Мандала — страница 32 из 37

О-о, неужели это было видение? Я опрометью бросился бежать, что-то горячее струилось по щекам.

И вдруг в лицо ударили холодные капли. Полил дождь. Вместе с раскатом грома небо рассекла молния. Дождь хлынул сплошным потоком.

Я остановился и посмотрел назад. Огненный столб сотрясался в последних конвульсиях. Языки пламени убывали и таяли, пока наконец совсем не исчезли. В воздухе зазмеилась тонкая струйка дыма.

9

Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно ей вовек не оторваться от неё. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг – летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива.

Промокший до нитки, я пришёл в монастырь Мучуса. Настоятель, пощёлкав языком, выделил мне комнату. Голова казалась огненным шаром – должно быть, виноват был зимний дождь. Я лежал в горячке и бредил.

Человек, павший в кровопролитной схватке с пустотой… Печально вспоминать его лицо. Девяносто девять процентов этой печали составляет зависть вперемешку с ревностью, и лишь один процент – грусть. Когда я думаю о нём, как он стойко боролся и с честью пал в этой грозной борьбе, то стыжусь себя, ибо живу как трус, избегая прямых столкновений и опасливо кружа по окольным тропам. Моя жизнь – не предмет для гордости, а позор. Изнемогая от боли, не в силах превозмочь страданий, он блуждал и твердил о смерти, словно это была его молитва. Вот он и умер. Почему же я сблизился с Чисаном, тогда как все с презрением воротили от него нос, как от пропащего, которого не спасут даже тысячи воплотившихся будд? Неужели это была просто ребяческая уловка ума – я внушил себе, что якобы единственный понимал и защищал человека, осыпаемого насмешками и упрёками? Или, может, я поддался наивному тщеславию: будучи свидетелем его отчаяния и блужданий, желал убедиться в том, что сам не настолько отчаялся и запутался, и тем успокоить себя? Возможно, и так. Но это далеко не всё. Если всмотреться в глубину моего сознания, то можно обнаружить там своего рода азарт. За невоздержанной жизнью и неподобающими монаху поступками Чисана была скрыта, как тело под одеждой, простая человечность, и я смутно, но искренне ждал, что он сможет сменить холодную усмешку тёплой улыбкой, отдать свою страсть не отчаянию, а надежде и воссоединиться с жизнью, в которой, как он считал, потерпел поражение. Меня одурманила вера, что если мои ожидания оправдаются, то и я преодолею стену своей позорной ничтожности, смрадного самолюбия и эгоизма и смогу стать бодхисаттвой; в противном же случае придётся навсегда остаться страдающим существом.

Тёплый яркий солнечный луч проник в дверную щель и ударил в лоб. Я открыл дверь. Под скатом храмовой крыши сияли золотые росписи. Цвела калина, её белые соцветия походили на большие круглые головы Будды. На одном из жадно распахнувшихся цветков сидела бабочка. Зима была позади, настала весна.

– Это пришло вскоре после того, как ты ушёл, – сказал настоятель, протягивая мне письмо. Оно было от Пори. Странно, но я ничего не почувствовал. Я закрыл дверь, мелко порвал конверт, выбросил в ведро и спешно собрал вещи.


…Я скитался, точно бешеный пёс. Всё никак не мог угомониться. Вспоминал слова Чисана: когда тяжко – пей. Я пил. Однако тяжесть не отпускала – она только росла. Весна прошла, настало лето.

Смерть Чисана стала для меня страшным потрясением. Мне нужна была какая-то сила. Огромная сила, которая бы поддержала мой мятущийся дух. Я впервые осознал, насколько я беспомощное, слабое существо. Мне было жутко одиноко.

…Наконец я принял решение. Решил встретиться со старым учителем. Встретиться и выяснить, где кроется корень моего смятения. В прессе писали, что мастер Чиам в Сеуле – пытается уладить дела буддийской общины, на которую непрестанно сыпались напасти. Я узнал его адрес у настоятеля монастыря, где впервые обрил голову. Это была какая-то гостиница в центре города. Я вдруг подумал: может, мастеру, как и Чисану, требовалось подходящее место?

Он сидел в гостиничном номере в окружении пяти верховных монахов общины. Атмосфера была тяжёлой – похоже, обсуждали что-то крайне наболевшее. Я трижды поклонился мастеру и сел чуть поодаль. Кивнув мне в знак приветствия, он отвёл взгляд и продолжил разговор с монахами. Они долго беседовали о чём-то с серьёзными лицами, но я не мог расслышать ни слова.

…Свары, вспыхивающие, как сезонный грипп. Страшная одержимость монахов-бюрократов, размахивающих дубинками в своих воздушных рясах. Ради кого, ради чего они ведут эту кровавую борьбу? Неужели, как говорил Чисан, этим сварам не будет конца, пока у монастырей остаётся хоть небольшое состояние, пока сам монастырь представляет собой материальную ценность? Неужели, как на земле не бывать миру, пока существует животное под названием человек, так и в монастырях будет продолжаться грязная собачья грызня из-за фальшивой репутации, богатства и должностей? Я покачал головой. Мастер, несмотря на весь свой моральный авторитет, не сможет разрешить распри в мятущейся общине. Даже если бы Будда снова пришёл в этот мир, всё осталось бы как есть. Ведь пробудиться и достигнуть буддовости – задача каждого в отдельности. И самая насущная – моя собственная задача.

Старый мастер забыл о моём существовании.

«Учитель! Поддержите! Я в смятении. Поддержите!»

Но я не произнёс ни слова. Мастер наверняка уже всё знал. Он должен был знать о моём смятении ещё прежде, чем я открыл бы рот. Значит, он меня поддержит. В груди будто сквозил ветер.

Я внимательно разглядывал лицо мастера. Белоснежные брови, вдвое гуще моих, были прежними, однако глаза потухли и отчего-то казались измождёнными. Может, виновато моё предубеждение, что здесь не горный монастырь, а столичная гостиница? Его позвоночник, некогда вытянутый в звенящую струну, теперь тоже бессильно согнулся.

Монахи вышли. Мастер бросил на меня взгляд.

– Где ты был всё это время?

Я встретился с ним глазами.

– Бродил. Тут и там…

Мастер дважды кивнул.

– Хорошо. С хваду всё просто и ясно?

Я с сожалением посмотрел ему в лицо. Меня придавила мучительная тяжесть.

– Тяжело… учитель.

– Что тяжело?

– На душе… На душе тяжело.

– А где душа?

Я тряхнул головой.

– Не знаю.

Мастер с щелчком свернул веер.

– Никакой мысли изначально не существует. Говоришь, у тебя тяжело на душе из-за чего-то, возникшего неизвестно откуда?

Я поднял голову.

– Если мысли изначально нет, откуда берётся тяжесть?

Мастер снова стал медленно покачивать веером.

– Ты должен проникнуться этим и чётко осознать. Только когда уяснишь, что мысли изначально нет, перестанешь терзаться… Это всё иллюзия – желание понять душу посредством самой души. Если ученик даёт волю иллюзиям, его одолевают злые духи трёх времён… Надо выходить из этого, концентрируясь на моменте. Когда ученик не занимается, чем положено, а отлынивает от дела, его одолевают муки. Потому-то лень – корень кармы…

– Время бежит… И смерть всё ближе.

– Некуда спешить. Если уж мирским наукам, существующим ради этой короткой жизни, приходится отдавать половину отпущенных лет, то тем более того стоит учение Будды. Станет ли подвижник, желающий постигнуть бесконечный мир нирваны, сражаться со временем? Надо только концентрироваться на моменте.

– Тяжело… И одиноко.

– Нужно держаться Великой Сангхи. Ты скитался один, не практиковал вместе с общиной – отсюда твоё одиночество. Для монаха нет ничего постыднее, чем поддаваться чувству одиночества или подпускать к себе печаль и тоску. Не нужны тебе никакие пещеры и жизнь отшельника – будь с общиной. Служение Великой Сангхе есть служение самому Будде…

Я молчал. Мастер продолжил:

– Неужели ты думал, что быть монахом так просто? Мы не должны забывать ни крупицы тех благ, которые получили от родителей, давших нам жизнь и взрастивших нас; от страны, защищающей всех и вся; от подаяний, благодаря которым мы имеем пищу и кров; от наставников, учащих нас Дхарме; от Великой Сангхи, где все мы шлифуемся друг от друга; и при этом обязаны сохранять настрой, с каким впервые пришли в монастырь: быть, точно голодный младенец, ищущий грудь, точно наседка на яйцах, точно кошка, охотящаяся на мышь; оставить в стороне пустые споры и, сидя, стоя, во сне и наяву крепко держаться за хваду, не позволяя себе погрязнуть в темноте неведения; а наступит судьбоносный момент – разбить непроглядный внутренний мрак, пробудиться душой и стать буддой… И когда в любом положении, что бы ты ни делал, на фоне истощённых иллюзий почувствуешь, что полностью слился с хваду, текущим в тебе бесконечным потоком, безо всякого понуждения, – внезапно призрачные облака рассеются, взойдёт луна души и все три тысячи великих тысячных миров воссияют, и даже если они исчезнут, сияние не прекратится вовек…

Мастер читал мне наставления – я их ненавидел. Ненавидел пустые шаблонные слова. Это были мёртвые речи, они не могли стать мне опорой. Внутри меня всё кричало. Неужели нет живых слов – слов, клокочущих кровью, подобно вожделению на рассвете; слов, способных крепко поставить падающего на ноги?.. Чего я желал? Разве в «Акашагарбха-сутре» язык и письмена не названы дьявольской кармой? Более того, так говорится даже о восьмидесяти четырёх тысячах поучений Будды. Разве я этого не знал? Не знал, что с помощью речей, текстов или образов не достигнуть истины? Что человек должен выстоять в одиночку?

– Я решил отправиться в монастырь Сонвонса, – сказал мастер. – Это одна из «девяти гор» сон-буддизма[56], самая настоящая бодхи-мандала[57].

Снаружи всё было залито солнечным светом, но в комнате кондиционер обдувал приятной прохладой и жары не чувствовалось. Однако мастер не переставал обмахиваться веером.

– Когда едете?

– Надеюсь, в ближайшее время проблема в общине решится… Тогда и поеду.