Мне приснился кошмар. Пот тёк ручьями, словно вода. Я открыл дверь. Безумно яркий лунный свет заливал серебром окрестные горы; временами из деревни доносился собачий лай.
Дрожа от странного предчувствия, я пошёл к комнате Оксун. У двери я встал как вкопанный. Изнутри слышалось бешеное звериное дыхание, смешанное с девичьим плачем. Впервые в жизни я почувствовал желание убить. Мысль об убийстве, однако, так и осталась бесплотной; я сидел на корточках под навесом крыши и дрожал всем телом. Так продолжалось некоторое время, потом дверь открылась и из комнаты выскользнул чёрный силуэт. Он помочился на грядки, отхаркнулся и вернулся обратно.
На другой день я повёл Оксун подальше от посторонних глаз. Она покорно следовала за мной, кажется, напуганная моим грозными видом. Мы удалились от монастыря и вошли в сосновую рощу на горе.
– А теперь рассказывай! – потребовал я.
Глупо, но мой голос дрожал. Оксун только смотрела на меня полными ужаса глазами и ничего не отвечала. Я, сам того не ожидая, с размаху влепил ей пощёчину – она упала как подкошенная и зарыдала. Я ошеломлённо смотрел на её худенькие плечи, вздымавшиеся, как морские волны. Через некоторое время она подняла голову и коротко вскрикнула: «Мне страшно!»
Это случилось ночью через несколько дней после того, как она поселилась в монастыре. Она допоздна занималась, потом уснула крепким сном, но скоро проснулась, оттого что ей было трудно дышать. Кто-то прижимал её, навалившись грузным телом. Минуту-другую её мутное сознание металось между сном и явью, пока она не догадалась, что попала в беду. Поняв, кто этот тип, сопящий над ней, точно дикий вепрь, она попыталась его оттолкнуть и закричать, однако крик не смог вырваться из-под его толстой ладони, и мощная туша не двинулась с места. Оксун сопротивлялась изо всех сил. Тогда её шею обжёг ледяной холод. В лунном свете, проникавшем сквозь дверную щель, сверкнуло острое лезвие ножа.
«Не дёргайся. Если жить хочешь», – зловеще прошипел он ей в ухо. Чувствуя, что силы покидают её, она закрыла глаза.
На следующий день Оксун прибежала домой и рассказала о случившемся матери. Однако та почему-то даже не удивилась. Вытаращив глаза, она велела дочери помалкивать и поспешила в монастырь. Вернувшись, мать вытолкала дочь за дверь, прикрикивая: «Ну, ступай! Ступай!»
Оксун противилась, но мать толкала её и щипала: «Тебе повезло, дурёха. Делай, как тебе велят! Я знаю, что говорю…»
Девушка в слезах вернулась в монастырь, а семью освободили от арендной платы за землю и в придачу дали хороший участок под огород.
Оксун смотрела на меня полными слёз глазами и повторяла: «Мне страшно».
Перебрав в голове тысячи мыслей, я наконец решил, что лучше всего ей будет уехать из деревни. Я продал несколько мешков риса, добавил выручку к имевшимся у меня скудным сбережениям и отдал деньги Оксун. «Уезжай куда-нибудь подальше, – сказал я ей искренне, по-братски. – Лучше в Сеул или в какой-нибудь другой большой город. Поработаешь кухаркой, освоишься – а там что-нибудь да подвернётся. Главное – твёрдо решиться…»
3
– Покинувший горы монах, всё равно что рыба, выпрыгнувшая из воды, – сказал Чисан. – Для монаха зло расхаживать по столичным улицам среди бела дня. Вот и приходится красться под покровом ночного мрака, словно вор или нелегал.
Под мигающими неоновыми вывесками сновали люди – их было что песка морского. С резкими гудками мчались автомобили, извергая клубы чёрного дыма.
– Все рвутся в Сеул, и только в Сеул. Словно повесили себе на шею слоган, как вешают чётки: «Долой горы – да здравствует город! Долой изоляцию – да здравствует общение!» Наверное, больше половины монахов всей страны живёт в Сеуле: в больших и малых монастырях, в буддийских храмах и в шаманских обителях, в роскошных особняках, которые они называют своими пещерами…
– Должно быть, это акт милосердия: они там, чтобы спасать людей.
– Спасать людей? Кого ты спасёшь, если сам себя спасти не можешь? Монаху нельзя покидать горы. Сперва надо завершить работу над собой – в уединении, в горах, под пение птиц и шум ветра.
– А потом?
– А вот потом можно и уйти. Покинуть горы и спасать людей. Мы ушли с городских улиц в горы ради любви к людям, ради того, чтобы обрести силу любить. Это временное уединение, а ни в коем случае не побег. Уход в монастырь – средство, а не цель. Мы условились всего лишь ненадолго удалиться от мира, чтобы яснее понять его. В некоторых случаях уход имеет значение, только если подразумевается возвращение. Но беда в том, что сейчас большинство монахов делают его целью, а не средством. Они просто вверяют свои треволнения и заботы ветру в сосновой роще, звонкому журчанию воды, звукам мирной природы – всему, чем богаты горы. Так и прозябают в праздности, не имея нужды беспокоиться о пище, одежде и крове. Приняли себя за какую-то особую надмирную касту, помешались на мысли о собственном избранничестве и привилегированности, а все прочие для них – презренные миряне. Поэтому думающие люди ругают буддизм, считают его бегством от действительности, квазиисторической, квазинародной религией.
Столичные улицы пропитала липкая, как похоть, жара. Этот пахнущий спермой зной был до того горяч, что хотелось схватить первую попавшуюся девчонку – хоть свою, хоть чужую – и кувыркаться с ней. На небе не было звёзд.
– Так ничего не выйдет. Будь ты кем-то вроде Вонхё, Кёнхо или Манхэ[27], тогда ни горы, ни мир не помеха… Но если обычный человек станет строить из себя праведника, он и сам погибнет, и других погубит. Есть ли среди нынешних столичных монахов такие, как Кёнхо, Вонхё или Манхэ? Если бы нашлись, история корейского буддизма была бы совсем иной. Но есть только псевдо-Вонхё, псевдо-Кёнхо и псевдо-Манхэ. Эти сияющие огни, умопомрачительный шум, обворожительный женский смех… Как простому непросветлённому человеку устоять перед всем этим?
Я испытывал ужасный диссонанс. Ведь я и сам покинул горы, я и был той самой рыбой, выпрыгнувшей из воды, как сказал Чисан. Пока не исчезнет малейший отголосок этого диссонанса, Сеул для монаха не место.
– Зря мы сюда приехали. Лучше бы отправились в провинцию Чунчон.
– Ничего. Ненадолго окунуться в эту круговерть тоже неплохо.
Мимо нас, задевая плечи, проходили молодые девушки, поражая взгляд выпиравшими из-под облегающих нарядов прелестями.
– Красотки. Все как на подбор, – заметил Чисан, бросая взгляд на ягодицы шедших впереди женщин, обтянутые настолько, что ткань, казалось, вот-вот лопнет. Я с какой-то стати думал о птице в бутылке. Куда я сейчас иду? Куда направляются эти люди? У всех ли есть куда идти? Этого я не знал. Единственное, что я мог знать наверняка, так это то, что я упорно иду, время непрестанно течёт, и ещё – что я неумолимо приближаюсь к смерти…
– У всех на свете женщин есть груди… Отчего так? Загадка, – произнёс Чисан, будто говорил монолог. – Ягодицами они взращивают смерть, грудью – любовь… Не будь у женщин грудей, мне было бы не так одиноко…
– Вы думаете о женщинах?
– Для нас, монахов, самое невыносимое время – когда порой проснёшься среди ночи от шума ветра за окном. Разве не так? Всё, что можно ухватить рукой, это ветер… Каждый раз с ужасом осознаёшь, что ты – неделимое число… Если в этом мире и есть живое счастье, то не в том ли оно, чтобы, внезапно проснувшись, почувствовать под рукой мягкую, как пшеничное тесто, плоть?.. Неужели это похоть?
Ворота монастыря С. были наглухо закрыты. Мы постучали – сбоку отворилось маленькое окошко, суровый бородач потребовал у нас документы. Досконально изучив моё удостоверение, он с недовольным видом открыл боковую дверь. В монастыре С. мы были впервые и не знали, где находится гостевая. Оглядевшись по сторонам, мы пошли на свет. Из комнаты доносился дружный смех.
– Доброго здравия. Примите странников.
Ответа не последовало, вместо этого снова раздался взрыв хохота и возгласы: «Бей, бей!» Я повторил приветствие громче. Дверь распахнулась, и нам навстречу вышел монах. В комнате вокруг телевизора сидело человек десять. Шёл рестлинг. Крупные парни в одних шортах, все перемазанные кровью, мерились силой. Я поклонился, сложив ладони.
– Вы откуда? – равнодушно бросил монах. На его носу блестели очки в золотой оправе.
Я отчего-то почувствовал себя неловко.
– Мы странники. Не подскажете, где гостевая?..
Монах приподнял очки.
– Чего расхаживать? Практиковать надо в одном месте. Гостевой у нас нет. Давно закрыли – так сложились обстоятельства.
Не успел я что-либо ответить, как он захлопнул дверь. Снова послышался раскатистый смех. Мне вдруг захотелось в туалет.
– Разумные слова, – заметил Чисан, когда мы вышли за ворота. – Стабильность – благо, а блуждания – зло. Бедность – порок, а богатство – благодетель.
– Даже не знаю. Какая же это стабильность? Носить рясу из дорогих тканей, очки в золотой оправе при хорошем зрении, блестящие туфли, золотое кольцо на пальце, аплодировать, сидя у телевизора, – неужели это стабильность? Неужели это – монахи? Если стабильность такова, я предпочитаю блуждать. Если монахи таковы, я подам прошение об отставке. Уж лучше быть пропащим.
Я почти кричал. Чисан лишь посмеивался.
– Всё это, конечно, правильно. Только проблема в том, где мы сегодня будем ночевать.
Мы не могли решить, куда идти. Мимо проходили разукрашенные девицы под руку с длинноволосыми крепкими парнями. Мне остро чего-то не хватало. А ещё внезапно я поймал себя на мысли, что люди мне противны. Это было поистине странное чувство. Глубоко в горах, в полной изоляции от мира, я безумно тосковал по людям, и несмотря на это, оказавшись на улице среди бурлящей толпы, стал испытывать отторжение.
Неподалёку от нас остановилось такси – из машины вышли два монаха. На них были рясы из дорогой материи, на носах – очки в золотой оправе, на ногах – блестящие туфли, в руках – коробка с тортом. Мельком взглянув на нас, они нырнули в переулок, уходящий к частным домам.