Мандарины — страница 32 из 146

— Не хотите ли выпить по стаканчику? — предложил Анри.

— Если это возможно.

Медленно, со многими уловками нам удалось выбраться из толпы посреди улицы, поднимавшейся к Монмартру; мы вошли в какое-то кабаре, заполненное американцами в мундирах, бормотавшими песни, и Анри заказал шампанское; в горле у меня пересохло от жажды, усталости, волнения, и я залпом выпила два бокала.

— Ведь сегодня праздник, правда? — сказала я.

— Конечно.

Мы дружелюбно взглянули друг на друга; я редко чувствую себя с Анри непринужденно, нас разделяет чересчур много людей: Робер, Надин, Поль; но этой ночью он казался таким близким, да и шампанское прибавило мне смелости.

— Однако вид у вас совсем невеселый.

— Да. — Анри протянул мне сигарету. Он и правда выглядел невеселым. — Я все думаю, кто распространяет слухи, будто «Эспуар» испытывает трудности. Вполне возможно, что это Самазелль.

— Вы его не любите? — спросила я и добавила: — Я тоже. До чего утомительны эти люди, которые нигде не появляются без своего персонажа.

— Однако Дюбрей высоко его ставит, — заметил Анри.

— Робер? Он считает его полезным, но не испытывает к нему симпатии.

— А разве есть разница? — спросил Анри.

Его интонация показалась мне не менее странной, чем вопрос.

— Что вы хотите сказать?

— В настоящее время Дюбрей настолько увлечен тем, чем занимается, что его симпатия к людям измеряется их полезностью — ни больше, ни меньше.

— Но это совсем не так, — с негодованием возразила я. Он насмешливо взглянул на меня:

— Я спрашиваю себя, питал бы он все еще дружеские чувства ко мне, если бы я не открыл для СРЛ двери «Эспуар».

— Он был бы разочарован, — ответила я, — разумеется, он был бы разочарован, но лишь в силу тех причин, которые и вас заставили пойти на это, только и всего.

— О! Согласен, такого рода предположения просто глупы, — с излишней поспешностью заявил Анри.

Я задавалась вопросом, а не показалось ли ему, будто Робер поставил его перед выбором: он может быть резок, когда любой ценой желает добиться своего; мне было бы очень жаль, если бы Робер обидел Анри; он и сам достаточно одинок, ему ни в коем случае не следовало терять эту дружбу.

— Чем больше Робер дорожит людьми, тем большего он от них требует, — сказала я. — На примере Надин я отлично поняла это: с той минуты, как он перестал ожидать от нее слишком многого, он отчасти отстранился от нее.

— Ах, но это разные вещи — быть требовательным в интересах другого или в своих собственных; в первом случае — это доказательство привязанности...

— Но для Робера нет разницы между тем и другим! — возразила я. Обычно мне претит говорить о Робере; но я во что бы то ни стало хотела

рассеять обиду, которую угадывала у Анри.

— Воссоединение «Эспуар» и СРЛ в его глазах было необходимостью, и, значит, вы должны были это признать. — Я спрашивала Анри взглядом: — Вы думаете, он слишком легко распорядился вами? Но это из уважения.

— Я знаю, — с улыбкой сказал Анри. — Он охотно навязывает другим свои убеждения: признайтесь, это в какой-то мере империалистическая форма уважения.

— В конечном счете он был не так уж неправ, раз вы согласились, — заметила я. — Я не совсем понимаю, в чем вы его упрекаете.

— Разве я сказал, что в чем-то упрекаю его?

— Нет, но это чувствуется. Анри заколебался.

— О! Это вопрос нюансов, — сказал он, пожав плечами. — Я был бы признателен Дюбрею, если бы он на минуту поставил себя на мое место. — Анри очень мило улыбнулся мне: — Вот вы бы поступили именно так.

— Я не человек дела, — ответила я и добавила: — Да, временами Робер нарочно заслоняется шорами; но это вовсе не значит, что он лишен бескорыстных чувств и, как правило, не проявляет настоящей заботы о других: вы несправедливы.

— Возможно, — весело сказал Анри. — Знаете, когда нехотя на что-то соглашаешься, немного сердишься и на того, кто подтолкнул тебя к этому: признаю, это не совсем честно.

Я смотрела на Анри, испытывая нечто вроде угрызений совести.

— Вас сильно тяготят новые отношения «Эспуар» с СРЛ?

— О! Теперь уже нет, — сказал он, — я привык.

— Но у вас не было желания ввязываться в это?

— Безумного желания — нет, не было, — улыбнулся он.

Сколько раз он повторял, что политика наводит на него тоску, а теперь увяз в ней по уши; я вздохнула:

— И все-таки есть какая-то правда в том, что говорит Скрясин: никогда политика не была такой всепоглощающей, как сегодня.

— Этот монстр Дюбрей не позволит поглотить себя, — не без зависти сказал Анри. — Он пишет столько же, как раньше?

— Столько же, — ответила я; но, чувствуя полное доверие к Анри, поколебавшись, добавила: — Он пишет столько же, но менее свободно. Помните воспоминания, отрывки из которых вы читали, так вот, он отказался публиковать их, говорит, там найдут немало оружия против него; разве это не печально — думать, что если ты стал общественным деятелем, то не можешь больше оставаться до конца искренним как писатель?

Помолчав немного, Анри ответил:

— Разумеется, исчезает отчасти непроизвольность письма; все, что сегодня публикует Дюбрей, читается в контексте, о котором он обязан помнить; но я не думаю, что это влияет на его искренность.

— То, что его мемуары не появятся в печати, приводит меня в отчаяние!

— Вы неправы, — дружеским тоном сказал он. — Творчество человека, который исповедуется с предельной искренностью, но безответственно, не станет правдивей и наполненней творчества того, кто берет на себя ответственность за все, что говорит.

— Вы думаете? — молвила я и добавила: — Для вас тоже вставал такой вопрос?

— Нет, не совсем так, — ответил он.

— Но другие вопросы вставали?

— Вопросы не перестают на нас сыпаться, разве нет? — уклончиво сказал он. Я продолжала настаивать:

— Как продвигается ваш веселый роман?

— Дело в том, что я его больше не пишу.

— Он стал печальным? Я ведь вам говорила.

— Я больше не пишу, — виновато улыбнулся Анри. — Вообще не пишу.

— Да будет вам!

— Только статьи: они идут с колес; но настоящая книга — дело другое... Этого я уже не могу.

Он не мог: стало быть, в бреднях Поль таилась правда. А ведь он так любил писать! Как же это случилось?

— Но почему? — спросила я.

— Видите ли, не писать — это нормально; ненормально скорее обратное.

— Но не для вас, — возразила я. — Вы не представляли себе жизни без творчества.

Я смотрела на него с беспокойством. «Люди меняются», — сказала я Поль; но, даже зная, что они меняются, мы упорствуем, продолжая считать их неизменными по многим пунктам: еще одна незыблемая звезда начала вальсировать на моем небосклоне.

— Вы считаете, что в нынешних условиях в этом нет смысла?

— О нет! — ответил Анри. — Если есть люди, для которых потребность писать сохраняет смысл, тем лучше для них. Лично мне больше не хочется, вот и все. — Он улыбнулся: — Я признаюсь вам во всем: мне нечего больше сказать; или точнее так: то, что я имею сказать, кажется мне ничтожным.

— Это настроение, оно пройдет, — заметила я.

— Не думаю.

Сердце у меня сжалось; должно быть, отказ от литературного творчества ужасно печален для него.

— Мы так часто видимся, — с упреком и сожалением сказала я, — а вы никогда не говорили нам об этом!

— Не было случая.

— И то верно, с Робером вы не говорите больше ни о чем, кроме политики! — Внезапно меня осенило: — А знаете, что было бы неплохо? Этим летом мы с Робером собираемся совершить путешествие на велосипедах, поедемте с нами на две-три недели.

— Это действительно может быть совсем неплохо, — в нерешительности согласился он.

— Наверняка так и будет! — Я вдруг тоже заколебалась: — Вот только Поль не ездит на велосипеде.

— О! В любом случае я не всегда провожу с ней отпуск, — с живостью отозвался Анри. — Она поедет в Тур к своей сестре.

Мы немного помолчали, потом я неожиданно спросила:

— Почему Поль не хочет попытаться снова начать петь?

— Хотел бы я знать! Не понимаю, что у нее на уме в последнее время, — обескураженно молвил он, пожав плечами. — Возможно, она боится, что, если у нее появится своя жизнь, я воспользуюсь этим, чтобы изменить наши отношения.

— А вы как раз к этому и стремитесь? — спросила я.

— Да, — с жаром ответил он и добавил: — А что вы хотите, я давно уже не люблю ее; впрочем, она прекрасно понимает это, хотя настойчиво утверждает, что все осталось по-старому.

— У меня сложилось впечатление, что она живет сразу в двух мирах, — сказала я. — Она сохраняет полную ясность ума и в то же время убеждает себя, что вы ее безумно любите и что она могла бы быть величайшей певицей века. Думаю, победит здравый смысл, но что тогда с ней станется?

— Ах, я не знаю! — сказал Анри. — Не хотелось бы быть подлецом, но я не чувствую в себе призвания мученика. Иногда ситуация кажется мне простой: если больше не любишь, значит, не любишь. А в иные минуты мне кажется несправедливым перестать любить ее: ведь это все та же Поль.

— Полагаю, по-прежнему любить тоже несправедливо.

— Так как же? Что я могу поделать? — спросил он.

Он действительно выглядел расстроенным; и я в который раз подумала, что рада быть женщиной, так как имею дело с мужчинами, а с ними проблем гораздо меньше.

— Надо, чтобы Поль смирилась, иначе вы окажетесь в тупике. Нельзя жить с нечистой совестью{74}, но и жить против воли тоже нельзя.

— Быть может, следует научиться жить против воли, — сказал он с притворной непринужденностью.

— Нет! Я уверена, что нет! — возразила я. — Если человек недоволен своей жизнью, я не вижу, каким образом он может оправдать ее.

— А вы своей довольны?

Вопрос застал меня врасплох; я говорила, исходя из прежней убежденности, хотя не знала, в какой мере все еще придерживаюсь ее.

— Нельзя сказать, что я ею недовольна, — смущенно ответила я. Он, в свою очередь, внимательно посмотрел на меня.