Мандала — страница 20 из 37

– Лучше бы землю пахал… От большого ума одни беды, всю семью погубишь. Как тут быть…

Потом она стала жаловаться на боль в животе. Она металась по комнате, разрывая себе грудь. Ясными лунными ночами, в дождливые вечера или дни, когда ветер норовил сорвать крышу и навес, боль бушевала ещё свирепей. Тогда мы с сестрой, взявшись за руки, с плачем бежали в посёлок. Высокий доктор в очках давал нам по круглому леденцу размером с грецкий орех. Возле дороги, по которой мы мчались вслед за доктором, было озеро, большое и глубокое, как море; размахнувшись, я бросал туда свой леденец. Доктор закатывал ей рукав, делал укол, всыпал в рот порошок, щёлкал пальцами по белому животу, припадал к нему ухом и долго что-то слушал, а затем мял его своими отвратительными волосатыми руками. Странно, но после этого боль у неё как рукой снимало.


– Сыним…

– Что?

– Как жить, чтобы идти правильным путём?

– Правдиво. Главное не обманывать себя, жить правдиво – другого не дано.

– А что-нибудь менее абстрактное?

– В итоге только так и получается. И Иисус, и Будда учили одному – любви. Любить. А чтобы любить других, надо сначала научиться любить себя.

– А если не можешь любить?

– Тогда надо умирать. Уходить без сожалений. Бессмысленное копошение ужасно. Даже если будешь жить, это уже не твоя жизнь.

– Значит, у вас ещё есть шанс?

– Разве что самый крошечный. Мне кажется, я почти дошёл до конечной точки.

Повисло тяжёлое скорбное молчание. Я устал – мне захотелось прилечь.

– Ладно… давайте спать.

Вместо ответа Чисан пошарил в котомке и достал маленькое зеркало.

– Замахнулся, – пробормотал он, глядя на своё отражение. – Какой из тебя будда с такой-то рожей? Хе-хе. Где уж тебе стать буддой с этой кривой, насквозь проспиртованной рожей, с этими красными глазищами, налитыми тоской по женщине, с этой мерзкой грязной мордой паршивого пса… Хе-хе. Гнать тебя в шею.

Чисан снова начал самоуничижительную тираду. Он постоянно так делал. Это был заведённый порядок. Он сидел скрючившись, точно призрак, напивался в одиночку, проклинал обстоятельства, сыпля колкостями, и в конце концов с сокрушительным вздохом обращал дуло на себя. Я лёг лицом к стене.

Раздался стук ладони по полу. Чисан отбивал ритм. Он затянул вполголоса, точно сутру: «О, ты прекрасен, прекрасен, имеющий тридцать два великих признака тела будды: плоские подошвы ног; знак колеса на ладонях; длинные тонкие пальцы; мягкие, точно мука, руки и ноги; перепонки между пальцами; пятки, круглые, как мяч; высокие ступни; крепкие, как у оленя, голени; руки, достающие до колен; половой орган, скрытый, как у лошади, в глубине тела; рост в два размаха вытянутых рук; торчащий вверх блестящий чёрный волос из каждой волосяной луковицы; тело, светящееся золотистым светом; кожу, нежную и гладкую, как паровой рисовый хлеб; округлые и крепкие ступни, ладони, плечи, темя; плоские подмышки; туловище, как у льва; тело прямое и чистое; круглые, ровные, широкие плечи; плотно прилегающие зубы, белые, как снег, – все сорок зубов; особенно белые и большие коренные зубы; львиные щёки; гортань, из которой течёт сладкий нектар; длинный широкий язык; чистый голос, слышный за десять ли; ресницы, как у быка; белые волоски между бровями; хохолок на макушке. Это называют обликом великих».

Стук прекратился, за ним последовал сдавленный смех. Потом снова послышались удары ладони.

«Паршивый пятидесятипятикилограммовый пёс ростом метр семьдесят восемь, теряющий голову при виде красивых женщин, истекающий слюной при мысли о вкусной пище, засыпающий над хваду, предпочитающий выпивку еде. Разве эта тварь – человек? Прискорбно».

Стук и речитатив смолкли. Внезапно разлилась тишина. Я незаметно перевернулся спиной к стене.

Чисан сидел на корточках. Опустив голову, он внимательно рассматривал что-то у себя между ног. Я приподнялся и подавил вздох. Чисан разглядывал свой орган. Скрюченный, как личинка шелкопряда, он был не больше фаланги пальца. Чисан тряс его… и всхлипывал: «О-о-о… Мама… Кого считают человеком?.. О-о-о… Кого считают буддой, кого – простым живым существом?.. Что называют миром, что значит жить?.. О-о-о… Владыка Всевидящий… Владыка Всевидящий…»


На следующий день Чисан серьёзно разругался с настоятелем. В монастыре Пёгунса некоторое время назад сменилось руководство. Друг Чисана подал в отставку, на его место пришёл опытный монах на шестом десятке.

– День и ночь только и делаешь что валяешься да водку хлещешь! Какой ты монах – ни разу не помолился! – кричал он во всё горло. – Из-за таких ничтожеств, как ты, люди к нам не идут, подношений нет! Проклятый демон! Явился, чтобы разрушить закон и установить свои порядки?! Сейчас же убирайся! Вон отсюда!

– А что, тот, кто молится формально, старательно тарабанит сутры, не понимая смысла, – это, по-вашему, монах? Может, стоит разобраться, что такое монах и каковы его обязанности? Ну а если из-за меня закон может пострадать, туда ему и дорога. Я пью и схожу с ума, только бы любить Будду, а вы, скрывая под рясами лицемерие и гордость, лишь гневите его. Меня, что, кто-то пригласил сюда погостить? С места не сдвинусь, пока сам не захочу уйти, – упрямо противился Чисан.

Однако немного погодя он собрал котомку.

– Хочу во всём дойти до конца. До конца одиночества, страданий, пустоты…

Он сказал, что, дойдя до конца, встретит начало всех вещей. Что победит и проглотит всё: одиночество, страдания, вожделение, отчаяние, пустоту, а также себя, меня и сам тройственный мир, и наконец в образовавшемся ничто станет птицей, свободно парящей в небе. Сказал, что станет последним человеком на земле. Но есть нечто, что его изводит, и это пустота. Он должен познать её сущность. Сказал, что пустота для него то же, что и жизнь. Мы все живём и дышим, однако никто из нас не знает, что есть жизнь. Даже для Будды оставалось кое-что непознаваемое, и это – жизнь, пустота.

– Надо уехать куда-нибудь на остров, где нет и следа монахов. Шакьямуни ушёл из царского дворца в снежные горы, Иисус оставил Иерусалим и удалился в пустыню. Так и я покину монастырь и уеду на остров.

– На какой остров?

– Говорят, снежные горы есть в Индии. Но вот есть ли на этом свете остров для меня – не уверен.

– Надеюсь, вы ничего такого не надумали?

– Всё надоело, однако умирать ещё скучнее. Что бы там ни было, надо жить.

Я всей душой желал, чтобы Чисан познал сущность пустоты, которая так его мучила; чтобы он преодолел её и стал последним человеком на земле; чтобы он стал светом, озаряющим всё тяжёлое и мрачное, что есть в этом мире.

6

Глубокая ночь.

С дерева бодхи падают листья, нарушая покой. Они пробираются сквозь густо разлившийся мрак и прячут лица на груди у матери-земли, родительницы всех реинкарнаций, возникновений и исчезновений. Рильке выразился неправильно, назвав падение листвы жестом неприятия. Это не отвержение. Это смирение. Не смерть, а начало – дверь в новый мир с безграничными возможностями. Насколько же листья на дереве мудрее человека, который страшится и избегает смерти, торгуется с ней, сопротивляется, бьётся из последних сил и в конце концов всё равно умирает. Насколько листья благороднее людей, зависящих от сиюминутных, как искра, выгоды и ущерба, борющихся друг с другом, точно голодные демоны, и обессиленно уходящих в небытие. Преклоняюсь перед мудростью и милостью Будды, признававшего вечное начало даже в бессознательных растениях.

Ещё один лист слетел с дерева бодхи. Упал, смирившись. Можно сказать, таков порядок. Закон природы, восходящий к некой незримой абсолютной силе. Но сей чёткий порядок, совершенный закон бытия встречает сопротивление со стороны людей. Неужели этот бунт и есть то, что делает человека человеком?

Ночь – тоже своего рода отчаяние.

Однако я отвергаю ночь, которая должна умереть, чтобы родиться снова. Отвергаю и хочу, как ночной страж, осветить её. Можно назвать это иллюзией, помрачением ума. Я хочу послать письма всем, кто меня знает. Написать от руки всем, кто узнает меня в будущей жизни, получить от них ответ. Хочу вести дневник. Обнажиться, как эта ночь, и вести дневник.

Все уснули. Всё сущее жалеет ночь, остановившую колесо сансары; даже ветер пробегает на цыпочках. Давайте же споём ради этой умирающей ночи! Будем петь и наполним её безмолвие жизнью. Пускай наши страдания станут не погребальной песнью, а хвалебным гимном!

Ночь глубока.

Время настолько позднее, что дальше некуда. У-у-у – завывает ветер. Свеча почти догорела и дрожит. Ветер необычайно свеж. Умерший и возродившийся, он вздымает покров моих страданий. Я хочу снять его с себя. О-о, как же я хочу сбросить с себя этот покров! В конце концов, быть может, религия и появилась для того, чтобы научить людей смерти. Задуваю свечу и ложусь грудью на стол.

С некоторых пор меня мучила бессонница, я всю ночь не смыкал глаз. Когда же на рассвете, словно пробуждение, в уши бил стук моктака, я точно проваливался в обморок, засыпал мёртвым сном и просыпался поздним утром с ударами колокола, возвещавшими церемонию подношения. Возможно, я заболел.

Бессонными ночами меня терзали разные мысли. Всё это явно были иллюзии и омрачения, они хватали меня за ворот и никак не отпускали. И оттого что я знал, что это иллюзии и омрачения, становилось ещё невыносимее.

Всё смешалось: в голове то и дело всплывал неуловимый облик матери, белое упругое тело Ёнчжу, испуганное лицо Оксун, с глазами полными слёз, когда она кричала, что ей страшно. Возникало бледное, как выцветшая бумага, лицо Чисана, когда он словно прорыдал: «Хочу во всём дойти до конца. До конца одиночества, страданий, жажды, отчаяния, пустоты…» Эти слова пустоты, упавшие каплями горячей крови, эти слова отчаяния оплетали меня, точно змеи. Быть может, его пустота и отчаяние уже пропитывают меня. Быть может, они уже разрастаются раковыми клетками в глубине моего тела.

Я стоял, прислонившись в Вратам Освобождения, и смотрел на пылающий закат, обагривший подножие горы.