Мане — страница 52 из 60

Преуспевающий, гордый своим положением и успехами у женщин – в Париже много сплетничают о его любовной связи с Розитой Мори, покровительствуемой им балериной из Оперы (ей двадцать три года, ему сорок семь), – Антонен Пруст с удовольствием играет роль «Алкивиада Республики». Мане испортил семь или восемь холстов, прежде чем ему удалось передать облик бывшего сотоварища по ателье Кутюра – перчатки, трость, цилиндр, фрак, цветок в бутоньерке. Со шляпой он особенно намучился. «Цилиндр – вот что труднее всего нарисовать», – уверяет он.

Наконец как-то вечером он все завершил. «На этот раз готово; а как согласовано с фоном!.. Вот только рука в перчатке пока еще не закончена. Но тремя ударами – вот так, так, так – уж я ее оживлю». Что касается перчатки (Пруст держит ее в другой руке), то художник написал ее очень обобщенно и намерен так и оставить. «Прошу тебя, ни одного мазка больше!» – говорит Пруст Мане. Растроганный тем, что модель так хорошо его понимает, художник не может устоять перед искушением обнять друга. «У папаши Латюиля» и портрет Пруста. «Ха! – восклицает он. – Уж с этим-то я в Салоне не пропаду! Лишь бы только эти идиоты не вышвырнули меня за дверь!»[247]

Но Мане напрасно беспокоится на этот счет. Уважение к его искусству растет. Сколько народу бывает у него порою во второй половине дня! Можно подумать, что находишься в кафе Тортони или в кафе Бад. Сюда регулярно приходят любители – приобрести картину или пастель. Мери Лоран, нежно привязанная к художнику, старается отвлечь его от болезни и присылает к нему богатых коллекционеров. Один из них покупает у Мане картин на 4 тысячи франков. В общей сложности в этом, 1879 году – а он уже кончается, – сумма, вырученная от продажи работ Мане, превышает 11 тысяч франков. Моделей у него предостаточно – это все люди его окружения. Целая череда портретов: Розита Мори, кузен Жюль де Жуи, который время от времени наведывается в мастерскую художника, мадам Золя[248], Джордж Мур, молодой англоирландец, «батиньольский денди» с «зеленым лицом утопленника», он стал поэтом, но раньше тоже был художником, учился у Кабанеля, он обожает Мане так же, как и ненавидит – что немаловажно – свою родину[249], Клемансо и конечно же Изабелла Лемоннье: «Изабелла с муфтой», «Изабелла сидящая», «Изабелла, держащая шляпку»…


Эдуар Мане. Изабелла с муфтой.


В апреле 1879 года свойственник Изабеллы Жорж Шарпантье начал издавать еженедельник «La Vie moderne». Одновременно неподалеку от редакции журнала, на Итальянском бульваре, 7, он основал галерею – задачи ее необычны: она будет заниматься тем, что ранее происходило редко, – в галерее этой через равные промежутки времени будут устраиваться выставки, посвященные творчеству какого-нибудь одного художника; публика сможет знакомиться с ними совершенно свободно. Такое нововведение немедленно получает благосклонный прием парижан: каждый день галерею «La Vie moderne» посещает от двух до трех тысяч человек[250]. Чести быть выставленными здесь уже удостоены Де Ниттис, а затем Ренуар (в журнале Шарпантье сотрудничает его брат Эдмон). К Мане также обращаются с просьбой показать свои работы. Он с радостью соглашается.

Его выставка «Новые произведения Эдуара Мане» включает десять холстов маслом и пятнадцать пастелей; ее можно посещать в течение трех недель, непосредственно предшествующих открытию Салона 1880 года, – с 8 по 30 апреля.

Искусство Мане так долго вызывало недоброжелательность, разжигало страсти и, главное, самим фактом своего существования развенчивало живопись тех, кто цеплялся за окостеневшие традиции, что было бы совершенно невозможно предполагать, будто враги его когда-нибудь сложат оружие. Одобрив Мане, они осудили бы себя, отреклись бы от тех усилий, на которые положили всю свою жизнь. Кто на это способен? И все-таки как изменилось общественное мнение за несколько лет. Достаточно почитать «La Vie moderne». Она, разумеется, в первую очередь заинтересована в успехе выставки Мане. И все-таки какой журналист осмелился бы прежде при каких бы то ни было обстоятельствах написать такую прославляющую художника статью, какую опубликовал 17 апреля Гюстав Гетши?

«В Париже, городе, как известно, беззаботном, найдется с десяток индивидуальностей – десять, не больше, – которые обладают редкой и славной привилегией привлекать к себе внимание, растрачиваемое обыкновенно на пустяки, способностью в зависимости от их желания заставлять парижан веселиться, волноваться, приходить в энтузиазм, негодовать, бежать куда-то, судачить о чем-то. Эдуар Мане – один из этих десяти… Но Мане, один из самых известных наших художников, как раз тот, кого знают очень мало. Долгое время слухи изображали его в виде этакого дикого „рапэна“, заросшего бородой, длинноволосого, одетого предельно эксцентрично, в остроконечной шляпе с широкими полями, одной из тех шляп, в каких совершали революцию 1830 года. Но кто мог вообразить, что автор „Олимпии“ одет так же, как г-н Дюбюф или как г-н Кабанель!..»

Статья рассчитана как бы на реабилитацию. «Что за пройдоха», – говорят о Мане. Нет, отвечает «La Vie moderne»:

«Правда заключается в том, что Мане – человек, верящий в свое дело и упорный. Он верит в свою живопись, как верили в свою Делакруа, Милле и Курбе, как Вагнер верит в свою музыку, а Золя – в свой натурализм. Не такая уж безумная вера! И за те двадцать лет, как он обрабатывает свою ниву, обстоятельства определенным образом изменились. Я вижу, как на горизонте маячат новые молодые художники и публика аплодирует им, а ведь их талант сформировался благодаря Мане, их произведения во многом обязаны его урокам, его приемам… Люди, которые некогда давились от смеха перед его полотнами, а сегодня ловят себя на том, что созерцают их без тени ухмылки, утверждают, что с возрастом художник поумнел. Но, может быть, скорее сами они поумнели?»

Крайнее суждение? Тенденциозное? Ни в малой степени. Даже в недрах жюри Салона, без звука принявшего работы Мане, раздаются робкие голоса в защиту живописца. Они предлагают – не правда ли, невероятно? – присудить ему вторую медаль. Старики подскакивают от негодования – вторую медаль? Сделать Мане «художником вне конкурса», предоставив ему таким образом возможность выставлять в Салоне все, что взбредет ему в голову? Довольно и того, что их принудили допустить его во Дворец промышленности. Когда это было видано, о боже!

Отомстить! – отомстить, поместив произведения живописца на самое плохое из возможных мест: о! наверху, в простенке, рядом с дверью.

«Таков мой удел… Я принимаю это философски», – пишет Мане Прусту. В день открытия выставки в галерее «La Vie moderne» его глубоко потрясает следующая новость: умер Дюранти – а он не знал, что тот болен, – умер 9 апреля от абсцесса в клинике предместья Сен-Дени. Мане всегда был суеверным, а захворав – особенно, не перестает думать о смерти Дюранти, невезучего Дюранти, не очень талантливого Дюранти, проложившего своими романами и теоретическими работами путь Золя – последний великодушно, но тщетно пытался извлечь Дюранти из мрака неизвестности. Невзирая на ворчливый характер и агрессивность Дюранти, «батиньольцы» очень о нем горюют. «Как странно, – говорит Мане, – всякий раз, когда при мне произносят имя бедняги Дюранти, мне кажется, что я вижу, как он манит меня за собой».

Художник едва передвигается. Улучшения, наметившиеся в Бельвю, оказались мимолетными. Резкие боли не исчезают, но появляются чаще, становятся острее. Мане тяжело подымается по лестнице, и доктор Сиредэ вообще запрещает это делать. Его нервозность растет. Он раздражается по самому ничтожному поводу. Он не хочет, чтобы его жалели, бежит из дома, чтобы избавиться от печальных забот жены и матери, выводящих его из себя. Его «недомогание» пройдет – что они, не понимают этого? Он живет почти постоянно в мастерской, где работает сверх сил, теша себя иллюзией, будто состояние его почти таково, что и прежде. И все же на него обрушиваются депрессивные кризисы. Боли в пояснице вынуждают его немедленно лечь. «Калека! Скоро мне крышка!» Но стоит появиться Мери Лоран или Изабелле Лемоннье, как он тотчас же подымается и начинает любезничать.

Доктор Сиредэ уговаривает его снова отправиться в Бельвю, начать более интенсивный и длительный курс лечения. Мане брюзжит, но все же с большой неохотой подчиняется. С конца мая он в Бельвю. Он уедет отсюда только в октябре или ноябре.

Теперь он живет не в лечебнице: это было бы слишком неудобно на такой большой – свыше пяти месяцев – срок. Эмилия Амбр, вернувшаяся из своего турне по Америке, снимает для него виллу на шоссе Гард, 41, расположенную на вершине холма, господствующего над Сеной.

Сеансы массажа, души возобновляются – по три раза в день, отнимая у Мане около полутора часов каждый. Деревенская скука снова обрушивается на художника. «Я живу словно устрица на солнце, если оно есть, и как можно больше времени провожу на воздухе; право, в деревне хорошо только тем, кто в ней жить не обязан», – пишет он Закари Астрюку 5 июня 1880 года.

Его стараются развлечь. Сюзанна играет ему сонаты. Леон Коэлла, приезжающий в Бельвю в конце каждой недели, объясняет приемы захватившей его биржевой игры. Ничего-то он не боится, этот вертопрах Леон! Недурно ориентирующийся в финансовых операциях, связанных с опасной и завлекательной биржевой игрой, он хотел бы ни больше ни меньше как (опять заговорила «сторона Фурнье»!) основать собственный банк.

Доводилось ли Мане испытывать угрызения совести при виде своего непризнанного сына, который так заботливо и преданно хлопочет возле него?.. Рио. Его сын. Жизнь была плохо начата. С первых шагов она опутала его своими тенетами. Но может ли человек убежать от самого себя? Дюранти не мог быть Золя. Жизнь перед нами обозначена бакенами, как морской фарватер. Наши действия связываются в единую цепь, и она, в свою очередь, сковывает нас.