– Хорошо выглядит.
– Один из самых больших пароходов, сэр. Я плавал на многих: и на «Мэджестик», и на «Тьютоник», сэр. Я тридцать лет служил официантом, и теперь, на старости лет, меня выкинули.
– У всех бывают тяжелые дни.
– Я был бы счастливым человеком, если бы мог вернуться на родину. Тут не место для старого человека. Тут могут жить только молодые и сильные. – Он протянул скрюченную подагрой руку по направлению к заливу и указал на статую. – Поглядите на нее – она смотрит в сторону Англии.
– Папочка, уйдем отсюда, мне не нравится этот человек, – прошептала Эллен дрожащим голосом.
– Ладно, пройдемся, посмотрим на морских львов. Будьте здоровы.
– Не дадите ли вы мне на чашку кофе? Я изголодался.
Тэтчер сунул монету в грязную, узловатую руку.
– Но папочка!.. Мама говорила, что никогда не нужно позволять кому-нибудь заговаривать с тобой на улице. Надо позвать полисмена, если к тебе будут приставать, и потом убежать как можно быстрее от этих ужасных похитителей детей.
– Я не боюсь похитителей детей, Элли. Они страшны только маленьким девочкам.
– Когда я вырасту большая, мне можно будет разговаривать с людьми на улицах?
– Нет, дорогая, конечно нет.
– А если бы я была мальчиком, то можно было бы?
– Я думаю, да.
Они остановились на минутку, чтобы еще раз посмотреть на залив. Океанский пароход, влекомый буксиром, который окутывал его нос белым дымом, возвышался прямо перед ними над паромами и баржами. Чайки кружились и кричали. Солнце лило кремовые лучи на верхние палубы и на большую желтую, с черной крышкой трубу. Гирлянда флажков весело плясала на аспидном небе.
– Много народу приезжает из-за границы на этих пароходах? А, папочка?
– Посмотри сама… Видишь, палубы так и кишат людьми.
Бродя по Пятьдесят третьей улице, Бэд Корпнинг очутился перед кучей угля, лежавшей на тротуаре. По другую сторону этой кучи стояла седовласая женщина с кружевными воланами на блузе, с большой розовой камеей на высокой груди. Она смотрела на его небритый подбородок и на кисти рук, выглядывавшие из рваных рукавов. Потом он услышал свой голос:
– Не снести ли вам уголь, сударыня? – Бэд переступил с ноги на ногу.
– Об этом я как раз и думаю, – сказала женщина надтреснутым голосом. – Этот несчастный угольщик принес утром уголь и сказал, что вернется перенести его. Вероятно, напился. Я не знаю только, можно ли пустить вас в дом.
– Я с севера, – пролепетал Бэд.
– Откуда?
– Из Куперстоуна.
– Хм… А я из Буффало. Возможно, что вы громила, но ничего не поделаешь – надо внести уголь. Идемте, я вам дам лопатку и корзину, и, если вы не растеряете уголь по дороге и на кухне, я дам вам доллар. На кухне только что мыли пол. Это всегда так: уголь приносят, когда моют пол.
Когда он внес первую корзину, она возилась на кухне; у него кружилась голова от голода, но он был счастлив, что работает, а не бродит бесцельно по тротуарам, с улицы на улицу, увертываясь от фургонов, колясок и трамваев.
– Почему у вас нет постоянной работы, голубчик? – спросила она, когда он вернулся с пустой корзиной, едва переводя дыхание.
– Я думаю, я еще не приспособился к городским нравам. Я родился и вырос на ферме.
– А чего ради вы приехали в этот ужасный город?
– Не мог больше жить на ферме.
– Это ужасно! Что станет со страной, если все сильные молодые люди покинут землю и уйдут в город?
– Я думал, что найду работу в доках, но там никого не берут. Пожалуй, я бы и матросом мог быть, да никто не хочет брать неопытного. Я не ел уже два дня.
– Ужасно! Ах вы несчастный… Почему же вы не пошли в какую-нибудь миссию или куда-нибудь в этом роде?
Когда Бэд принес последнюю корзину, он нашел на кухонном столе тарелку с холодным мясом, полкаравая черствого хлеба и стакан скисшего молока. Он ел быстро, едва прожевывая пищу, и остаток хлеба спрятал в карман.
– Как вам понравился завтрак?
– Благодарю вас, сударыня. – Он кивнул.
– Отлично, теперь вы можете идти. Благодарю вас.
Она сунула ему в руку четвертак. Бэд удивленно взглянул на монету, лежавшую на его ладони:
– Но, сударыня, вы сказали, что дадите мне доллар.
– Я никогда не говорила ничего подобного. Что за чушь! Если вы сейчас же не уйдете, то я позову моего мужа, а то еще обращусь в полицию.
Бэд молча положил монету в карман и вышел, едва волоча ноги.
– Какая неблагодарность! – брюзжала женщина, пока он закрывал за собой дверь.
Судорога сводила его желудок. Он снова повернул на восток и шел вдоль реки, крепко прижимая кулаки к ребрам. Ему все время казалось, что он упадет. Беда, если я потеряю сознание. Он дошел до конца улицы и лег на серый щебень около верфи. Из близлежащей пивоварни вязко и сладко тянуло хмелем. Заходящее солнце пылало в окнах фабрик Лонг-Айленда, вспыхивало в иллюминаторах буксиров, сверкало желтыми и оранжевыми курчавыми пятнами на коричнево-зеленой воде, горело на изогнутых парусах медленно плывущей вверх по течению шхуны. Боль внутри утихла. Что-то пламенное и знойное, как солнечный закат, просачивалось в его тело. Он сел. Слава богу, я не потерял сознания.
На рассвете на палубе сыро и холодно. Троньте рукой перила – на них влага. Коричневая вода гавани пахнет умывальником и мягко бьется в борта парохода. Матросы отдраивают люки. Грохот цепей, стук паровой лебедки. Высокий человек в синем халате стоит у рычага, среди облаков пара, который хлещет по его лицу, как мокрым полотенцем.
– Мамочка, сегодня в самом деле Четвертое июля?
Рука матери крепко сжимает его руку и ведет по трапу вниз, в салон-ресторан. Стюарды собирают багаж у лестницы.
– Мамочка, сегодня в самом деле Четвертое июля?
– Да, кажется, дорогой мой. Это ужасно – приезжать в праздник, но я думаю, что нас все-таки будут встречать.
На ней синее саржевое платье, длинная коричневая вуаль, и вокруг шеи – маленький темный зверек с красными глазами и настоящими зубами. От платья пахнет нафталином, распакованными чемоданами, шкафами, устланными папиросной бумагой. В салоне жарко. За перегородкой уютно сопят машины. Он клюет носом над горячим молоком, чуть подкрашенным кофе. Три звонка. Он вскидывает голову. Тарелки звенят, и кофе расплескивается от содроганий парохода. Потом толчок, лязг якорных цепей и постепенно тишина. Мать поднимается и выглядывает в иллюминатор:
– Будет прекрасный день, солнце прогонит туман. Подумай, дорогой, наконец-то мы дома! Здесь ты родился, мой мальчик.
– Сегодня Четвертое июля.
– Это как раз очень плохо… Джимми, посиди на палубе и будь умницей. Маме нужно укладываться. Обещай мне не шалить.
– Обещаю.
Он спотыкается о медную обшивку порога и выскакивает на палубу, потирая голые колени. Он успел увидеть, как солнце прорвалось сквозь шоколадные облака и пролило огненный поток в мутную воду. Билли, с веснушчатыми ушами (его родители сторонники Рузвельта, а не Паркера, как мамочка), машет желто-белому буксиру шелковым флагом величиной с носовой платок.
– Ты видел восход солнца? – спрашивает он таким тоном, словно солнце принадлежит ему.
– Я еще из иллюминатора видел, – говорит Джимми и отходит, задерживаясь взглядом на флаге.
С другого борта земля совсем близко; ближе всего зеленая скамейка с деревьями, а подальше – белые дома с серыми крышами.
– Ну-с, молодой человек, как вы чувствуете себя дома? – спрашивает господин с длинными усами.
– Там Нью-Йорк? – Джимми протягивает руку над спокойной, яркой водой.
– Да, мой мальчик, вон там, за туманом, Манхэттен.
– А это что такое, сэр?
– Это Нью-Йорк. Нью-Йорк расположен на острове Манхэттен.
– Неужели на острове?
– Вот так мальчик! Он не знает, что его родной город расположен на острове.
Золотые зубы длинноусого господина сверкают, когда он смеется, широко открывая рот. Джимми расхаживает по палубе, щелкая каблуками; внутри его все бурлит. Нью-Йорк расположен на острове.
– Вы, кажется, очень рады, что приехали домой, милый мальчик? – спрашивает дама.
– О да, мне хочется упасть и целовать землю.
– Какое прекрасное патриотическое чувство! Я так рада слышать это.
Джимми весь горит. Целовать землю, целовать землю, звенит у него в голове. Кругами по палубе…
– Вот то, с желтым флагом, – карантинное судно. – Толстый еврей с перстнями на пальцах разговаривает с длинноусым господином. – Мы опять двигаемся… Быстро, правда?
– Будем как раз к завтраку, к американскому завтраку, к славному домашнему завтраку.
Мама идет по палубе. Ее коричневая вуаль развевается.
– Вот твое пальто, Джимми, понеси его.
– Мамочка, можно мне взять флаг?
– Какой флаг?
– Шелковый американский флаг.
– Нет, дорогой. Все убрано.
– Ну пожалуйста, мне так хочется взять флат. Ведь сегодня Четвертое июля. И вообще, все…
– Не приставай, Джимми. Мама говорит: нет – значит, нет.
Колючие слезы. Он глотает их и смотрит матери прямо в глаза.
– Джимми, флаг запакован, и мама очень устала – она достаточно возилась с чемоданами.
– А у Билли Джонса есть флаг.
– Смотри, дорогой, ты все прозеваешь. Вот статуя Свободы.
Высокая зеленая женщина в длинной рубашке стоит на острове, подняв руку.
– Что у нее в руке?
– Факел, дорогой мой. Свобода светит миру… А с другой стороны – Говернор-Айленд, там, где деревья. А вон там – Бруклинский мост… Чудный вид! А это – доки. А это – Бэттери… И мачты кораблей, и шпиль Троицы, и Пулицер-билдинг…
Вопли пароходных гудков, свистки, красные пестрые паромы, ныряя, как утки, пенят воду. Буксир, содрогаясь, тащит баржу с целым составом вагонов и выпускает похожие на вату клубы дыма, все одинаковой величины. Руки у Джимми холодные, и он все время внутренне содрогается.
– Дорогой, не надо так волноваться. Сойдем вниз и посмотрим, не забыла ли мамочка чего-нибудь.
Вода усеяна щепками, ящиками, апельсинными корками, капустными листьями, все у́же и у́же полоса между пароходом и пристанью. Оркестр сверкает на солнце, белые шапки, потные красные лица, играют «Янки Дудль».