Манхэттен — страница 13 из 68

– Старый Спеккер? У него парализованы ноги. Это давнишняя история. Несчастный старик… Поверите ли, Джордж, я был бы в отчаянии, если бы с бедным старым Спеккером что-нибудь случилось. Он единственный честный человек в Нью-Йорке, и, кроме того, у него есть голова на плечах.

– Голова, которая никогда ничего не придумала, – заметил Болдуин.

– Еще придумает… Он еще может… Вы бы посмотрели на его чертежи зданий, построенных из одной стали. Он утверждает, что в будущем небоскребы будут строиться только из стали и стекла. Мы давно делали опыты со стеклянной черепицей… Честное слово, от некоторых его планов захватывает дух… Он раскопал где-то поговорку про римского императора, который нашел Рим кирпичным, а оставил его мраморным. Так вот он говорит, что он родился в кирпичном Нью-Йорке, а умрет в стальном. Сталь и стекло… Я покажу вам его проекты перестройки города. Умопомрачительно!

Они устроились на мягкой скамье в углу ресторана, где пахло мясом, жаренным на решетке. Сэндборн вытянул ноги под столом.

– Какая роскошь! – сказал он.

– Фил, возьмем коктейль, – сказал Болдуин, заглядывая в карточку. – Знаете, Фил, только первые пять лет тяжелы.

– Не беспокойтесь, Джордж, вы из тех, кто пробивается. А вот я – старая калоша.

– Почему? Вы всегда можете достать чертежную работу.

– Нечего сказать, приятная перспектива – провести всю жизнь, лежа брюхом на чертежном столе!.. Эх, дружище…

– «Спеккер и Сэндборн» еще могут стать известной фирмой.

– Люди будут летать в поднебесье к тому времени, а мы с вами будем лежать в земле с вытянутыми ногами.

– Бывает же все-таки удача.

Они выпили мартини и принялись за устрицы.

– Правда, что устрицы делаются кожаными в желудке, если запивать их спиртным?

– Не знаю. Кстати, Фил, как ваши дела с той маленькой стенографисткой?

– Вы себе представить не можете, сколько я на нее трачу денег! Угощение, театр… В конце концов она разорит меня. В сущности, уже разорила. Вы молодец, Джордж, что сторонитесь женщин.

– Пожалуй, – медленно сказал Болдуин и сплюнул в кулак косточку маслины.


Первое, что они услышали, был вибрирующий свисток; свистела вагонетка напротив пристани, где стоял паром. Маленький мальчик отделился от кучки эмигрантов, сбившейся на пристани, и подбежал к вагонетке.

– Она вроде паровика и полна земляных орехов! – орал он, бегом возвращаясь обратно.

– Падраик, стой здесь.

– А это станция воздушной дороги, Южный паром, – продолжил Тим Халлоран, явившийся встретить их. – А вон там – парк Бэттери, Баулинг-Грин, Уолл-стрит и коммерческий квартал… Идем, Падраик, дядя Тимоти повезет тебя по воздушной дороге.

На пристани остались трое – старуха с синим платком на голове и молодая женщина в красной шали, стоявшие около большого, перевязанного веревками сундука с медными ручками, и старик с зеленоватым огрызком бороды и лицом, изборожденным морщинами и сморщенным, как корень мертвого дуба. Глаза старухи слезились, она причитала:

– Dove andiamo[20], Madonna mia, Madonna mia.

Молодая женщина развернула письмо и смотрела на замысловатые буквы. Вдруг она подошла к старику:

– Non posso leggere[21], – и протянула ему письмо.

Он стиснул пальцы и замотал головой взад и вперед; он говорил без конца – слова, которые она не могла понять. Она пожала плечами, улыбнулась и вернулась к сундуку. Со старухой разговаривал загорелый сицилиец. Он ухватился за веревки и перетащил сундук на ту сторону улицы к фургону, запряженному белой лошадью. Обе женщины пошли за ним. Сицилиец протянул молодой женщине руку. Старуха, все еще бормоча и причитая, с трудом вскарабкалась на повозку. Сицилиец наклонился, чтобы прочесть письмо и толкнул молодую женщину плечом. Она выпрямилась.

– Ладно, – сказал он. Он снял вожжи с крупа лошади, повернулся к старухе и крикнул: – Cinque le due… Ладно!

IV. Колея

Грохот и рокот ослабли, стихли: вдоль всего поезда лязгнули буфера. Человек соскочил на полотно. Он так закоченел, что не мог пошевелиться. Кругом был смоляной мрак. Он пополз очень медленно, встал на колени, поднялся на ноги и прислонился, задыхаясь, к товарному вагону. Тело казалось чужим, мускулы были древесной массой, кости раскалывались на куски. Фонарь ослепил его.

– Убирайтесь немедленно! Сыщики делают обход.

– Скажи, парень, это Нью-Йорк?

– Он самый, черт его побери. Идите за моим фонарем – вы выйдете на набережную.

Он еле передвигал ноги, он спотыкался о мерцающие римские «V» стрелок и скрещивающиеся рельсы. Он побежал рысью, наткнулся на сигнальную проволоку и упал. Наконец присел на краю верфи, опустив голову на руки. Вода, точно ласковый пес, тихо ворчала, набегая на сваи. Он вынул из кармана сверток, развернул газетную бумагу и достал большой ломоть хлеба с куском жесткого мяса. Он жевал и жевал, пока у него хватало влаги во рту. Потом он неуверенно поднялся, стряхнул крошки с колен и осмотрелся. К югу, над путями, мрачное небо было затоплено оранжевым заревом.

– Веселая дорога, – сказал он хрипло и громко. – Веселая дорога.

В исхлестанное дождем окно Джимми Херф смотрел на пузыри зонтиков, медленно плывшие по течению Бродвея. Кто-то постучал в дверь.

– Войдите, – сказал Джимми и отвернулся к окну, заметив, что лакей чужой, не Пат.

Лакей зажег электричество. Джимми увидел его отражение в оконном стекле: худой, стриженый человек держал в одной руке на весу поднос с серебряными судками, похожими на церковные купола. Лакей, отдуваясь, прошел вглубь комнаты, волоча свободной рукой сложенный столик. Он толчком раскрыл его, поставил на него поднос, а круглый стол накрыл скатертью. От него жирно пахло кухней. Джимми подождал, пока он не ушел, и повернулся. Он обошел стол, приподнимая серебряные крышки; суп с маленькими зелеными штучками, жареная баранина, картофельное пюре, тертая брюква, шпинат и никакого десерта.

– Мамочка!

– Да, дорогой? – донесся слабый голос из-за закрытой двери.

– Обед подан, мамочка.

– Кушай, мальчик, я сейчас приду.

– Я не хочу без тебя, мамочка.

Он еще раз обошел стол, привел в порядок ножи и вилки. Он перекинул салфетку через руку. Метрдотель ресторана Дельмонико накрывал стол для слепого богемского короля и принца Генриха Мореплавателя…

– Мама, кем ты хочешь быть – королевой Марией Стюарт или леди Джейн Грей?

– Но им обеим отрубили голову, золото мое. Я не хочу, чтоб мне отрубили голову.

Мать была одета в розовое платье. Когда она открыла дверь, вялый запах – запах одеколона и лекарств – проник из спальни, потянулся за ее длинными, отороченными кружевом рукавами. Она напудрилась чуточку больше, чем следовало, но ее пышные каштановые волосы были убраны очень красиво. Они уселись друг против друга; она подала ему тарелку супа, держа ее двумя руками с голубыми жилками.

Он ел суп, водянистый и недостаточно горячий.

– Ах, детка, я забыла про гренки!

– Мамочка… мама, почему ты не ешь?

– Мне сегодня что-то не хочется есть. Не знаю, что мне делать. У меня очень болит голова. Впрочем, это не важно.

– А может быть, ты хочешь быть Клеопатрой? У нее был чудный аппетит, и она съедала все, что ей давали. Она была пай-девочка.

– Даже жемчуг… Она опустила жемчужину в уксус и выпила его… – Ее голос дрожал. Она протянула ему руку через стол; он погладил ее руку, как мужчина, и улыбнулся. – Только ты и я, Джимми, мой мальчик… Солнышко, ты всегда будешь любить твою маму?

– Что случилось, мамочка, милая?

– О, ничего. Я себя чувствую сегодня как-то странно. Я так устала от этого вечного нездоровья.

– Но после операции…

– Да, после операции… Пожалуйста, дорогой, в ванной на подоконнике есть свежее масло. Я положу немного в пюре, если ты принесешь. Придется опять сделать замечание насчет стола. Баранина совсем неважная – надеюсь, что мы от нее не заболеем.

Джимми побежал через комнату матери в узенький коридор, где пахло нафталином и шелковыми платьями, разложенными на стуле. Красный резиновый наконечник душа качнулся ему в лицо, когда он открыл дверь ванной. От запаха лекарств у него болезненно сжались ребра. Он открыл окно за ванной. Подоконник был пыльный, и пушистая копоть осела на тарелке, которой было прикрыто масло. Он стоял несколько секунд, глядя во двор, дыша ртом, чтобы не чувствовать запаха угольного газа, поднимавшегося из топки. Под ним горничная в белой наколке, высунувшись из окна, разговаривала с истопником, истопник смотрел вверх, скрестив на груди голые сильные руки. Джимми напряг слух, чтобы услышать, о чем они говорят; быть грязным и весь день таскать уголь и чтобы волосы были жирные и руки грязные до подмышек.

– Джимми!

– Иду, мамочка.

Вспыхнув, он захлопнул окно и пошел в столовую как можно медленней, чтобы румянец сбежал с лица.

– Опять замечтался, Джимми. Мой маленький мечтатель…

Он поставил масло возле тарелки матери и сел.

– Ешь скорее баранину, пока она горячая. Почему ты не берешь горчицы? Будет гораздо вкуснее.

Горчица обожгла ему язык, из глаз покатились слезы.

– Слишком острая? – смеясь, спросила мать. – Надо привыкать к острым вещам… Он любил все острое.

– Кто, мама?

– Тот, кого я очень любила.

Сидели молча. Слышно было, как работают его челюсти. Изредка сквозь закрытые окна долетал прерывистый грохот экипажей и трамваев. В трубах отопления щелкало и стучало. Во дворе истопник, весь вымазанный маслом, шлепая дряблыми губами, говорил какие-то слова горничной в крахмальной наколке – грязные слова. Горчица такого цвета, как…

– О чем ты думаешь?

– Ни о чем.

– У нас не должно быть тайн друг от друга, дорогой. Помни: ты у меня единственное утешение.

– Как ты думаешь, интересно быть тюленем?

– По-моему, очень холодно.