Мандала — страница 7 из 37

Чисан скривил губы в горькой усмешке. Я вспомнил про пузырёк с ядом и покосился на его поясной мешочек, чувствуя, как по спине пробегает дрожь. В пузырьке был цианистый калий – этим порошком убивали фазанов. Я мысленно потряс головой.

– Вы можете и сейчас вести монашескую жизнь. Какая нужда в удостоверении? Во времена Будды один монах семь раз нарушал заповеди, и всё равно его снова и снова принимали в монастырь…

– Побун, ты не понимаешь моих слов! Я не об этом. Эта не какая-нибудь метафизика, вроде того, что, не зная, откуда пришёл, не узнаешь, и куда идти. Меня терзает проблема вполне физическая, реальная. Я просто огорчён: как ни прискорбно, нет ни малейшей надежды допустить, что где-то меня ждёт край, в котором найдётся подходящее для меня место и где мне будет гарантирована свобода одиночества; что можно купить билет с конкретным пунктом назначения, сесть в автобус и поехать туда. Ведь я лишён этой свободы одиночества, потому и не задерживаюсь нигде дольше месяца. Как бы я был счастлив, если бы никто и ничто в этом мире, даже сам Будда, не вмешивались бы в мою жизнь и я мог бы остаться всецело наедине с собой…

– Кажется, я знаю один такой храм. Это очень тихое место. Настоятель там – мой старший брат в Дхарме, он вас примет.

Чисан медленно покачал головой.

– На самом деле никакой срочности нет – дело не в том, что мне некуда податься. Если считать проблемой это, то волноваться не о чем. В конце концов я найду себе приют, где-нибудь прибьюсь. Мне ещё не случалось остаться без крыши над головой… Наверное, проблема в духе… Этот проход, в который протиснешься одной-единственной чистой, как соджу, костью, после того как сгорит плоть и выкипит кровь. Единое, имеющее власть продавать и покупать души. Площадь душ, где все они, умерев, могут родиться вновь… О-о, это жгучее пламя, способное меня убить и возродить к жизни! Оно остыло, словно сухой пепел, и вот я в недоумении сижу на станции, где все куда-то уезжают…

Отправившись вслед за мастером Чиамом в горы, я вскоре обрил голову и начал послушническую жизнь. Я трудился изо дня в день не покладая рук: готовил трапезу на тридцать с лишним человек; варил рис для подношений, совершавшихся три-четыре раза в сутки; убирал в помещениях и выполнял всевозможные поручения старших, однако всё это было мне ничуть не в тягость. Когда я сидел на корточках возле печи и, постукивая по ней кочергой, твердил «Сутру тысячи рук и глаз»; когда бежал в храм с медной чашей жертвенного риса; когда простирался в земном поклоне у ног Будды Шакьямуни; когда приносил своё измочаленное тело в келью послушников и засыпал мёртвым сном – я всё время думал о той птице в бутылке.

Так прошло полгода, и я дал десять обетов. На моей левой руке горел фитиль[20]. Монах-наставник вопрошал:

– Во-первых, обязуйся не убивать. Убийство живых существ сократит число твоих дней в последующих жизнях, а погибшие от твоей руки станут толпами преследовать и истязать тебя. Обязуешься ли не убивать?

– Обязуюсь, – твёрдо обещал я.

– Во-вторых, обязуйся не воровать. Присваивая чужое, человек лишается зерна счастья и удачи, а в последующих жизнях родится нищим и безродным. Обязуешься ли не воровать?

– Обязуюсь.

– В-третьих, обязуйся воздерживаться от блуда. Предающийся разврату в последующих жизнях родится глупцом с помрачённым разумом и будет терпеть поношения от людей. Обязуешься ли не совершать блуда?

– Обязуюсь.

– В-четвёртых, обязуйся не лгать. Лживый лишается зерна истины, ему перестают верить, и все его дела обречены. Обязуешься ли не лгать?

– Обязуюсь.

– В-пятых, обязуйся воздерживаться от спиртного. Упивающийся вином лишается зерна мудрости; он не слушает добрых, благих наставлений мудрецов, а следует порочным, безрассудным наветам демонов-совратителей. Его отравляют яды алчности, злобы и неведения; одолевает лукавая, жестокая зависть. Порабощённый десятью великими грехами и восемью страшными помрачениями, он низвергается в ужасные низшие миры[21], откуда вовеки нет спасения. Обязуешься ли не пить вина?

– Обязуюсь.

– Обязуешься ли не носить дорогих украшений и не умащать тело благовониями?

– Обязуюсь.

– Обязуешься ли не петь песен, не танцевать и избегать подобных зрелищ?

– Обязуюсь.

– Обязуешься ли не спать на высоких и роскошных кроватях?

– Обязуюсь.

– Обязуешься ли не иметь золота, серебра и прочих драгоценностей?

– Обязуюсь.

– Обязуешься ли не вкушать пищи в неположенное время?

– Обязуюсь.

Обязуюсь, обязуюсь, обязуюсь…

Каса, роба, чаша для еды, котомка – всё необходимое для монашеской жизни, как и моё буддийское имя Побун, досталось мне от монаха-затворника Чиама. Я стал его учеником.

Однажды, когда уже пробил полночный колокол, мне передали, что наставник зовёт меня к себе. Келья старого монаха-затворника была истинной обителью мастера дзен: от голых стен веяло суровостью и торжественным покоем. Я трижды простёрся в земном поклоне и опустился на колени. Наставник, похоже, пребывал в самадхи[22]: он сидел опустив веки, а его лицо было всё так же прекрасно и все так же строго.

Наконец он открыл глаза и коротко спросил:

– Достал птицу?

Я перестал дышать. По спине покатился холодный пот.

– Даже не знаю… – тихо ответил я.

Наставник жестом велел мне уйти. Я снова трижды поклонился и на цыпочках шагнул к двери. И тут за спиной раздался его стальной голос – мне словно влепили подзатыльник:

– Узнать то, чего не знал, – это прозрение. А прозревший и есть будда.

Мой день начинался птичьими криками. Они раздавались то и дело с утра до ночи и снова – с утра до ночи: унылые, отчаянные крики. Они превратились в звон в ушах и ввергали меня в омут бессонницы. Я бился, чтобы вытащить из заточения надрывавшуюся птицу, но чем больше старался что-либо сделать, тем сильнее сжималось горлышко бутылки, и я утопал в темноте.


Издалека донеслись паровозные гудки. Долгие и протяжные, они понемногу ускорились и наконец растворились в шуме ветра. Чисан сидел с опущенной головой, спрятав руки в рукава, и смотрел себе под ноги. Я поднял взгляд на небо. Оно было хмурым – казалось, вот-вот польёт дождь.

– Пожалуй, я поеду с вами.

– Сентиментальность. Сентиментальность – мать блужданий.

– Я хочу знать, где та причина, что гонит вас в путь.

– Думаю, в конце концов мои блуждания начались из-за того, что я не был честен с самим собой. Не имел стержня честности, и не на что было опереться. Однако считать это причиной нельзя – это тоже не будет точным ответом.

Он резко тряхнул головой.

– О-о, я и сам не знаю, почему скитаюсь, точно бешеный пёс… Я не знаю – это единственное, что я могу сказать с уверенностью.

– Так вас привела в монастырь сентиментальность?

– Пожалуй. В итоге так оно и было. Наверно, я осознал, насколько тщетны порождаемые ею чувства, – это меня и подтолкнуло. Впрочем, будь то не сантименты, а доводы разума, острого, как лезвие ножа, – какая разница? Как ни прискорбно, я увидел, что мои возможности ограничены, что я блуждаю в аду отчаяния… Даже не это – я узнал душу Будды и понял, что тот буддизм, на который я возлагаю надежды, – не сказка о заоблачных небесах, а быль городских улиц, где люди, выживая ребро к ребру и промокая до костей, обливаются потом, смеются и плачут, любят и ненавидят. Мне открылась эта правда реального мира. Я узнал её, но не познал. Меня пугает, что опыт принесёт с собой страдания, потому я избегаю его. Вырядился в монашескую рясу и трижды в сутки забираю у людей пищу, которую они добывают в поте лица. Для меня и в аду оказаться – слишком большая честь. Какое я имею право обличать продажность, поразившую наши монастыри? Раз я не могу посвятить всю свою жизнь борьбе с этим злом, чтобы полностью его искоренить, не разумнее ли вернуть монашеские одежды и уйти?.. Ведь так я всего лишь гнусный пособ-ник.

На заострённом, как нож, лице Чисана лежала тяжёлая тень обречённости. Я с горечью схватил его руку и потряс.

– Почему вы постоянно об этом говорите?

Торопливо сновавшие мимо люди косились на нас.

– Побун, ступай в монастырь и медитируй. Попробуй устоять на острие. Одной ногой. А когда достигнешь пробуждения, покажешь путь таким, как я.

Смешно, но от этих слов во мне проснулось что-то вроде жалости к Чисану. Жалость – самая мелкая монета любви…

– Идёмте вместе, – упрашивал я. – Пробудем в монастыре хотя бы до начала затвора.

– Пусть будет по-твоему, – светло улыбнулся Чисан. – Только рядом с пропащим тебя самого сочтут таким и тоже погонят прочь.


Автобус вдруг остановился. В салон вошёл крепкий малый в камуфляжной униформе, с карабином в руке. Проверка случилась на региональном шоссе – до посёлка С. было рукой подать. Мы с Чисаном сидели в самом конце салона. Как ни странно, вошедший сразу направился к нам.

– Документы, – грубо и жёстко потребо-вал он.

Я порылся в кармане и вытащил удостоверение. Камуфляжный, почти вырвав карточку у меня из рук, пробежал по ней глазами и вернул.

– Монашеское удостоверение.

– Монашеское удостоверение? – переспросил я. Камуфляжный кивнул своим мощным подбородком. Карабин в его руке грозно качнулся. Я молча достал удостоверение.

– Ну, – он указал подбородком на Чисана.

– К чему всё это?

Чисан со своего места взирал на камуфляжного и не шевелился. Тот внимательно, с ног до головы, оглядел сидящего перед ним костлявого монаха в изношенной робе и коротко приказал:

– Монашеское удостоверение.

– У меня его нет.

Камуфляжный подозрительно прищурился.

– Как это нет? Разве монаху не положено иметь удостоверение?

Чисан усмехнулся.

– Какие доказательства нужны монаху? Какие ещё есть доказательства убедительнее бритой головы?