Мандала — страница 22 из 37

– Одна-единственная сигарета. Чувство полного растворения… Чем воздать ей за это благо? Никакой кистью, никакими на свете красками не изобразить табачный дым. Как есть монахи, которые сделали себя огненной жертвой и тем достигли просветления, так и сигарета, сжигая себя целиком: плоть, кости, кровь, – рассеивая в воздухе неуловимый призрачный дым, дарует страдальцу сиюминутное счастье растворения, а после отдаёт пространству и самую свою тень… Так сигарета обретает просветление. О-о, бодхисаттва-сигарета!

Он казался безумным. Должно быть, оттого и его взгляд был такой рассеянный и тусклый.

– Вы всё-таки сошли с ума.

– Сошёл с ума?

Сжимавшие окурок тонкие пальцы Чисана мелко дрожали.

– Как раз понимание собственного безумия и сведёт меня с ума. Но во мне слишком сильно здравомыслие. Чтобы окончательно лишиться рассудка, придётся пережить ещё немало трагедий. Очевидно, я пришёл в этот мир, чтобы от начала и до конца стать несчастным…

Он зажёг новую сигарету.

– Мать недавно ушла в нирвану. Она звала меня, своего непутёвого сына, отчаянно звала. Говорила, что и на том свете будет молиться о моём просветлении… О-хо-хо… Просветление… Что это вообще такое?.. О-о, неужели я уже на пути к конечной станции, так и не успев блеснуть ни единым лучом света?.. Вечный конец пути… И вечное его начало… Путь…

В лесу за храмом стучал дятел – птица-моктак. Говорят, монах, не достигший просветления, превращается в дятла. Стук был тоскливым, как заупокойная молитва. Чисан что-то невнятно бормотал, потом повалился набок. Свернувшись, как креветка, он засунул руки между колен и захрапел. Я смотрел на него без единой мысли в голове.

…Но разве мы не должны терпеть? Терпеть, оставаясь трезвыми. Разве не должны на трезвую голову побеждать беспредельное одиночество и пустоту? Нет. Надо быть пьяным. Надо научиться пьянеть без вина. Ведь такой хмель поистине прекрасен, так? Разве мы не должны уметь разом поглотить одиночество и пустоту – и громко рассмеяться? Ты насмехаешься над миром и язвишь, как будто вышел из игры, однако я знаю, что никто не жаждет жизни так, как ты, и потому твои насмешки – это стрелы пробуждения, непрестанно пронзающие тебя самого. Кажется, будто тебе на себя наплевать, но мне известно, что ты больше, чем кто-либо, поглощён собой, из-за чего острее других испытываешь скорбь, одиночество, пустоту и отчаяние. А главное, я знаю, как серьёзно ты воспринимаешь жизнь. Это прозвучит дерзко, но пусть даже весь мир тебя осудит и забросает камнями непонимания, мне кажется, я в глубине души всегда смогу тебя понять. Даже твои блуждания, вызывающие целый вал обвинений во всевозможных пороках и падении, объяснимы: они – бесценные страдания в борьбе за правду и истину. Я верю, что это блуждания благородного ума на пути к другому берегу, избранный блуждающим духом мучительный способ жить. Верю, что, стоит тебе только решиться, ты способен вынести всё на свете, и потому твои отчаяние и блуждания вызывают жалость. Ты прячешь тёплую человечность под покровом невоздержанности и неподобающих монаху поступков, как скрывают тело под одеждой, но я верю, что если ты сменишь свою холодную циничную усмешку искренней улыбкой, а горячую страсть к отчаянию – надеждой, то жизнь, в которой ты, как считаешь, потерпел поражение, вновь повернётся к тебе лицом.


Меня разбудил шорох. Чисан одевался.

– Вы куда?

– Пойду поприветствую жёлтого старикана. Попрошу, чтоб разрешил мне пожить в Мучуса.

– Я тут тоже подумал… Давайте держаться вместе. Я спрошу о вас настоятеля.

Я немало удивился, когда Чисан, облачившись в чансам[44] и касу, вдруг собрался на утреннюю церемонию, но ещё больше обрадовался, узнав, что он остаётся в монастыре.

Лежа под одеялом, я слушал сквозь дрёму, как он ходит по кругу, напевая молитвенное прошение мастера Исана. Его молитва звучала неожиданно ясно и бодро. Это не был заунывный скорбный голос пропойцы, изливающего боль своей шалой жизни.

«Пусть все на свете живые существа разорвут цепи привязанностей, вырвутся из Вселенной трёх миров и десяти направлений и обретут Просветление. Пускай пространство конечно – моим прошениям не будет конца. Пусть все чувственное и нечувственное обретёт всеведущую мудрость Будды».

На время пение стихло, слышались только ритмичные удары моктака, потом снова зазвучал голос Чисана. Однако это была уже не молитва. Он напевал речитативом какие-то стихи:

Сказав напоследок, милая,

Люблю тебя…

Люблю тебя…

Хочу вернуться в родные края…

Однако я здесь[45],

Подле Будды…

Я улыбнулся и снова погрузился в глубокий сон, надеясь, что душа Чисана, блуждающая, как краб по вечернему взморью, сможет обрести покой в монастыре Мучуса.

Все мои надежды, однако, разбились вдребезги, когда на другой день в монастырь вернулся настоятель. Хотя Чисана он видел впервые, едва услышав его имя, он тут же переменился в лице, всем своим видом выражая откровенное недовольство.

– Простите, но я не могу разрешить вам остаться. Сами видите, монастырь бедный, мест не хватает…

Настоятель смущённо перебирал чётки. Чисан скривил губы.

– Все вы так говорите. С финансами плохо, мест нет… Однако по вашему цветущему виду так и не скажешь…

Я сконфузился и попытался остановить Чисана, но он продолжил язвительную тираду:

– Мирянам за деньги вы готовы хоть целый храм предоставить. А нищего монаха приютить отказываетесь. Ну, этого следовало ожидать.

Настоятель нахмурившись вышел. Мне было ужасно неловко. Мучуса – известное молитвенное место; имущество у монастыря солидное, свободных комнат тоже предостаточно. Я умолял настоятеля разрешить Чисану остаться у меня, но он оказался непреклонен. Даже отчитал меня за общение с «пропащим» и, порывшись в старых документах, вытащил какую-то бумагу. Это было постановление об исключении Чисана из монашеского ордена.

– Будда тоже говорил: кому не суждено – того не вразумить. Я не могу принять отступника, лишённого сана. Пойми и сам тоже держись от него подальше. А то, как говорится, с кем поведёшься…

Я подробно рассказал настоятелю всю правду о случившемся в монастыре Ынчукса, сказал, что нет ничего опаснее, чем выносить приговор человеку, которого толком не знаешь. Пускай кто-то и сто раз оступился, разве не в том величие Будды, чтобы сто раз простить? Разве не это прямой долг монахов, ратующих за сострадание и исправление? Если уж община, эта милосердная семья, прогонит его прочь, куда ему идти? А вдруг он и правда падёт на самое дно, откуда уже нет возврата? Тогда и на вас ляжет вина… Я повторял это снова и снова, но настоятель, тихо покачиваясь, только перебирал чётки.

Когда я вернулся в комнату, Чисан завязывал котомку. Я тоже быстро собрался.

– И ты уходишь?

– Ухожу. Найду вам место, где вы будете настоятелем.

– Хе-хе-хе. Я – настоятелем?

– Ну да. Вы же говорили, что хотите попробовать. Я найду вам подходящую обитель, получше этой.

Я имел в виду один пустовавший храм, который приметил летом. Это было заброшенное место у подножия гор Одесан, на которое никто не зарился; оно как нельзя лучше подходило для того, чтобы забыть обо всём и отдаться созерцанию. Там никто не будет вмешиваться и придираться. Я предложил отправиться туда и практиковать до кровавого пота. Чисан согласился.

7

Едва мы вышли из деревни на просёлочную дорогу, в воздухе закружили снежные хлопья.

Обогнув справа пологий холм с редкими низкорослыми сосенками на бурых глинистых склонах, дорога пошла прямо. Слева тянулись пустынные рисовые поля, тут и там лежали кучи привезённой земли.

Заунывный свист ветра разрывал белёсый воздух. Котомка на долговязой, и оттого казавшейся ещё более сутулой спине Чисана выглядела неподъёмной. Я шагал быстро, встряхивая на ходу головой, чтобы избавиться от липнувшего к лицу снега.

– Как по кладбищу идём.

Чисан громко закашлялся, потом, сплюнув, достал руку из рукава и высморкался.

– Хотя для живых существ весь Тройственный мир – могила. О, Владыка Всевидящий!

Он подтянул котомку.

– Не рождайся, ибо смерть – мучение. Не умирай, ибо рождение – мука… Вонхё был нигилистом.

У меня затекла рука, в которой я нёс свой узел.

– Почему нигилистом? Вероятно, это призыв вырваться из колеса сансары.

– Всё будет точно так же. Даже если пробудиться и сбросить иго рождений и смертей. Говорят, это освобождение. Однако означает ли оно конец всему?.. Всего лишь начало новой сансары.

– Звучит так, будто вы уже постигли истинную природу ума.

– Как раз постичь её легко. Реализовать – трудно. О, Владыка Всевидящий!

Снег повалил сильнее. Небо было густо-пепельного цвета. Снежные хлопья, с гулом и рёвом, без конца появлялись и исчезали. Тысячи, десятки тысяч снежинок, как неиссякаемые омрачения живых существ, зашлись в безумном хороводе, превратившись в мандалу.

Я машинально переставлял ноги, дрожа от холода. Чисан шагал впереди. На его котомке лежал толстый слой снега, сверху насыпало всё больше и больше.

Наши следы чётко отпечатывались на дороге, как неуничтожимый след от фитиля на руке посвящённого, – но только чтобы скоро полностью скрыться под снегом. Возможно, и сама жизнь, её проживание похожи на эти следы. При взгляде из вечности она, пожалуй, и в самом деле лишь краткий миг. Как-то даже смешно страдать из-за этого неопознанного чудовища по имени жизнь. Что мы зовём Буддой, что называем живыми существами? Может быть, в итоге мы всего-навсего пополняем свою копилку омрачений? Не исключено, что все мои усилия напрасны. Чтобы освободить несуществующую птицу, я похоронил в глуши гор свою юность, которая даётся один-единственный раз; я прошёл сквозь огонь и воду, и когда наконец мне удалось просунуть в бутылку руку, в ней оказался только ветер. Теперь я в западне: моя рука безнадёжно застряла…