Он был упорен и настойчив в достижении этой цели, и гневался чрезвычайно, когда кто-то со стороны мешал его делу. Так, например, известно, что Врангель распорядился гнать прочь вербовщиков французского Иностранного легиона…
Значит ли это, что мичман Николай Гавловский ушел из Бизерты к Врангелю? Что он сам видоизменил свою фамилию, как это сделают потом, в тридцатых, добровольцы испанских Интербригад? Что он получил новый военный чин? Что он погиб или умер своею смертью уже где-то в Сербии? А если он, вообще, остался жив?..
Следует ли из этого, что моя тетка-красавица Анна вдруг оказалась в том же положении — ни вдовы, ни мужней жены, — что и Анна Чинарова? И вышла замуж снова, с ребенком на руках?..
Ни на один из этих вопросов я не могу ответить. Потому что не знаю, так ли. Потому что не хочу сочинять.
А вам кажется, что это — роман, где я волен делать со своими героями всё, что душе угодно?
Попутно, пробегая взглядом списки в «Бизертинском морском сборнике», я нашел там немало знакомых имен и фамилий, так или иначе связанных с моим повествованием.
Как мираж в пустыне, промелькнули мои давние друзья из Высшего монархического совета — капитан 1-го ранга Константин Карлович Шуберт, капитан 2-го ранга Б. Апрелев — они тоже ушли из Бизерты в Сербию, к Врангелю.
Нашелся тут и капитан Морозов, мой несостоявшийся родственник, его звали Василием.
Знаю, что это очень распространенная русская фамилия и, в сочетании с таким же распространенным русским именем, она встречается очень часто.
Но интуиция подсказывает мне, что это — именно он.
В бизертинских списках оказалось лишь двое Морозовых, Василий и Евгений. И тот, который Евгений — не капитан, а подпоручик. Он, как и многие, отправился в Королевство сербов, хорватов и словенцев.
А капитан Василий Морозов, вместе со своим денщиком Алексеем, не устоял перед посулами вербовщиков французского Иностранного легиона, подался в Марокко воевать с берберами.
Именно там, пребывая на отдыхе в Касабланке, он и повстречался с маленькой балериной по имени Тамара, с ее пухленькой мамой, Анной.
Там и случилась любовь.
«…Благодаря решительному Морозову, — заключает Тамара очередную главу своих воспоминаний, — мы смогли закончить сезон, получить деньги сполна, заручиться официальным документом, паспортом, подтверждающим — кто мы есть. Нам удалось покинуть Касабланку, обретя мудрость и опыт, сохранив целомудрие».
Дойна
Она еще раз выбежала на сцену, повинуясь рукоплесканиям зала, согнулась в поясном поклоне, повела рукой, коснувшись пола кружевным платочком, — и опять, на пуантах, засеменила к кулисам…
Теперь, вслед за русской пляской, ей предстояло танцевать сен-сансовского «Лебедя», а для этого требовалось сложное переодевание: вместо сарафана — белая пачка, вместо кокошника боярышни — убор из белых перьев, плотно прилегающий к черным волосам, за которые и получила в детстве прозвище Жук.
Переодеваться помогала мама. В минувшие годы, определив дочь в балетную студию, сопровождая ее в концертах и гастролях, она научилась делать это вполне профессионально: без суеты, без лишних слов, в строго заведенном порядке, легко, а главное — надежно.
Не говоря уже о том, что сценические костюмы дочери она шила своими руками.
Занятые этим делом, они обе чутко прислушивались к звукам, долетающим из-за стен.
Между балетными номерами (ведь танцевала она одна, это был ее сольный концерт!) на сцену выходил скрипач, известный всему городу под кличкой цыган Кока, и, не обременяя публику конферансом, вспарывал тишину звучным аккордом бессарабской дойны.
Его скрипка поначалу рыдала, будто бы стараясь поведать всё, что знала о людских бедах, о разореньях этой древней земли, о набегах, войнах, казнях, о засухах и наводнениях, о полном безлюдьи окрест…
Но на этих обезлюдевших пространствах вновь занималась жизнь. У подножий старинных крепостных башен опять поднимались дома, ослепляя белизною стен, яркостью черепичных крыш, пестротой оград и калиток… Наливались соком гроздья виноградников; гнулись до самой земли отягощенные плодами ветви яблонь; пастухи гнали стада к загонам; рыбаки гребли к берегу на лодках, полных трепещущего серебра; мощные стебли мальв — красных, желтых, лиловых — возносились к небу, будто огни праздничного фейерверка…
И тогда, вечерами, смычки цыганских скрипок ударяли по струнам, состязаясь с трелями многоствольных флейт-мускалов, с перезвоном цимбал, с громыханьем бубнов. И вот уже ноги сами начинают плести кренделя. Руки смыкаются с руками. Хоровод пускается в пляс…
Вот, собственно, и всё, о чем пела скрипка цыгана Коки.
Ему аккомпанировала на рояле мадам Яцевич, та же самая, что сопровождала сольные номера юной балерины.
Возникли, было, проблемы с названием кинотеатра, поскольку в Аккермане той поры было несколько залов, фильмы показывали даже в старинной турецкой крепости, давшей городу его имя — прямо под открытым звездным небом.
Как же назывался кинотеатр?
Но тут я уже знал, к кому обращаться с подобными вопросами: писатель Кирилл Ковальджи, старожил Аккермана, автор «Лиманских историй», тот самый, который, по моей просьбе, перевел с румынского бумаги бракоразводного дела, затеянного когда-то Анной против своего беспутного мужа Евсевия Рекемчука…
Я позвонил Кириллу: как мог называться тот кинотеатр?
Он ответил, не колеблясь: «Одеон».
Летом 1932 года тринадцатилетняя Тамара, вместе с матерью, приехала из Парижа в Аккерман.
Это было событием огромной важности не только для самой девочки, но и для всего рода, для всего дома Чинаровых.
Отчуждение возникло в этом доме почти сразу после замужества Анны.
Ее избранник — боевой офицер, которого она встретила в военном госпитале, где была сестрой милосердия — увы, не оправдал надежд Христофора Чинарова.
Он и слышать не хотел о делах тестя: о виноградниках и винокурнях, о банковских счетах, коммерческих сделках, о землях, выгодно сданных в аренду, и о землях, столь же выгодно прикупленных к тем, что уже были.
А ведь Христофор Чинаров, самый богатый человек в Аккермане, и без того был угнетен горем: гибелью на фронте старшего сына Павы, беспробудным пьянством младшего сына Евграфа. Разве можно доверить пьянице винокурни?..
Вот муж любимой дочери Анны, слава богу, был равнодушен к хмельному зелью. Но, в равной мере, он был равнодушен и к тому, что уже тогда называли модным заморским словцом — к бизнесу.
Вместо этого, он с головой ушел в журналистику, погряз в делах провинциальной газетенки, пытаясь на этом никчемном пространстве заниматься большой политикой — дерзко полемизировать с властями. И это уже было взято на заметку в Бухаресте. Вездесущая Сигуранца всё более хмуро присматривалась к газете и ее редактору…
Но еще задолго до того, как разразился скандал с публикацией в газете «Вяца нова» статьи о Татарбунарском восстании, Христофор Чинаров сделал недвусмысленный и всему городу понятный жест: он указал на дверь собственной дочери Анне и ее мужу, выставил их за порог вместе с внучкой Тамарой, в которой души не чаял. Он повелел им убираться из его дома с глаз подальше. Но не слишком далеко: в дом по соседству, на улице Беликовича, тоже, естественно, принадлежавший ему.
Надо заметить, что этот переезд был воспринят молодыми не как наказанье, а как благо. Им давно осточертел деспотичный нрав седобородого патриарха.
Всё утряслось.
Лишь лохматая собака Нанка, любимица Тамары, никак не хотела примириться с новой диспозицией. На прогулках она всё норовила ухватить свою маленькую хозяйку за подол платьица и, рыча, тащила ее не к дому, где они теперь обитали, а через дорогу, через улицу — к другому двору, где они счастливо жили прежде, к двухэтажному дому Христофора Чинарова, надменно возвышающемуся над одноэтажным городом…
А потом дела обернулись еще круче.
Рекемчук, которому было предъявлено обвинение в публикации подстрекательских статей и с которого взяли подписку о невыезде, — махнул через кордон, сперва в Италию, а там и дальше, в Париж.
Его молодая жена Анна, разгорячась, подала заявление о разводе. Но потом, передумав, отправилась следом за беглым супругом — туда же, в Париж, прихватив, конечно, с собою и шестилетнюю дочь Тамару.
Вот уж это было откровенным вызовом тому патриархальному укладу, которого истово придерживался старик Чинаров.
Это был удар по его родительскому сердцу, которого он стерпеть не мог.
Теперь уж все связи были разорваны напрочь.
И даже впоследствии, когда до Аккермана дошли слухи об окончательном разладе между Анной и мужем, и о том, что Рекемчук снюхался с большевиками и, по своей воле, по своему разумению, решил вернуться в советскую Россию; и даже тогда, когда побывавшая в Константинополе Лидия вдруг встретила там на улице бывшего мужа своей сестры с какой-то русокудрой красавицей и рыжеватым отпрыском, — даже тогда крутую семейную распрю нельзя было счесть исчерпанной.
Анна с дочерью продолжала жить в Париже.
И это отщепенство теперь оправдывалось лишь тем, что Тамара, видите ли, учится в балетной школе, что ее успехи несомненны, что девочке прочат большую сценическую карьеру, — и было бы, конечно, безумием прерывать ее учебу ради того лишь, чтоб вернуться к родному очагу, к дедушке и бабушке, в захолустный Аккерман, где сроду не видели настоящего балета, разве что на экране в кинотеатре «Одеон», где задастые тетки, дергаясь, как на ниточках, изображают из себя балерин…
Вот каким чрезвычайным событием был приезд в Аккерман летом тридцать второго года Анны и Тамары Чинаровых (к этому времени они обе уже избавились от фамилии мужа и отца).
Это был не просто творческий отчет перед земляками.
Это был знак семейного примирения и торжества устоев.
Знаменитый «Лебедь» Сен-Санса, одна из прелестных пьес его сюиты «Карнавал животных». Там еще есть «Слон», «Кенгуру», «Черепаха», «Куры и петухи»…