудь поручения от работников полпредства?

Отв. Да, получал один только раз.

Воп. Какое это было поручение?

Отв. В марте м-це 1925 г. я был вызван в консульство в Париже, где мне было предложено выехать в Прагу и ликвидировать там проживающего бежавшего из СССР некоего Бородина, который, как мне объяснили, был приговорен Советским Судом к расстрелу. Предложение это я принял, выехав в Прагу, где прожил около м-ца, нашел Бородина, но выполнить задание мне не удалось, т. к. он почти никуда из дому не выходил. Других поручений я не имел».


Кем же был «некий Бородин», ликвидация которого сделалась одной из неотложных задач Советской власти?

Его подлинное имя раскрыто в другом документе архивного дела: Виктор Михайлович Чернов.

Лидер российской партии социалистов-революционеров, сам побывавший в царских тюрьмах и ссылках. Он сам проповедовал террор, якшался с Гершуни и Азефом, Гапоном и Савинковым.

Но в январе 1918 года он был избран председателем Учредительного собрания — и вот с этим председательским колокольчиком вошел в историю.

Именно к нему были обращены слова матроса Железнякова: «Караул устал!»

Эта фраза, кочуя из книги в книгу, из одного фильма в другой, обошла страницы и экраны. Ей восторженно рукоплескали залы. И я не стану отделять себя от шумных зрителей детского киносеанса, отбивавших ладони, заходившихся восторгом, когда хмурый матрос в тельняшке, перепоясанный пулеметными лентами, говорил интеллигентному задохлику с бородкой: «Караул устал!»

В книге самого Виктора Михайловича Чернова «Перед бурей», изданной в Нью-Йорке в 1954 году, этот эпизод изложен подробно.

«…Я заявляю о переходе к следующему пункту порядка дня: о земле. В это время кто-то сбоку трогает меня за рукав: „Так что надо кончать — есть такое распоряжение народного комиссара…“ Я оглядываюсь: „Какого народного комиссара?“ — „Распоряжение. Словом, тут оставаться больше нельзя. Караул устал. И сейчас будет потушено электричество…“

Чернов не без увлечения описывает эпизоды смертельной охоты за ним.

Еще на подходе к залу Таврического дворца он слышит: „Вот того хорошо бы в бок штыком“, „А этому пули не избежать“, „По том вон пуля плачет“…

А вот и другая, так сказать, точка съемки, другая точка зрения.

Управляющий делами ленинского Совнаркома Бонч-Бруевич находится в зале, среди солдат и матросов.

„…Я заметил, что двое из них, окруженные своими товарищами, брали Чернова на мушку, прицеливаясь из винтовки“, — писал он позже. Бонч-Бруевич посоветовал им не убивать председателя Учредительного собрания, добавив, что Ленин этого не разрешает. „Ну что же? Раз папаша говорит, что нельзя, так нельзя“, — заявил мне за всех один из матросов».

И опять — сам Чернов.

Выразителен эпизод утра следующего дня (заседание шло всю ночь), туманного и сумрачного.

«…Перед выходом ко мне протискивается какой-то бледный, уже немолодой человек. Прерывистым голосом он умоляет меня не вздумать пользоваться моим автомобилем. Там меня поджидает целая куча убийц. Он, сообщающий это, сам большевик, член партии. Но его совесть не мирится с этим…

Город уже полон вестью, что с Учредительным собранием кончено, а Чернов и Церетели убиты».

Здесь я спешу уточнить, что речь идет не о скульпторе Зурабе Церетели, а о его однофамильце, лидере меньшевиков.

Особым уважением к автору книги «Перед бурей» я проникся, найдя в ней еще одно свидетельство — высказывание адмирала Колчака на допросе в Иркутске в феврале 1920 года, перед тем, как его расстреляли, а затем утопили в проруби.

«…Много зла причинили России большевики, но есть и за ними одна заслуга: это — разгон Учредительного собрания, которое под председательством Виктора Чернова открыло свое заседание пением Интернационала».

Оставаясь интернационалистом до мозга костей, я беру сторону председателя Учредилки, а не белого адмирала.


В эмиграции, в Праге, Виктор Михайлович Чернов не помышлял о затворничестве.

Будучи человеком изощренным в тактике террора, он, конечно же, пользовался всеми известными ему способами предосторожности. Но, как политик, был предельно активен.

Именно в тот период, о котором я веду речь, он несколько раз отправлял письма в Москву, самому Сталину, в которых настаивал на «исправлении ошибок революции». В ноябре 1926 года он встречался в Праге с личным посланником большевистского генсека и обсуждал с ним возможности своего возвращения в СССР. Но, вместе с тем, опыт конспирации подсказывал ему, что все эти переговоры могут вестись лишь с целью заманить его в Советский Союз, а там, без проволочек, привести в исполнение вынесенный заранее приговор Верховного Суда…

Чутье его не обманывало.

Другой русский человек, пытающийся заслужить право на возвращение в СССР, прибыл в Прагу с заданием ликвидировать неугомонного эсэровского вождя.


«…Выехав на место, я нашел означенного человека, — отчитывался он, — но, как мне казалось тогда, сделать ничего нельзя было, т. к. он (на что мне указывал и Аусем) почти не выходил из дому и всегда находился в окружении жены, тещи и дочери. Просидев там почти месяц, я вернулся в Париж и сообщил т. Аусему и другому тов. о своей неудаче…»


Эти строки в деле отчеркнуты синими чернилами и снабжены двумя вопросительными знаками.

Точку поставят позже.


Между тем, охота продолжалась с маниакальным упорством. Историк Дмитрий Волкогонов, изучавший архивные материалы Иностранного отдела ГПУ, писал: «…за Черновым следили сразу несколько агентов: „Лорд“, „Лоуренс“, „Лука“, „Сухой“. В сводке „Лорда“ от 30 ноября 1936 года подробно рассказывается, например, как с помощью дворника Г. Фурманюка установлено постоянное наблюдение за квартирой В. М. Чернова по улице короля Александра, 17, в Праге. Подробно описываются соседи, окружение, подходы к дому, пути быстрого ухода из квартиры. Видимо, готовилась „акция“, но Чернов, почувствовав неладное, выехал из города».