Мандарины – не главное. Рассказы к Новому году и Рождеству — страница 24 из 64

Случайные прохожие останавливались в недоумении, когда стопроцентная татарка Гульнар из окна зазывала домой вечно таскающуюся с детьми во дворе дворняжку:

– Двойра-сучка! Йорт ходи! Жрать дам, чтоб ты сдох!

Прохожие крутили головами, пристально вглядываясь в копающихся во дворе детей, кто же откликнется на такой неожиданный призыв откровенно татарской мамаши, и облегченно вздыхали, видя послушно трусившую в дворницкую собаку. Зато и Гульнар, и ее муж Расул в своей Двойре души не чаяли, и их, набожных мусульман, не смущало, что мулла такой клички явно бы не одобрил.

Такая вот интернациональная идиллия.



За неделю до Нового года на середине комнаты водружалась елка. Ее никогда не зажимали в деревянные распорки, потому что в них елка быстро жухла и теряла вид. Дедушка Миша приносил ведро песка, в него ставили дерево, туда же доливалась вода. В этом мокром песке елка не только стояла долго, но и почти каждый год зацветала – через пару недель на ней появлялись нежные бледно-зеленые побеги. Поэтому разбирать и выбрасывать елку каждый год было целой трагедией. Оттягивали до того, что уже просто было неудобно перед приходившими в дом посторонними людьми, но уж что не раньше февраля – это точно.

А вот наряжать – так это было любимым занятием, можно сказать, священным ритуалом. С антресолей доставались елочные игрушки. Каждый шарик был аккуратно переложен салфетками, а шпиль упакован в картонную коробку. Отдельно укладывался блестящий дождик и стеклянные гирлянды. Дедушка устанавливал елку собственноручно, отходил, прищуривался, проверял, чтобы она стояла ровно, как по линеечке.

Работая, дедушка всегда что-то напевал себе под нос. Репертуар у него был, правда, сомнительный – он легко переходил от враждебных, веющих над ним, вихрей, к частушкам типа:

               Новый год у ворот,

               А мне Маня не дает!

Маня, правда, иногда превращалась в Таню или Галю, но и те продолжали дедушке отказывать.

Я, помня бабушкин стишок про ворону, которая кашу варила и деток кормила, а потом всем дала, кто ей помогал, пытался объяснить дедушке, что, наверное, Маня ему не дала, потому что он ни дров не рубил, ни веток не носил, а вот если бы он это делал, то обязательно бы дала. Дедушка только хохотал и хлопал себя по ляжкам.

Я пожаловался, что дедушке не дала какая-то Маня, на что бабушка выставила меня в коридор и, прикрыв поплотнее дверь, о чем-то долго говорила с дедушкой на повышенных тонах – может, объясняла, что дедушка должен был сделать, чтобы ему давали?

А еще малышне покупали махонькую елочку и водружали ее на журнальный столик. Моему рижскому дедушке Осипу, выдающемуся хирургу, какой-то благодарный пациент подарил набор крохотных немецких игрушек. Я в жизни своей таких больше не видел, просто ювелирная работа. Не шарики, а фигурки, да такие изысканные! Каждой имя давал. Ужасно переживал, даже плакал, если они разбивались.

Большую елку по традиции наряжала мама. Она даже одевалась для этого нарядно, по-праздничному. Папа подставлял ей стул, подавал игрушки, только шпиль сам насаживал, маме высоко было. Они выбирали, куда повесить каждую игрушку, даже спорили. Нет, пожалуй, это мама сердилась, когда ей казалось, что папа как-то несерьезно подходил к вопросу. А папа только улыбался и придерживал ее за ноги, даже когда это было совсем не нужно.

На кухне царила баба Геня. Салат оливье резался ведрами, его все обожали. Дефицитный майонез собирали из заказов по нескольку месяцев. Дедушка по своим связям доставал огромные банки венгерских маринованных огурцов и помидоров «Глобус». Это был неприкосновенный запас. Папа с дядей Сеней, маминым братом, один раз втихаря раскупорили банку, так бабушка закатила такой скандал, что им пришлось срочно бежать на Сенной рынок и там за бешеные деньги добывать такую же банку, чтобы помириться с не на шутку разбушевавшейся бабушкой.

В этот раз приехали из Риги баба Сима и деда Осип, пришел друг дедушки Самуил с семьей, Сеня с женой и с моей сестричкой Маечкой.



Маечка была всеобщей любимицей – пухленькая, щекастая, глаза в пол-лица, рыжие кудряшки. Она даже ходить начала позже своих сверстников и вовсе не потому, что с ней что-то было не так, боже упаси, – ее элементарно не спускали с рук.

Кстати, однажды это чуть плохо не закончилась. Когда Маечке был годик, меня оставили с ней одного в комнате, и она заплакала. Бабушка не сразу услышала, а я, решив успокоить сестру, достал ее из кроватки, но уронил на пол и ужасно испугался. И, чтоб меня не заругали, быстро сунул ее обратно. Бабушка вбежала, схватила заходящуюся в крике Маечку, еле успокоила. Я уже потом, года через два, сам рассказал. По сроку давности меня на месте не казнили – так, нащелкали по не менее кудрявой макушке. Только вот Маечкина мама немедленно потащила дочку к дежурному врачу. Затурканная врачиха из поликлиники долго не могла понять, что от нее хочет встревоженная мамаша. Выяснив, что ребенка уронили два года назад, она резонно поинтересовалась, когда в последний раз роняли мамашу и чем она ударилась? Маечкина мама шутки не поняла и даже попыталась получить направление к травматологу и невропатологу. Бессердечная врачиха посоветовала взрослого психиатра.

Впрочем, в детской поликлинике Софа – так звали Сенину жену – была личность хорошо известная. Первый утренний вызов был всегда от нее. Дежурная поднимала трубку и с ходу, не дав и слова вставить, спрашивала:

– Что сегодня, Софья Марковна?

Потом долго выслушивала жалобы на необычный прыщик, который появился на странном месте, и цвет этого прыщика чуть бледнее или краснее предыдущего. Особо, правда, не вслушивалась – могла отойти и чаю налить, и карточки в регистратуру отнести. Трубка продолжала лежать на столе, и подробные рассказы озабоченной по пустякам Софьи Марковны доставались его равнодушной лакированной поверхности.

Педиатру на их участке добавили четверть ставки. Она настолько привыкла заходить по нескольку раз в день по знакомому адресу, что даже оставляла сумку с продуктами или карточки, чтобы потом забрать после очередного вызова. Доктор с неотложки, которой жил в том же доме, даже не шел на станцию, а автоматически отправлялся к Софе на первый вызов, а водитель забирал его уже оттуда. Шофер однажды обнаглел настолько, что попросил разрешения оставить у Софы новые шины, чтобы забрать на следующий день.

Карточка абсолютно здоровой Маечки напоминала многотомное собрание Чехова, стоящее у нас на полке. Выписки из нее подвыпившие врачи читали всей поликлиникой на новогодних банкетах. Вышедший на пенсию раньше времени врач неотложки даже хотел написать роман, но постеснялся – все-таки соседи, неудобно.

В семье беззлобно подшучивали: «Софочка кохтает». Мне всегда представлялась курица-наседка, которая квохчет над своими цыплятами. Это почему-то очень веселило. Это уже потом я узнал, что выражение пошло от «зи кохтаг», что на идише означало «она волнуется».

Кстати, бабушка с дедушкой говорили дома исключительно на идише.

Я языка не понимал, злился, но некоторые расхожие фразы, впрочем, запомнил и даже иногда использовал в разговоре, пусть и не всегда к месту.

Так, я решил показать класс в разговоре с бабушкой Серафимой и дедой Осипом, когда они приехали на Новый год. Мы как раз все сидели за столом и на предложение бабушки Симы доесть кашу я на чистом идише посоветовал ей сначала: «Гей какен», а затем, обратившись к дедушке, предложил: «Киш мири ин тухес». И замер в ожидании оваций, которые, однако, не состоялись. Моего главного защитника, дедушки Миши, не было, так что по тухес мне накидали от души, и какен в этот день мне было делать довольно больно.



Праздновать Новый год начинали часов в одиннадцать. С радостью или грустью провожали старый год – когда хороший, а когда не очень. Казалось, что ровно через час все изменится: все плохое останется в старом году, а новый принесет только радость и веселье. Лишь однажды я засомневался, когда мне пришлось встречать Новый год с зубной болью и она никуда не исчезла после боя курантов. Боль через несколько дней прошла сама по себе, а иллюзия так и осталась на всю жизнь.

Ровно в полночь хлопнула пробка, дежурно-кокетливо взвизгнули дамы, пенная струя шампанского ударила в лепного падшего ангела, осчастливив его очередной порцией спиртного. Облизнувшись, ангел плотоядно уставился на обтянутые чулками женские коленки и приготовился слушать байки. А послушать было что.

После того как мямля-Ильич прошамкал поздравления многосисечному коллективу, начался новогодний «Голубой огонек». Его слушали вполуха, потому что дома начиналось самое интересное.

Мама совершенно не переносила праздного сидения за столом, ей надо было всех занять играми. Они с папой заранее набрасывали новогодний сценарий, придумывали стихи, шарады, наряжались в костюмы. Папа однажды даже раздобыл у каких-то знакомых костюм Деда Мороза. От него пахло табаком, водкой, потом и кулисами. Папа потел, задыхался и кашлял, как старый астматик, но терпел. Зато дети были в восторге.

Моего двоюродного брата Гришку в этом году до празднования Нового года не допустили. Еще днем, чтобы он не болтался под ногами, ему выделили большую морковку и отправили лепить снеговика. Через пару часов с улицы донеслись возмущенные крики, мальчишеский хохот. А потом раздался звонок в дверь. Гришку держал за ухо дворник Расул, за спиной которого голосили возмущенные соседи. Наконец удалось разобрать, что Гришка с приятелями снеговика-то слепил, да только морковку пристроил не вместо носа, а в центре нижнего кома, так что снеговик из безобидного новогоднего символа превратился в памятник сексуальному маньяку. Морковку вытащили, оставив униженного и оскопленного снеговика в одиночестве, а Гришке всыпали и заперли в комнате.


Чтобы скоротать время до наступления полуночи, решили поиграть в загадки. Первого загадывающего должна была выбрать считалка. И тут возникло затруднение на ровном месте. Считалка была самая простая и всем известная: