Забегая вперед (а я всё время забегаю вперед и отбегаю назад, потому что лишь в этих пространственных ракурсах и лишь в этих временных ассоциациях вижу смысл своего повествования), — так вот, забегая вперед, скажу, что и здесь мне повезло: парижские знакомства продолжились в Москве, где я стал свидетелем внезапного рывка судьбы Вячеслава Костикова.
В 1992 году, будучи приглашен на презентацию его новой книги «Диссонанс Сирина», я обратил внимание на то, как шестерит пишущая братия перед новоиспеченным пресс-секретарем Президента России. К той поре я был тоже не абы кем, а издателем первой книги Бориса Ельцина «Исповедь на заданную тему». Год спустя, в самый канун октябрьского мятежа 1993 года, я наведался в кремлевский кабинет Славы Костикова, и он доверительно сообщил мне, что грядут события. Потом уже, после этих событий, где-то на Енисее, Борис Николаевич Ельцин, то ли в хмелю, то ли трезвый, но во гневе, — приказал сбросить своего пресс-секретаря с парохода современности, и холуи, выполняя приказ, кинули его в реку с третьей палубы. Он выплыл — выплыл уже послом России в Ватикане, где написал забойную книгу «Роман с президентом», за которую вновь был подвергнут опалам…
Но тогда, в Париже, не только я, даже сам Вячеслав Костиков еще не мог предположить всех этих взлетов и падений.
Кроме нас с Сабовым, в уютной квартире Костиковых на улице Вожирар были собственный корреспондент «Известий» в Париже Юрий Коваленко с женой, коллега хозяина по ЮНЕСКО Александр Покровский, тоже с женой, и еще стажер журнала «Искусство кино» по имени Николай, а фамилию его я забыл.
Мы пили московскую водку и молодое «божоле».
Александр Покровский, недавно побывавший в Японии, снимал нас только что купленной там видеокамерой, и цветное изображение со звуком тотчас появлялось на экране телевизора.
Даже в Париже это воспринималось, как чудо.
Помню, что мы тогда сошлись на том, что японцы сошли с ума.
Потом меня спросили, какими новыми анекдотами забавляется Москва.
Мне было легко удовлетворить это любопытство, поскольку трижды в неделю я плавал в бассейне «Чайка», на Остоженке, а там из воды торчали говорящие головы в резиновых шапочках, которые пересказывали друг дружке — голова голове, — только что появившиеся анекдоты, — и на гладкой воде эти байки были слышны на всех дорожках.
В основном они касались главных тем общественного интереса: горбачевских идей ускорения и перестройки.
— …в Черном море столкнулись два парохода: один перестраивался, а другой ускорялся… оба пошли ко дну.
— …В Киеве, на Бессарабке, бабуся заманивает покупателей: «А вот кому огурчики с Чернобыля! Огурчики с Чернобыля!» Бабку спрашивают: «Неужели покупают?» — «А як же! Хто для тещи, хто для зятя…»
(Впрочем, тут я загнул, опять забежал вперед: Чернобыль случится через полгода).
Еще про то, как немец Матиас Руст посадил самолет прямо на Красной площади.
(А когда он его посадил?)
Смеялись благодушно. Ведь тогда еще никто не мог осмыслить масштаба идущих событий — там, дома, в России.
Или смутные предчувствия уже томили души?
Кто-то поднял стакан, сказал задумчиво:
— Давайте выпьем за Париж! Ведь нам всем очень повезло, что мы живем и работаем в этом прекрасном городе…
И хотя лично мне выпало жить и работать в Париже всего лишь две недели, я охотно поддержал этот тост.
Слава Костиков и Марина повели меня показывать квартиру.
За окном одной из комнат — там, внизу, — в сумеречном свете уходящего дня, я увидел довольно странный двор: он был заставлен сплошь каменными надолбами, изъеденными дождями и временем, поросшими густыми зелеными мхами. На камнях просматривались надписи — то ли буквы старой латиницы, то ли латинские же цифры — издали не разберешь.
— Что это? — удивился я.
— Кладбище Вожирар, — объяснил Слава. — Здесь давно уже не хоронят. Но и не спешат стереть с лица земли. Всё-таки, древность…
Я вспомнил зеленый скверик в Харькове, близ Конной площади, где в клумбе с левкоями похоронен мой дед.
И еще — опять стукнуло по мозгам: что я так и не знаю, где могила моего отца.
Лучше бы ему умереть в Париже.
У нас в руках были стаканы с вином и, словно бы догадавшись, какие мысли бродят в головах в виду погоста, мы выпили, не чокаясь.
— Послушайте, а вам действительно это интересно — «Рабочий и колхозница»? — спросил Костиков. — Или — государственный заказ?
— Есть и государственный заказ. Пишу сценарий для «Мосфильма», это будет эмблемная лента… — объяснил я. — Делаю и книгу. Кстати, она так и называется — «Государственный заказ». Понимаете, мне очень интересна эта тема… Да, она полна противоречий. На-днях я встречался с Даниэлем Эннкеном, старым рабочим, монтажником подводных работ, живым свидетелем успеха павильона СССР на Парижской выставке. Я расспрашивал его о впечатлениях от мухинской статуи, и вдруг он задал встречный вопрос: «А почему вас, интеллектуалов, всегда интересует только то, что снаружи? Вот нас, французских рабочих, гораздо больше привлекало то, что внутри павильона: бесплатное медицинское обслуживание в СССР… бесплатное образование… отсутствие безработицы…» Он даже показывал мне какую-то старую больничную квитанцию — во что обошлась операция грыжи… Он спросил: «Неужели в вашей стране настолько привыкли к своим правам, что перестали считать их благом?»
Слава Костиков кивнул:
— Да-да, они здесь часто говорят об этом.
— С другой стороны, — продолжил я, — случаются и неожиданности. Третьего дня мы с Сабовым были в гостях у профессора Луи Женевуа. Ему восемьдесят пять лет, он тоже бывал на выставке. Но когда я заговорил о лобовом противостоянии двух павильонов — Советского Союза и фашистской Германии, — он не согласился со мной: сказал, что это было не столько проявлением враждебности, сколько, наоборот, шагом навстречу друг другу… что и проявилось, по его мнению, спустя два года в подписании пакта между Сталиным и Гитлером… Каково?
— Да. И об этом слышишь часто, — подтвердил хозяин дома. — Но, вообще, я полагаю, что теперь у вас могут быть сложности и с фильмом, и с книгой. Тема — явно не ко времени! В воздухе витает нечто совсем иное…
Я промолчал, хотя подобные мысли тревожили и меня.
— Как бы то ни было, вам завтра предстоит посещение Архивов? Знаю, что у вас проблемы с языком, с переводом, а Сабов будет занят… — Костиков возложил руку на плечо жены. — Если хотите, Марина поможет вам. Она владеет французским. Сейчас не работает, скучает. Наверное, ей тоже будет интересно…
— Спасибо, — обрадовался я.
Даже теперь, когда многое объяснилось и, вроде бы, стало на место, я продолжаю пытать себя: но как могло случиться, что я столько лет вел свой поиск, идя по ложному следу?
Ведь я не выдумал, да и не мог выдумать этого имени: Тамара Туманова.
Мне самому никак не могла принадлежать эта версия, согласно которой темноволосую девочку с печальными глазами, изображенную на снимках в семейном бюваре — на одном с бантом и собакой, а на другом в балетном трико с глубоким вырезом, — что ее зовут Тамарой Тумановой.
Больше того, с самого начала, с незапамятных пор я знал обе фамилии: девочка — Тамара Туманова, а вот та густобровая дама с очевидной примесью южных кровей, ее мать — Анна Чинарова, даже отчество знал наизусть: Христофоровна…
Откуда же взялась эта версия, будто девочка — Туманова?
Вообще-то, с моей мамой случалось, что она путала имена, отчества, фамилии. Случалось даже в бодрых ее летах.
В нашем роду очень долго, со смехом, обсуждался казус, когда в застольном разговоре упомянули какую-то барышню, а моя мама отозвалась вопросом: «Это та, у которой дедушка был негр?..» Но никаким негром там и не пахло, даже близко не лежало. Так откуда же взялся вопрос?
Однако выдумать Туманову она тоже не могла.
И ни в каких Парижах на своем горестном веку она, увы, так и не побывала.
Значит, услышать могла только от мужа, от Рекемчука.
Допускаю, что он, возвращаясь из своих тайных поездок, не раз и не два в разговорах с нею или в беседах с гостями упоминал, называл это имя, набиравшее в ту пору легендарную известность.
Может быть, ему доставляло удовольствие произносить это имя — Тамара, — столь счастливо совпадавшее с именем дочери?
И еще он мог знать — как не знать? хотя бы из последних встреч с нею, щебетуньей, уже обучавшейся в балетной школе, — что вот есть у нее одноклассница и подруга, имя которой у всех на устах.
А какое же это имя? Тамара, тоже Тамара. Тамара Туманова.
Читатель наверняка заметил, что я, уделив столь много места легендам и басням о матери Тамары Тумановой, совсем обошел вниманием ее отца.
Но, право же, это невнимание проявлено не только мною.
Отца Тамары звали Владимир Хасидович. Он был русским офицером, попавшим в парижскую эмиграцию путем окольным — через Сибирь, через Китай. На этом страдном пути бегства и произошло событие: то ли в Тюмени, то ли в Харбине, то ли в Шанхае; то ли в вагоне поезда, то ли прямо на вокзале, — родилась девочка по имени Тамара, ставшая впоследствии знаменитой балериной.
В Париже Владимир работал, как и многие русские эмигранты, шофером такси. Иногда бесплатно подвозил домой девчушек из студии Прео.
Вероятно, Королева Мам сочла не очень подходящей для балета, для сцены фамилию мужа и предпочла снабдить дочь — слегка переиначив — своей девичьей фамилией Туманишвили, тянущейся к легендарным Багратидам.
Когда же юная Тамара вместе с матерью отправилась завоевывать Америку, отец остался в Париже, и там его след затерялся.
Казалось бы, сюжет с нею, с Тамарой Тумановой, длившийся столь долго и оказавшийся в итоге тупиковым, должен был завершиться уморительной сценой в студии Ольги Преображенской, где Королева Мам спрашивает Анну Павлову: «А вы что-нибудь смыслите в балете?»
Но нет, повременим расставаться.