Мандариновый лес — страница 39 из 42

е различить – все солоно, и все горько. Ах, как же все горько! Вся ее жизнь с привкусом горечи.

Спустя пару месяцев после последнего Жениного письма ей пришла бандероль – обычная довольно потрепанная общая тетрадь в коричневой дерматиновой обложке. Это был дневник Людмилы. Так Женя и узнала подробности ее жизни. Прочитав дневник, Женя долго раздумывала, что с ним делать. И все-таки выкинуть не решилась. Убрала в дальний угол стола, предварительно завернув его в плотный, темный целлофановый пакет.

* * *

Итак, ей очень холодно, и в голове тоже все как-то нескладно – там то и дело вспыхивают странные, почти забытые картинки из далекого, почти нереального детства, где она, рыжеватая и сероглазая девочка, и ее мать, тоже рыжая и сероглазая, тоже в очках.

Мать крепко держит ее за руку, но удержать не может – она вырывается и бежит по огромному, бескрайнему лугу, на котором цветут синие васильки и бледно-розовые горицветы, желтая горчица и сиренево-розовый кипрей, и так сладко пахнет, что девочка зажмуривает глаза. Пахнет летом и солнцем, прожаренной землей, буйно цветущими травами, пылью от дороги, подковой огибающей поле, горячей от солнца смолой.

Вдоль дороги стоит молодой, неокрепший сосновый лесок. Громко, весело и нагло поют птицы, и девочка неожиданно для себя раскидывает руки и падает на спину. Земля горячая, и там, внизу, пахнет еще ярче и слаще.

Девочка замирает. Тишина. Даже птицы примолкли – вот чудеса! Сквозь тонкие веки пробивается яркое, спелое солнце, и она еще сильнее зажмуривает глаза. Но битва неравная, и она отворачивается.

Сквозь приоткрытые ресницы она видит зеленого кузнечика, замершего в смешной и нелепой позе, и крошечную божью коровку, ползущую по ее плечу, и ей становится щекотно и очень смешно.

Над ее головой, над легкими, золотистыми волосами кружит бабочка, обычная капустница, даже обидно. Девочке нравятся шоколадницы и крапивницы или красавица адмирал, оранжево-черная, с белыми пятнами. Ну и ладно, пусть будет обычная рядовая капустница!

Девочка разочарованно вздыхает и наконец слышит встревоженный голос матери:

– Мила, Мила! Ну где ты, господи?

Она вздрагивает и неохотно поднимается с земли.

Мать видит ее золотистую голову и машет рукой.

Девочка виновато опускает глаза, а мать, не переставая причитать, отряхивает ее платье и волосы. Она берет дочку за руку и крепко сжимает ее.

– Попробуй только! – грозится она. – Уедешь обратно, в свой Ленинград, к своему папаше!

Уехать в Ленинград, где она родилась, Мила очень хочет. Как ей не хотелось с ним расставаться! А вот к отцу, нет, к отцу ни за что! Она его не простила. А прощения он просил, даже плакал, вставал на колени:

– Милочка, деточка, дочка!

Руки целовал, это было ужасно. Но нет. Никогда. Никогда она не простит ему ни себя, ни маму. И тетю Веру эту дурацкую она не простит, их соседку, к которой папа «бегал, бегал, да и ушел». Вот тогда они с мамой и сорвались. Собрали нехитрые пожитки, поехали в Сибирь, на мамину родину, к деду Василию, маминому отцу, в Гусиный Брод. Смешное название, правда?

– Мам, – спрашивала девочка, – там что, одни гуси?

Ей почему-то было смешно.

– Гуси, – ворчала мама. – Ага, одни гуси! Ох, Милка! Ну и дурочка ты у меня!

Дед Василий оказался крепким и высоким мужиком с руками-лопатами, окладистой белой пышной бородой и густой, белоснежной шевелюрой.

Встретил их с прищуром и громким вздохом:

– Ну что, Галина? Нагулялася?

Хмыкнув, мать пожала плечом и отвела глаза.

Бабка Дарья, жена деда и мать Галины, умерла давно, по словам деда, сто лет назад, когда Галька была еще школьницей. Сгорела от сердца. Через два года дед Василий женился, и, надо сказать, даже деревенские его не осудили – мужиком он был крепким, работящим, хозяйственным и неглупым. В жены взял бабу вдовую, молодую и бездетную.

Дочь Галина мачеху невзлюбила и сразу после школы уехала в город, в Новосибирск. Окончив педучилище, она познакомилась с парнем, ленинградцем. С ним и уехала в Ленинград, где через пару лет родилась дочка Мила, Людмила. В Ленинграде Галина не прижилась, хотя признавала, что город красивый. А потом этот гад, чтоб ему ни дна ни покрышки, стал ходить налево. И куда – к Верке, соседке! А еще в подружки набивалась, зараза!

Дедов дом – просторный, с высоким потолком и небольшими окнами, с чистыми, выскобленными деревяными полами и огромной свежевыбеленной печью, Миле сразу понравился. С крыльца дедова дома были видны крепкие деревянные соседские дома, высокие заборы, чистая, ровная улица. Вокруг села луга и лес, неподалеку журчит речка Издревная. Пахнет сеном и навозом, небо голубое, яркое, спокойное, ни облачка!

В общем, деревенская жизнь пришлась Миле по вкусу, хотя и по родному Ленинграду она очень скучала. Вспоминала Ленинград, Конторскую улицу, где они жили с мамой и папой. Нет, здесь, в Гусином Броду, хорошо, никто и не спорит! И природа, и воздух, и тишина. И дед Василий ей нравился, и его жена Маруся, неулыбчивая, даже хмурая, но совсем не злая, и ее картофельные шаньги, и зеленые щи на перепелке, и соленый омуль. Вкуснятина!

Да, погостить хорошо! Но остаться здесь навсегда?


Девочка понимала, что дед Василий так и не простил сбежавшую дочь. Но и маму она, кажется, понимала. И еще понимала, что, как только будет возможность, сразу вернется в Ленинград, что б там дед Василий ни говорил!

Через год мать, измученная дедовыми попреками и Марусиным «зырканьем», сбежала в Новосибирск. Мила осталась в Броду.

Мать приезжала часто, привозила гостинцы и вещи, целовала дочку и много плакала. А через два года приехала – «заявилась», как сказала Маруся, – с новым мужем. Мила рассматривала его и удивлялась – какой некрасивый! К тому же хромой, инвалид. Сухой, как осенний лист, скрюченный, как старикашка. Лицо в глубоких морщинах, как в шрамах. И взгляд неживой – как у покойника (по словам все той же Маруси).

– Фронтовик, – вздыхал дед, – нашла Галька мужа, и ладно. Все лучше, чем в одиночестве.

– Угу, – ворочая в печи ухватом, хмыкала Маруся. – Понятное дело, не молодуха! Кто ее возьмет на четвертом десятке?

– Тебя-то взяли! – ухмылялся дед.

И они начинали смеяться.

Дружно они жили, хоть и «собачились». Но ругались по пустякам, по ерунде – то дед капризничал, то Маруся срывалась.

Работали с самой зари, по-другому в деревне не выжить. Две коровы, телята, целый выводок кур да уток – гусей в Гусином Броду не наблюдалось. И огород – бесконечный, до горизонта.

Летом грибы-ягоды, у деда рыбалка да охота. Комната в доме была одна, как и положено. И Мила слышала, как Маруся ночью шипела на деда:

– Отстань, старый хрен! И когда угомонишься?

Дед миролюбиво что-то мурлыкал.

Чем могла, девочка помогала – огород, скотина. По грибы и ягоды ходили в тайгу всем женским коллективом. Но сердцем чувствовала – не ее. Не ее вся эта деревенская жизнь. Она городская.

После восьмого класса мать забрала Милу в город. Окончив десятилетку, она поступила в Новосибирский технический университет. На каникулы ездила в Брод – скучала по деревне, деду и Марусе. А на втором курсе поехала в Ленинград.

Адрес свой помнила, но зайти к отцу не решалась – бродила кругами по Конторской, вздыхала и – уходила. А перед самым отъездом собралась с духом и зашла в подъезд дома, где родилась.

Медленно и почему-то оглядываясь, поднялась по лестнице. Вот третий этаж, квартира номер двадцать один. Деревянная дверь, старый, потертый латунный звонок и современная металлическая ручка – Мила помнила еще прежнюю, «родную», тоже латунную.

«Выходит, заменили», – вздохнула она. Да что удивляться, их с мамой заменили, что уж там ручка!

И Мила нажала тугую кнопку.

Дверь открыла тетя Вера, Мила сразу ее узнала. Та здорово постарела, с мамой Галей никакого сравнения – располнела, обабилась, погрузнела, в волосах седина. Все та же папироска в зубах, пристальный, изучающий взгляд.

– Вам кого?

Не узнала. В горле перехватило.

– Виктор Иванович дома? – тихо спросила Мила.

– А тебе он на кой? – нахмурилась Вера.

– Я Людмила, его дочь. Его и Галины. Вы меня не узнали?

Вера молчала. Молчание затянулось. Покачав головой, Вера наконец проговорила:

– Нет, не узнала. Да и как узнать? Ты была-то соплячкой зеленой. А сейчас – вон, девица!

Мила молчала.

Почему не приглашает пройти? Дома ли отец? Но тут подступили злость и отчаяние – зачем она приперлась сюда, к этим людям, к этим предателям? Какая же она дура!

Мила оглянулась. Скатиться с этой лестницы и – бежать, бежать без оглядки!

– Помер твой папка, – проговорила Вера, – три года, как помер. На Лахтинском он, где и его родители. Номер могилы дать?

– Не дать! – закричала Мила, сбегая по лестнице.

Услышала вслед:

– От рака он помер! У них все от этой заразы, вся родня!

Но Мила уже выскочила на улицу.

Бежала так, что чуть не задохнулась. «И хорошо, – проносилось в голове, – и хорошо, что не встретились! Нет, то, что он умер, конечно, ужасно. Но что не встретились – хорошо! Что бы мы сказали друг другу? Какая я дура, что пошла на эту Конторскую! Всю поездку себе испортила! Вот дернул же черт! Но маме я ничего не скажу. Ничего! Даже про то, какая эта Вера старая и страшная. Хотя это ее бы точно порадовало».

Больше Людмила в Ленинград не приезжала, хотя тосковала по нему всю свою жизнь.

В голове промелькнули кадры ее скромной свадьбы: бежевое платьице с брошкой из чешских кристаллов, одолженной у подруги, нестерпимо жмущие белые лодочки, и дрожащая рука, которую крепко держит ее будущий муж. Его сильное, но нежное пожатие успокаивает ее, и перестают дрожать и холодеть пальцы, выравнивается дыхание, и она верит, что впереди только одно хорошее, а по-другому и быть не может, по-другому никак.

Так все и было – в смысле, все хорошо. Благодаря мужу они попали в Академгородок, получили квартиру, обустроились. Но и она не подвела – карьеру сделала, уважения добилась и стала крепким, хорошо зарабатывающим специалистом.