Мандустра — страница 43 из 55


Свои последние две бутылки портвейна я выпил в поезде, свалившись ночью с верхней полки и чуть не переломав себе кости.


Станции сливались в один бесконечно длящийся кошмар; мы ехали и ехали — прочь от Калмыкии, от буддистов и от Оле Нидала. Сознание почти ничего не воспринимало, кроме мелькающих картинок жизни перед открытыми или зажмуренными глазами; дорога уходила прочь от нас, теряясь во мгле лагерной игры на гитаре и играх ума.


Но однажды я очнулся, проснулся, пришел в себя. Я держал за руку Каролину и смотрел на море перед собой, вместе с суровой скалой Крест, возвышающейся перед Георгиевским монастырем. Мы молчали, счастливые, ошеломленные, родившиеся заново. Я смотрел вдаль и думал об ужасах этого мира, где все заодно, где все происходит так, как и должно происходить, где постоянно хочется смерти и независимости от всего материального и даже душевного, где мне просто хотелось бы быть устричной отмелью в океане, лишенной существования, но имеющей лишь одно назначение — быть; я думал о жестокости и колючести окружающей меня действительности, о справедливости каждого мгновения и прелести проживаемых секунд — и о том, что никто не любит нас, наркоманов.


1997

СЛЕДЫ МАКА

Мы жизни отдаем

последнее дыханье

за неба окоем

и маков полыханье.

Индржих Вихра

(пер. Олега Малевича)

Я рассчитал все дозняки на этот денек и ощущал себя, словно опустошенное нездоровой свободой существо, стремящееся воспарить в ласково мягкий, небесно разряженный мирок смутной, как сонные слова, услады. Раствор был во мне, раствор был вне меня, рядом: мои руки светились сумрачными дорогами вен, которые, будто двери без ключей, влекли меня к себе, за себя, в покои кайфа, запретного и вожделенно доступного, как плод, или блядь — стоило протянуть руку. Под столом валялись маковые бошки вперемешку со стеблями и корнями — всем тем, что называется капустой: шприцы лежали на столе, готовые впрыскивать чудесные жидкости в кровь, и миски с черными следами великого сладкого раствора были разбросаны повсюду вместе с бутылками из под растворителя, словно доспехи лучезарного рыцаря, который после судорожного поединка расшвырял их где попало и теперь пьет портвейн.


— Я вмажусь, — сказал я, лежа в кровати, раскрывая глаза.


— Кумарит, — прогудела моя жена.


О, этот салатно-ветвистый, запросто растущий в огородах мак! О, его причуды, его белый сок, называемый опиумом, его великие головки, называемые бошками! Я хочу быть с тобой сейчас же. О, этот дербан, эта тайная кража, этот ужасный, леденящий сбор, это напряженное выдергивание с грядок растений неги, этот преступный унос маковых снопов среди пугающих спящих дачных домишек, о, это коцанье!..


Я вышмыгнулся и вытянул вверх свою холодную сероватую руку. Я изнатужился и встал. Тело как-то внутренне скрипело, будто заезженный грузовик; я, шатаясь, подошел к холодильнику и достал заветный пузыречек. Затем через ватку, именуемую петухом, выбрал три куба. Перетягиваю, еле протыкаю кожу, тупая игла, где же вена, где же вена, контроль, нет, воздух в «машине», вот она, нет, раз — кровь юркнула в шприц, словно носик любопытной мышки в щелку. Оттягиваю, отпускаю, вмазываюсь, вынимаю. О…


Мир тут же возникает предо мной, как бесконечные облачные клубы сладкой энергии. Я бодр, я хочу есть, я хочу всего, счастлив, мне не нужен никто! Тело теперь напоминает порхающего ангела или достигший высшего своего качества организм йога. Я люблю реальность, мне нравится солнце, мне нравится дождь, мне все равно, я люблю сидеть, я люблю стоять.


— Эй! — в нос вскричала жена. — Ты сколько сделал? Выбери мне! Кумарит! Быстрей!


Я никуда не тороплюсь. Я медленно встаю со стула, и, улыбаясь, иду к прекрасному холодильнику. Я выбираю ей два с половиной куба и иду к постели делать желанный укол. И потом мы радостно завтракаем.


— Человек насквозь химичен, — весело говорю я, наслаждаясь колбасой. — Если некое вещество способно перевернуть твои эмоции и душу, значит, это — правда, и глупо это игнорировать. Остается, конечно, нечто незатрагиваемое, но оно и так остается. Воистину, человек — машина, на девяносто девять процентов. Внутренний мир — дерьмо.


— Мне нравится больше внешний, — заявляет жена. — Поедем на дачу.


Погода была светлой и благодатной, словно раскумарившийся опиюшник. Мы уложили в багажник множество маков и сели в машину. Не спеша я завел мотор, глядя в зеркало заднего вида на свое бледное восторженное лицо со зрачками размера маковых зернышек.


Я выруливаю, мы едем! Я переключаю скорости одним пальцем, закуриваю сигарету и лишь по какой-то ментальной инерции останавливаюсь на светофорах, не принимая в принципе участия в этой жизни, о которой надо все время думать и выполнять свой долг или множество долгов.


Шоссе стелется предо мною, будто нарастающий кайф. Я останавливаюсь у магазина «Автозапчасти» и вхожу в него. Блин! Здесь только ацетон. Но ведь на нем тоже можно приготовить любимую жидкость?


— Я купил две бутылки ацетона, — говорю я, опять садясь за руль. — Там совсем не надо лить воды в соду, как мне объясняли. Попробуем.


Слегка приглушенное солнце августа освещает мои исколотые руки, успокоенно застывшие на руле: я еду сто десять километров в час и напоминаю сейчас острие иглы, обращенное к душе. Мой дух витает: мое тело вибрирует от машины и от внутренних наслаждений. И мы едем и едем.


На выезде люди с автоматами, нас останавливают, это ОМОН, спаси меня, опиум!.. Я протягиваю документы и дрожу. Конец, конец, конец!


— Выйдите из машины, — говорит красивый омоновец в пятнистой форме. — Чего вы так переживаете?


— Нет, нет, ничего.


Я выхожу и становлюсь перед ним. Он ощупывает меня.


— Оружие есть?


— Нет, что вы!


Он насмешливо смотрит мне в глаза.


— На вас следы мака. Откройте багажник.


О!


Я открываю багажник.


— Ну что ж, господин наркоман, придется притормозиться. Двести двадцать четвертая?


И тут, словно персонаж из фильма Бергмана, я издаю тайный звук, он переполняет меня, он сметает омоновца, он вырубает реальность, он есть грохот отчаянной атаки, он есть шелест мака, он чудовищен и огромен, как страшное древнее знание, он есть единственное прибежище, вскрик Высшего, уничтожающий все среднее, случайное и настоящее. Это магия, каббала, к которой я иногда прибегаю, если необходимо.


— Что вы орете, — говорит омоновец. Я сижу за рулем, он держит мои документы. — Оружия нет?


— Нет.


— Счастливого пути.


Я медленно беру документы, осторожно их проверяю и кладу в карман. Я не спеша завожу мотор и трогаюсь с места. Мы уезжаем.


— Да… — выдыхает жена. — После таких штук надо немедленно вмазаться.


— Сейчас приедем, приготовим.


Мы почти неслышно едем дальше, испуганные, ошарашенные, уязвленные. Сие происшествие возникло неожиданно, словно резкий удар ножом в загорающее на пляже тело. Беспощадный кумар, похожий на обволакивающий все клетки противно холодный ручей, в который тебя безжалостно опускают, опять забился неотвратимым мешающим уснуть сверчком внутри ошеломленного, не верящего в него организма. Но у нас же все есть, у меня есть уксусный ангидрид — великая едкая влага, любимая жена опийного раствора, белая, очищающая все жидкость, кристально кислотные капли, необходимые «посаженному на корку», коричневому маковому экстракту, как наркотик. У меня есть ацетон, не приемлющий воды; у меня есть чудеснейшие маковые стебли в огромном количестве и прекраснейшие, эстетически совершенные, маковые бошки. Кумар развивался втуне, как безжалостный раковый метастаз, но я подсмеивался над его упорством и злобой; я зрел миг освобождения, словно затерянный в пустыне путник, счастливый видеть мираж вожделенного колодца и зеленого прохладного оазиса. Мы ехали, притаившиеся в автомобиле, будто страдающие от клаустрофобии дети, летящие в самолете. Я крутил руль; наступал холод.


— Надо будет сейчас приехать, тут же приготовить сухие бошки, вмазаться, а потом все остальное.


Дача была родной, как любимая вечно острая игла-капиллярка. Рядом с плитой стояли чистые миски; я подошел к кухонному столу и победоносно выставил на него бутылку ацетона. Мясорубка была под столом.


Началась приятная, нервная работа. Цвет от ацетона был странно-синим; я совсем не лил воды в соду, но тщательно нагрел кастрюлю. Цвет раствора был очень бледным. Я проангидрировал.


Мы развели, я выбрал.


— Вмажь меня…


Жена попала мне в центряк, я подождал, почувствовал во рту привкус ацетона.


— Это не то, — убийственно разочарованно произнес я. — Это не он! Не он!! Не он!!!


— Как?!


— Видимо, мы не умеем готовить на ацетоне. Наверное, нельзя совсем без воды. Сода не пропитает солому, и опиум не возьмется. Еще есть бошки?


— Зеленые.


— Суши!!


Мрачный ужас пронзает меня; отравленный раствор пульсирует в теле, уже охваченном кумаром, словно безумием; неверие в опиум поражает меня, как самое худшее, что только может случиться с человеком. Я лью воду в соду.


Я делаю снова; цвет на сей раз зеленый, правильный, ацетон кипит, кипит… и не выкипает!


— Что это? Блин, там одна смола! Мне кто-то говорил, что если так делать, будет одна смола! Опять у нас ничего не вышло! А! А!


Жена, словно тень смерти, стоит в углу. Опиума нет?


— Давай, теперь я попробую, — предлагает она.


Я ухожу, испаряюсь, выключаюсь на какой-то кровати, трясусь в судорогах, будто любимая только что оставила меня, тускло зеваю и вновь трясусь, трясусь, трясусь. Меня не интересует ничего, я не могу сидеть, не могу стоять, не могу лежать. Я не хочу есть, я не хочу жить. Проклятый ацетон! Опиум, сжалься!