Мандарины — страница 73 из 146

— Ты должна как-нибудь прийти ко мне в «Амариллис», я тебя немного приодену; быть хорошо одетой — это меняет женщину.

— Было бы очень жаль, если бы Поль изменилась, — возразила я. — Модных женщин тьма тьмущая, а Поль — одна.

Люси, казалось, немного опешила.

— Во всяком случае, если ты вдруг перестанешь презирать моду, ты всегда желанная гостья в моих салонах; к тому же я знаю одного косметолога, который творит чудеса, — добавила она, повернувшись на своих высоких каблуках.

— Тебе следовало бы спросить ее, почему она сама не воспользуется его услугами, — сказала я Поль.

— Я никогда не умела им отвечать, — возразила она. Ее скулы стали фиолетовыми, а нос заострился — то была ее манера бледнеть.

— Хочешь уйти?

— Нет, это будет выглядеть поражением.

К нам устремилась Клоди с сияющими глазами распаленной сплетницы.

— Видите вон ту маленькую, рыжеволосую, которая только что вошла, — это дочь Бельом, — сказала она.

Поль обернулась, я — тоже. Жозетта была не маленькой и принадлежала к редкостному типу рыжеволосых, чья буйная шевелюра украшает молочной белизны кожу блондинок; ее чувственный, скорбный рот и огромные глаза вызывали ощущение, будто ее пугает собственная красота. Легко было понять, что любой мужчина испытывал желание не оставить равнодушной такую женщину. Я с тревогой взглянула на Поль; она застыла с бокалом шампанского в руках, глаза ее широко открылись, словно она услышала голоса, злобные голоса.

Сердце мое возмущалось: за какое преступление она расплачивалась? Почему ее сжигали живьем, в то время как вокруг нас все эти женщины улыбались? Я готова была признать, что она сама повинна в своем несчастье; она не пыталась понять Анри, жила несбыточными мечтами, выбрав лень и рабство, но ведь она никому никогда не причиняла зла и не заслуживала столь жестокого наказания. Мы всегда расплачиваемся за собственные ошибки, вот только бывают двери, куда никогда не стучат кредиторы, а есть и другие, которые они взламывают, — это несправедливо. Поль принадлежала к числу неудачников, и я не в силах была смотреть на слезы, катившиеся из ее глаз, которых она, казалось, не замечала; я заставила ее очнуться, взяв за руку и сказав:

— Пошли отсюда.

— Да.

Когда, попрощавшись наспех, мы очутились на улице, Поль мрачно посмотрела на меня.

— Почему ты ни разу не предостерегла меня? — спросила она.

— Предостерегла? От чего?

— От того, что я выбрала неверный путь.

— Но я так не думаю.

— Странно, что ты об этом не подумала.

— Ты хочешь сказать, что жила слишком замкнуто? Она пожала плечами.

— Я не сказала своего последнего слова. Я знаю, что бываю отчасти глупа, но уж если понимаю, то понимаю.

Меж тем, выходя из автобуса, она заставила себя улыбнуться:

— Спасибо, что пошла со мной. Ты оказала мне большую услугу. Я не забуду.

Надин провела в Париже всю неделю. Когда она вновь появилась в Сен-Мартен, я спросила ее о Ламбере: он писал ей и должен был вернуться через неделю.

— Вот уж он разъярится, — ликующим тоном заявила она. — Я встречалась с Жоли, и мы с ним переспали. Представляешь себе вид Ламбера, когда я расскажу ему об этом!

— Надин! Не рассказывай ему!

Она в замешательстве взглянула на меня:

— Ты мне тысячу раз повторяла, что приличные люди друг другу не лгут. Прежде всего — откровенность!

— Нет. Я говорила тебе, что отношения надо строить так, чтобы ложь была недопустима. Но у тебя с Ламбером пока еще все не так, совсем не так. К тому же, — добавила я, — речь идет не о том, чтобы поведать ему, из уважения к искренности, истинное событие твоей жизни: ты придумала эту историю нарочно, чтобы, рассказав, причинить ему боль.

Надин усмехнулась в нерешительности:

— О! Когда ты начинаешь изображать из себя колдунью!..

— Я ошибаюсь?

— Разумеется, я хотела наказать его; и он этого вполне заслуживает.

— Ты сама признаешь, что он всегда делает то, что тебе хочется: один-единственный раз, когда он не уступил, ты могла бы вести честную игру.

— Он делает то, что я хочу, потому лишь, что ему нравится изображать из себя маленького мальчика, это не более чем комедия. А в действительности все что угодно значит для него больше, чем я: Анри, газета, его отец, расследование...

— Ты слепа. Для Ламбера ты дороже всего на свете.

— Это ты так считаешь. А он никогда ничего подобного мне не говорил.

— Ты, верно, не поощряла его.

— Разумеется, я не выпрашивала у него объяснений в любви. Я с некоторым любопытством посмотрела на нее:

— Вам ведь случается иногда говорить о своих чувствах?

— Это не те вещи, о которых говорят, — возмутилась она. — Что ты себе воображаешь?

— Разговор помогает понять друг друга.

— Но я и так прекрасно все понимаю.

— Тогда ты должна понимать, что Ламбер не вынесет твоей измены; ты причинишь ему страшную боль и бесповоротно погубишь ваши отношения.

— И все-таки забавно, что именно ты советуешь мне лгать. — Она усмехалась, но явно почувствовала облегчение. — Ладно, я ничего ему не скажу.

Ламбер приехал через день; о своем путешествии он говорил мало и рассчитывал снова поехать туда в сентябре, чтобы собрать более точные сведения; Надин, казалось, помирилась с ним. Вместе они подолгу загорали в саду, вместе гуляли, читали, спорили, строили планы. Ламбер позволял Надин нежить его и охотно подчинялся ее капризам; но иногда испытывал потребность доказать себе свою независимость, тогда он садился на мотоцикл и носился по дорогам со скоростью, которая явно пугала его самого. Надин всегда ненавидела чужое одиночество; к ее ревности на этот раз примешивалась зависть; из-за несогласия Ламбера и моего решительного сопротивления она отказалась от намерения водить мотоцикл, зато попыталась в какой-то мере приручить его: покрасила в ярко-красный цвет крылья и привязала к рулю талисманы; однако, несмотря на все усилия, мотоцикл оставался в ее глазах символом мужских удовольствий, источником которых была не она и которые к тому же не могла разделить сама; это был наиболее частый повод ее ссор с Ламбером, но речь тут шла о ругани без колкостей.

Однажды вечером, когда в своей комнате я готовилась ко сну, они вышли в сад.

— Короче, — говорил Ламбер, — ты считаешь, что я неспособен самостоятельно руководить газетой?

— Я этого не говорила. Я сказала, что, если Воланж возьмет тебя в качестве подставного лица, ты ничем не будешь руководить.

— А то, что он может доверять мне, предложив без задней мысли подобный пост, кажется тебе невероятным!

— До чего ты наивен! Репутация у Воланжа все еще слишком подмочена, чтобы он осмелился афишировать свое имя, вот он и рассчитывает исподтишка манипулировать тобой.

— О! Ты веришь в свою проницательность, потому что изображаешь из себя циника, но неприязнь и тебя делает слепой. Воланж — это личность.

— Он подлец, — спокойно заметила Надин.

— Согласен, он совершил ошибку; но я отдаю предпочтение людям, у которых ошибки остались позади, а не тем, у кого они впереди, — со злостью сказал Ламбер.

— Ты имеешь в виду Анри? Я никогда не делала из него героя, но он честный, порядочный человек.

— Был таким, однако теперь отдает себя на съедение политике и собственному общественному лицу.

— Мне кажется, он скорее одержал победу, — бесстрастным тоном сказала Надин. — Пьеса, которую он написал, это лучшее из всего, что он сделал.

— Ну нет! — возразил Ламбер. — Я нахожу ее отвратительной. К тому же это скверная акция; мертвые мертвы, и надо оставить их в покое; не стоит разжигать ненависть среди французов...

— Напротив! — сказала Надин. — Люди чертовски нуждаются в том, чтобы им освежили память.

— Цепляться за прошлое — это ни к чему не ведет, — заметил Ламбер.

— А я не согласна, чтобы его забывали, — возразила Надин и сухо добавила: — Не понимаю, когда прощают.

— А кто ты такая и что ты сделала, чтобы проявлять такую суровость? — спросил Ламбер.

— Я сделала бы не меньше, чем ты, если бы была мужчиной, — ответила Надин.

— Если бы я сделал в десять раз больше, я все равно не позволил бы себе бесповоротно осуждать людей, — заявил он.

— Ладно! — сказала она. — Тут мы никогда не придем к согласию. Пошли спать.

Наступило молчание, потом Ламбер заявил решительным тоном:

— Я уверен, что Воланж совершит нечто грандиозное.

— Сомневаюсь, — сказала Надин. — Но в любом случае я не понимаю, какое отношение это имеет к тебе. Руководить непонятной газетенкой, которая по-настоящему даже не принадлежит тебе, в этом нет ничего грандиозного.

— А ты веришь, что я когда-нибудь совершу нечто грандиозное? — полушутливым тоном спросил Ламбер.

— О! Не знаю, — ответила она. — К тому же мне плевать на это. Почему обязательно надо стремиться к чему-то великому?

— Пускай уж я буду пай-мальчиком, во всем послушным тебе, это все, чего ты от меня ждешь?

— Но я ничего не жду, я принимаю тебя таким, какой ты есть.

Интонации ее были нежными, хотя ясно говорили о том, что она отказывается произносить слова, которые хотелось бы услышать Ламберу. Он не унимался, продолжая настаивать:

— А что я собой представляю? Какие способности ты у меня признаешь?

— Ты умеешь делать майонез, — весело отвечала она, — и водить мотоцикл.

— И кое-что другое, о чем я умолчу, — с усмешкой сказал он.

— Терпеть не могу, когда ты становишься вульгарным, — рассердилась она и громко зевнула. — Пойду спать.

Гравий заскрипел у них под ногами, и дальше в саду уже не было слышно ничего, кроме настырного хора кузнечиков.

Я долго слушала их хор: прекрасная ночь! Все звезды в небе были на своих местах, и все везде было на месте. А между тем внутри себя я чувствовала пустоту, бесконечную пустоту. Льюис написал мне еще два письма и разговаривал со мной гораздо лучше, чем в первом, однако чем больше я ощущала его живым, реальным, тем больше угнетала меня его печаль. Я тоже испытываю печаль, однако это нас не сближает. «Почему вы так далеко?» — шепчу я. И он, как эхо, вторит мн