Манхэттен — страница 20 из 68

Ветер, трясший оконные рамы, разбудил ее. Джон лежал далеко на другом краю кровати. От ветра и дождя, струившегося по окну, было так, словно комната, и широкая кровать, и все предметы двигались, неслись вперед, точно воздушный корабль над морем. Шел дождь сорок дней и сорок ночей… В какую-то щель холодной окаменелости мотив песенки просачивался, как струя теплой крови… Опрокинулась в небе лейка. Она осторожно провела рукой по волосам мужа. Он поморщился во сне и захныкал: «Не надо» – голосом маленького мальчика; этот голос заставил ее рассмеяться. Она лежала, смеясь, на другом краю кровати, смеясь безнадежно, как когда-то смеялась с подругами в школе. И дождь хлестал в окно, и песня звучала все громче, пока не загремела в ее ушах духовым оркестром.

Шел дождь сорок дней и сорок ночей,

Опрокинулась в небе лейка.

Лишь один человек пережил потоп —

Длинноногий Джек с Перешейка.

Джимми Херф сидел напротив дяди Джеффа. Перед ним на синей тарелке – баранья котлета, жареная картошка, небольшая горка горошка, украшенная петрушкой.

– Так вот, подумай об этом, – говорит дядя Джефф. Яркая люстра освещает отделанную ореховым деревом столовую, сверкает в серебряных ножах и вилках, в золотых зубах, в часовых цепочках, в галстучных булавках, утопает в темноте тонких сукон, играет круглыми бликами на полированных блюдах, лысых головах, судках.

– Ну, что скажешь? – спрашивает дядя Джефф, заложив большие пальцы в проймы пестрого жилета.

– Шикарный клуб, – говорит Джимми.

– Богатейшие, лучшие люди страны завтракают здесь. Посмотри на тот круглый стол в углу. Это стол Гозенхеймера… Налево. – Дядя Джефф нагибается и понижает голос: – А вот тот, с выдающейся челюстью, – Уайлдер Лапорт.

Джимми, не отвечая, разрезает баранью котлету.

– Ну-с, Джимми, ты, наверное, знаешь, почему я привел тебя сюда… Я хочу поговорить с тобой. Теперь, когда твоя бедная мать… ушла от нас, Эмили и я являемся твоими опекунами в глазах закона и исполнителями воли бедной Лили… Я хочу рассказать тебе, как обстоят дела. – (Джимми кладет вилку и ножик и сидит, уставившись на дядю, сжимая холодными руками ручки кресла, следя, как двигается тяжелая синяя челюсть над рубиновой булавкой в широком шелковом галстуке.) – Тебе шестнадцать лет. Так, Джимми?

– Да, дядя.

– Ну так вот… Когда имущество твоей матери будет продано, ты будешь обладать состоянием приблизительно в пять тысяч пятьсот долларов. К счастью, ты умный малый и скоро поступишь в университет. Этой суммы при умелом обращении должно хватить тебе на жизнь и ученье в Колумбийском университете, если ты настаиваешь на нем… Что до меня, то я, а также, наверное, и тетя Эмили предпочли бы видеть тебя в Йельском или Принстонском университете. По-моему, ты счастливый малый. В твои годы я подметал в Фредериксбурге контору и зарабатывал пятнадцать долларов в месяц. И вот что я еще хотел сказать: я не замечаю в тебе склонности к коммерческим делам… гм… не замечаю энтузиазма, желания зарабатывать и добиться материального благополучия. Посмотри кругом. Жажда денег и энтузиазм сделали этих людей такими, каковы они теперь. Эти же чувства дали мне возможность создать себе комфортабельный очаг, культурную обстановку, в которых ты сейчас живешь… Я понимаю – тебя несколько странно воспитывали; бедная Лили не сходилась с нами во многих взглядах. Но в настоящий момент оформление твоей жизни только начинается. Теперь как раз время для закладки фундамента твоей будущей карьеры. Я советую тебе, мой друг, последовать примеру Джеймса и пробивать себе дорогу при содействии нашей фирмы… Отныне вы оба мои сыновья… Тебя ожидает тяжелый труд, но это хорошее начало, оно открывает тебе широкие перспективы. И помни: если человеку повезет в Нью-Йорке, то ему повезет всюду и везде.

Джимми следит, как широкий серьезный рот дяди Джеффа произносит слова, и не дотрагивается до сочной бараньей котлеты.

– Ну, чем же ты намерен быть? – Дядя Джефф нагибается к нему через стол и глядит на него выпуклыми серыми глазами.

Джимми поперхнулся кусочками хлеба, краснеет и наконец говорит, заикаясь:

– Чем хотите, дядя Джефф.

– Значит, ты этим же летом будешь работать в течение месяца у меня в конторе? Войдешь во вкус работы и заработка, как подобает мужчине? Приглядишься, как делаются дела?

Джимми кивает.

– Ну-с, ты пришел к чрезвычайно разумному решению, – басит дядя Джефф, откидываясь на спинку кресла; полоса света пробегает по его серо-стальным волосам. – Между прочим, что ты хочешь на десерт? Когда-нибудь, Джимми, когда ты будешь крупным дельцом, через много лет, ты вспомнишь этот разговор. Это начало твоей карьеры.

Девица у вешалки улыбается из-под презрительной башни белокурых волос, подавая Джимми его шляпу: среди великолепных котелков, канотье и величественных панам, висящих на крючках, она выглядит помятой, грязной и поношенной. В его желудке что-то кувыркается, когда лифт начинает спускаться. Он выходит в переполненный народом мраморный вестибюль. Не зная, куда идти, он некоторое время стоит, прислонившись к стене, засунув руки в карманы, наблюдая толпу, которая локтями прокладывает себе дорогу к вращающейся двери. Розовощекие девицы жуют резинку, востроглазые девицы с челками, желтолицые мальчики его возраста, юные франты в шляпах набекрень, потнолицые посыльные, перекрестные взгляды, подрагивающие бедра, тяжелые челюсти, жующие сигары, худые, вогнутые лица, плоские тела молодых мужчин и женщин, брюхатые старики – все течет, толкаясь, шаркая, через вращающиеся двери на Бродвей, с Бродвея, двумя бесконечными потоками. Поток засосал Джимми, он выносит его из дверей и опять в двери днем, и ночью, и утром, вращающиеся двери выдавливают из него годы, как фарш из сосиски. Внезапно все его мускулы каменеют. Дядя Джефф может провалиться к черту вместе со своей конторой! Эти слова звучат внутри его так громко, что он оглядывается по сторонам, не услышал ли их кто-нибудь.

Пусть все они идут к черту! Он расправляет плечи и прокладывает себе дорогу к вращающейся двери. Он наступает кому-то на ногу.

– Смотрите, куда идете, черт бы вас взял!

Он на улице. Резкий ветер набивает ему рот и глаза пылью. Он идет вниз к Бэттери, ветер дует ему в спину. На кладбище Святой Троицы стенографистки и конторские мальчики едят сэндвичи среди могил. Чужеземцы толпятся у пароходных пристаней. Светловолосые норвежцы, широколицые шведы, поляки, чумазые, низкорослые, пахнущие чесноком жители средиземного побережья, огромные славяне, три китайца, несколько человек ласкарийцев. В маленьком треугольнике перед таможней Джимми поворачивается и долго смотрит в глубокую воронку Бродвея, лицом к ветру. Дядя Джефф может провалиться к черту вместе со своей конторой!


Бэд сел на край койки, потянулся и зевнул. В комнате пахло потом, кислым дыханием и мокрой одеждой. Храп, стоны и бормотание спящих, скрип кроватей. Где-то далеко горела тусклая, одинокая электрическая лампочка. Бэд закрыл глаза и уронил голову на грудь. Господи, как хорошо было бы заснуть. Боже мой, как хорошо было бы заснуть. Он крепко обхватил колени руками, чтобы сдержать их дрожь. Отче наш, иже еси на небеси, как хорошо бы заснуть.

– В чем дело, дружище? Не можете уснуть? – послышался спокойный шепот с соседней койки.

– Никак не могу.

– Я тоже.

Бэд посмотрел на большую голову с курчавыми волосами. Сосед облокотился на кровать.

– Гнусная, вонючая, вшивая дыра, – продолжил он так же ровно. – А стоит сорок центов. Чтоб они провалились вместе со своими ночлежками…

– Давно вы в этом городе?

– В августе будет десять лет.

– Господи…

С другого конца комнаты кто-то зашипел:

– А ну-ка, вы, заткнитесь! Тут вам не пикник!

Бэд понизил голос:

– Как подумаешь, что я столько лет мечтал попасть в этот город… Я родился и вырос на ферме.

– Почему же вы не едете обратно?

– Не могу.

Бэду было холодно; он пытался осилить дрожь. Он натянул одеяло до самого подбородка и, завернувшись в него, смотрел на говорившего.

– Каждую весну я говорю себе: я уйду, поселюсь там, где трава, лужайки, где коровы идут с пастбища, – и все никак не могу уехать. Привязался!

– Что вы все это время делали в городе?

– Не знаю… Большей частью сидел на Юнион-плейс, потом в Медисон-сквер. Был в Хобокене, и в Джерси, и Флэтбуше, а теперь я – бродяга с Баури.

– Клянусь, я сбегу отсюда завтра же! Страшно тут… Больно много фараонов и сыщиков…

– Вы могли бы просить милостыню… Но послушайтесь моего совета: возвращайтесь на ферму к старикам, и все пойдет на лад.

Бэд соскочил с кровати и грубо схватил собеседника за плечо:

– Идемте-ка к свету, я вам кое-что покажу. – Голос Бэда звенел как-то странно в его собственных ушах. Он прошел вдоль ряда храпящих коек. Бродяга – расхлябанный человек с курчавыми выцветшими волосами, такой же бородой и глазами, как бы вколоченными в лицо, – вылез из-под одеяла, совершенно одетый, и последовал за ним. Под лампочкой Бэд расстегнул рубашку и спустил ее с тощих плеч. – Посмотрите на мою спину.

– Господи Исусе! – прошептал тот, проводя рукой с длинными желтыми ногтями по спине, исполосованной глубокими красными и белыми шрамами. – В жизни не видел ничего подобного.

– Вот что сделал со мной мой старик. Двенадцать лет он истязал меня, когда ему хотелось. Он полосовал меня плетью и прижигал спину каленым железом. Говорили, что он мой отец, но я знаю, что это вранье. Когда мне было тринадцать лет, я сбежал. Вот тогда-то он поймал меня и начал истязать. Теперь мне двадцать пять.

Они молча вернулись к своим койкам и улеглись.

Бэд лежал, глядя в потолок, натянув одеяло до глаз. Он посмотрел на дверь в конце комнаты и увидел там человека в коричневом котелке, с сигарой во рту. Он закусил нижнюю губу зубами, чтобы не закричать. Когда он снова посмотрел туда, человека не было.

– Послушайте, вы еще не спите? – прошептал он.