Манаус — страница 17 из 43

– Красивый пейзаж, правда? – произнес он. – Я любовался им тысячу раз или даже больше, и хотя глаза мои теперь едва могут различать даже крупные предметы, я все равно смог бы описать его словами метр за метром. Даже мог бы сказать в какой момент над ним пролетит стая уток. Полетят они над самой водой, и их темные силуэты будут отчетливо видны на фоне заходящего солнца.

Клаудия взглянула на него, и в ее взгляде можно было прочесть некую симпатию или дружеское отношение, хотя она по привычке промолчала. Старика это нисколько не смутило, и он продолжил:

– Это хорошее место, чтобы жить. Прекрасное для тех, кто умеет ценить такие закаты, мирную жизнь, дни без намека на опасность, неторопливо проходящие друг за другом.

Вначале кажется, что будет трудно привыкнуть, но потом наступает такой момент, когда возникает понимание того, что уже имеешь все необходимое, чтобы жить в мире с самим собой, чтобы без страха встретить старость, а затем и смерть. Когда я умру, что может случиться вскорости, к сожалению, мои дети и мой народ опустят тело мое в озеро, чтобы пираньи съели его. Потом вынут скелет и положат на муравейник, чтобы рыжие муравьи до конца очистили мои кости, после этого они перенесут меня туда, где продолжат почитать – в дом моего первенца. Они будут чтить то, что не превратится в прах: мои кости, которые время еще долго не сможет растереть в пыль, и воспоминания обо мне, что также долго, очень долго не исчезнут из их памяти. Что еще можно пожелать, когда все эти годы я был счастлив?

Клаудия долго смотрела на него, было видно, что она боролась с собой, но, наконец, решилась и заговорила:

– И что в таком случае сталось с вашими юношескими мечтами? С теми клятвами, данными вами, и обещаниями принести этим людям цивилизацию, веру и глас Христа?

– А ничего не осталось… потому что я быстро понял, что не имею права делать это, – спокойно ответил Олаф. – Я понял, что хотя их жизнь и не была райской, а сами они оставались отсталыми, страдали от разных заболеваний, голода и несправедливостей, но у нашего прославленного мира не было ничего такого, чтобы смогло улучшить их жизнь, как и не улучшали их жизнь мои проповеди и поучения. Может быть, в дальнейшем придется дать ответ за то, что я пытался сделать этих людей более несчастными, чем они были вначале; за то, что приучил их удовлетворять разные абсурдные потребности, свойственные лишь белому человеку; за то, что попытался приучить их к миру, который ничего хорошего не мог дать им взамен их старого мира.

– И не повлияли ли на это женщины? – намекнула Клаудия.

– Без сомнения… Почему я должен отрицать это? – ответил он. – Тоже оказали свое влияние. Не мог я призывать их к воздержанию, когда тело мое требовало совсем другого. По простоте своей душевной девушки приходили в мою хижину чуть ли не каждую ночь, чтобы подарить своему белому другу самое лучшее и единственное, чем они обладали. Если Господь не дал мне сил противиться этому, то как он мог ожидать от меня, что я стану учить других.

– Я поняла бы все это, если бы вы любили одну женщину, – возразила Клаудия. – Но так… словно животное, от одной к другой…

– Таковы обычаи этого племени, где мужчины гибнут на войне или на охоте и женщин существенно больше. Их моральные принципы не запрещают уделять внимание нескольким женщинам, от которых ждут детей, а те в свою очередь станут воинами и охотниками. Все делается с целью продолжения рода, а не ради самого действия и удовольствия. Если бы мое племя было моногамным, то исчезло бы давным-давно.

– И вы воспользовались этим?

– Нет… Не правильно… Не воспользовался, а принял это. Получил ли я от этого удовлетворение или нет – это совсем другое, но внутри меня постоянно идет жестокая борьба. Приближается конец моей жизни, и я задаю себе вопрос: спросят ли с меня за подобное поведение, но тут я вспоминаю о счастливых годах, о воинах, что дал этому племени, а те произведут на свет других в свою очередь, и я чувствую себя более удовлетворенным, чем если бы жизнь моя была стерильной и эти люди не получили бы от меня ничего, кроме красивых слов.

– Не думаю, что это было целью тех, кто послал вас сюда в качестве миссионера.

– А те, кто послал меня, не могли и представить, будучи среди снегов Швеции, что за жизнь я найду здесь. Я верю, что мне было предопределено сделать то, что я и сделал, а не то, за чем меня послали.

Клаудия не ответила, лишь взглянула на него внимательно, подумала и наконец спросила:

– Зачем вы рассказали мне все это?

Старик улыбнулся. Помолчал, потом произнес:

– Потому что хотел показать тебе, что как бы не был предопределен жизненный путь для нас, а на момент приезда сюда мне было больше лет, чем тебе теперь, никогда не поздно найти новую дорогу, пусть она и идет в противоположном направлении. Единственная ошибка – это думать, что все кончено, в каком бы состоянии мы не находились, думая так. Жизнь продолжается, и мы должны продолжать жить, ища новые пути.

– И я хотела бы так… – ответила Клаудия. – Но думаю, что моя жизнь никогда не изменится. Похоже, что мне предопределено переходить от одного мужчины к другому без моего согласия, словно я и не человек вовсе, а какая-нибудь вещь. Можете представить себе, что я чувствую после всех этих лет, когда ко мне относились, как к обыкновенной вещи? Меня покупают, меня продают, меня стерегут, меня дарят, прячут, используют… И при этом меня никто не спрашивает – хочу ли я этого.

– Значит, пришло время взбунтоваться!

– Я и взбунтовалась. Того, кто хочет дотронуться до меня, я убиваю. Кто хочет купить – убиваю. Кто хочет лишить меня свободы – убиваю. Это… как словно бы я внезапно нашла способ освободиться от всего, что мне мешало, сдерживало, останавливало. И все так стало просто и ясно… Всего лишь простой нож и расправляюсь с такой легкостью, что и представить себе не могла.

– Да… но мы не можем распоряжаться таким образом жизнями других людей.

– И кто это сказал? Не они ли располагали мной в течение стольких лет? Я защищаюсь. Я лишь защищаюсь, отец, и продолжу делать это, чтобы там ни было впереди.

Олаф напрягся.

– Ты назвала меня отцом, – произнес он. – Уже давно я не слышал подобного обращения в том смысле, в каком ты его употребила. Я не заслуживаю этого.

– И, тем не менее, – продолжала настаивать Клаудия, – разговаривая с вами, я, как бы общаюсь со священником, с моим старым духовником из Святого Франциска там, в Каракасе. Если бы я не чувствовала этого, то не говорила бы с вами.

– И почему ты не хочешь разговаривать со своими товарищами? Они ценят тебя. Они заботятся о тебе. Им бы понравилось, если бы ты время от время разговаривала с ними.

– Мне нечего им сказать. Они знали меня, когда я была вещью, они и смотрят иногда на меня, как на вещь, и они… слышали меня той ночью. Меня душит стыд от одной мысли, что я кричала, и мне всегда будет стыдно перед теми, кто слышал меня. Мне нужно было бы сдержаться и не дать Сьерре такого удовольствия, как слышать, что я кричу. Заставить его поверить, что мне было все равно, что, вытерпев его присутствие в течение двух лет, я смогла бы вытерпеть и тридцать его работников.

– Ты должна забыть все это.

Клаудия долгое время молчала, смотрела на озеро. Сумерки сгущались, скрывая контуры предметов, пряча пейзаж под ночным покровом. Раздумывала над тем, что ей сказал старик. Наконец, обернувшись к нему, произнесла:

– Легко сказать – «забыть». Даже легко самой себе сказать – «Я все забуду», но очень сложно исполнить это. Особенно когда внутри самой себя не хочешь этого. До сегодняшнего дня более пятидесяти мужчин обладали мной, и все, за исключением двух, против моей воли. В тот день, когда я расквитаюсь с ними, смогу выбрать новый путь.

– Месть… Особенно такая абсурдная месть не приведет тебя никуда.

– А кто сказал, что я хочу идти куда-то? – спокойным голосом спросила Клаудия.

Потом встала, развернулась и ушла к себе в хижину.

Олаф с грустным видом продолжал сидеть на крыльце, пока тьма не скрыла все вокруг. Одна из его дочерей пришла за ним, чтобы отвести в большую хижину, где гости ожидали его к ужину.

Аркимедес и «Гринго» подошли к нему, как только он переступил порог.

– Удалось поговорить с ней? – спросил «Северянин».

Старик утвердительно кивнул.

– И что она сказала?

– Много чего. Единственно, что я понял совершенно ясно, это то, что она хочет уничтожить себя. Она изо всех сил ищет такую возможность и если не встретит кого-то, кто не позволит ей совершить это, то добьется своего.

– Может быть вам попробовать? – спросил Говард.

– Нет, – закачал головой Олаф. – Я слишком стар. Ни вы, ни кто-нибудь еще из тех, кого я знаю. Да поможет вам Господь выбраться из этих джунглей и отвести ее в Каракас – единственное место, где она, возможно, сможет найти покой. Там, среди знакомых ей вещей, вернувшись в мир своего детства, возможно и забудет обо всем.

– Так я всегда и думал, – заметил Аркимедес. – Но как далеко Каракас отсюда!..


Поселение, которое сам Олаф назвал «Приют», состояло из сорока, или около того, больших хижин, построенных из кирпичей и тростника и с полдюжины других, поменьше, где жили старики и одинокие, хотя на самом деле таких было немного.

Каждый воин жил с семью или восемью женщинами, со своими детьми в одной из больших хижин. Была еще одна, которую можно было бы рассматривать как школу, и еще одна, стоявшая особняком, где жены собирались в те дни месяца, когда теряли свою способность к воспроизведению потомства, или когда были на сносях.

В общем и целом, в сообществе не было иной частной собственности, чем жилища и жены, да и то можно было считать таковым с большой «натяжкой», потому что в последующие ночи несколько женщин совершили любовные визиты и к Говарду, и к «Северянину», и даже к Рамиро. А мужья их, как показалось, не чувствовали себя обиженными, а даже наоборот – выглядели довольными и счастливыми от выпавшей им чести, либо от того, что получили возможность отдохнуть.