Манхэттен — страница 55 из 68

– Пожалуй, вы правы… У меня просто нервы шалят.


Синтия сидит в «паккарде» и читает газету.

– Ну что, дорогая, ты, наверно, думала, что я никогда не приду?

– Я почти дочитала книгу, папочка.

– Ну хорошо… Бутлер, в центр, как можно быстрее… Мы опоздали к обеду.

Лимузин несется по улице Лафайета. Блэкхэд поворачивается к дочери:

– Если ты когда-нибудь услышишь, как человек говорит о своем гражданском долге, – ради бога, не верь ему… В девяти случаях из десяти это значит, что он собирается подложить тебе свинью. Ты не представляешь себе, как я доволен, что ты и Джо устроены.

– В чем дело, папочка? У тебя деловые неприятности?

– Рынков нет!.. На всей проклятой земле нет ни одного рынка, который не был бы набит до отказа… Темное дело, Синти! Никто не знает, что случится… Да, чтобы не забыть… ты можешь быть в банке завтра в двенадцать часов?.. Я посылаю Худкинса с некоторыми ценностями – личными, как ты сама понимаешь, – в банк. Я хочу положить их в твой сейф.

– Но он уже переполнен, папочка.

– Сейф в Астор-Тресте – на твое имя, да?

– На мое и Джо вместе.

– Прекрасно. Ты возьмешь новый сейф в банке на Пятой авеню на твое собственное имя… Я отправлю туда вещи ровно в полдень. И помни, что я говорю тебе, Синти, – если ты когда-нибудь услышишь, что деловой человек говорит о гражданских добродетелях, то смотри в оба.

Они едут по Четырнадцатой улице. Отец и дочь смотрят сквозь стекло на исхлестанные ветром лица пешеходов, ждущих на перекрестке возможности перейти улицу.


Джимми Херф зевнул и отодвинул стул. Никелевый блеск пишущей машинки утомлял глаза. Кончики пальцев ныли. Он приоткрыл дверь и заглянул в холодную спальню. Он едва мог разглядеть Элли, спавшую на кровати в алькове. В дальнем конце комнаты стояла колыбель ребенка. Чувствовался легкий молочно-кислый запах детского белья. Он прикрыл дверь и начал раздеваться. «Если бы хоть немного простора, – бормотал он. – Мы живем как в клетке». Он стянул пыльное покрывало с дивана и вытащил из-под подушки пижаму. Простор, простор, чистота, спокойствие – слова жестикулировали в его голове, словно он обращался к обширной аудитории.

Он погасил свет, приоткрыл окно и, одеревенев от жажды сна, бросился на кровать. И тотчас же начал писать письмо на линотипе. Вот я ложусь спать… Мать великих белых сумерек… Рука линотипа была женской рукой в длинной белой перчатке. Сквозь стук машины голос Элли: «Не надо, не надо, не надо, ты делаешь мне больно».

– Мистер Херф, – говорит человек в халате, – вы портите машину, мы не сможем выпустить книгу, черт бы вас побрал.

Линотип – глотающий рот со сверкающими никелевыми зубами – глотает, крошит. Он проснулся, сел на кровати. Ему было холодно, зубы стучали. Он натянул одеяло и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, был день. Ему было тепло. Он был счастлив. Хлопья снега танцевали, медлили, кружились за высоким окном.

– Привет, Джимпс, – сказала Элли, подходя к нему с подносом.

– Что случилось? Я умер, попал на небо?

– Нет, сегодня воскресенье… Я решила побаловать тебя… Я испекла булочки.

– Ты прелесть, Элли… Подожди немного, я встану и почищу зубы.

Он вернулся с вымытым лицом, в купальном халате. Ее рот дрогнул под его поцелуем.

– Еще только одиннадцать часов. Я выиграл целый час. А ты будешь пить кофе?

– Сейчас… Слушай, Джимпс, я хотела поговорить с тобой кое о чем. По-моему, нам нужно другое помещение. Ты теперь опять работаешь по ночам…

– Ты думаешь, нам нужно переехать?

– Нет. Я думала: может быть, ты найдешь где-нибудь поблизости еще одну комнату и будешь там ночевать. Тогда никто не будет беспокоить тебя по утрам.

– Но, Элли, мы никогда не будем видеться… Мы и теперь редко видимся.

– Правда, это ужасно… Но что же делать, если часы наших занятий не совпадают?

Из соседней комнаты послышался плач Мартина. Джимми сидел на краю кровати с пустой кофейной чашкой на коленях и смотрел на свои голые ноги.

– Как хочешь, – сказал он грустно.

Желание схватить ее за руки, прижать ее к себе так, чтобы ей стало больно, пронзило его, как ракета, и умерло. Она собрала кофейный прибор и вышла. Его губы знали ее губы, его руки знали, как умеют обвиваться ее руки, он знал рощу ее волос, он любил ее. Он долго сидел, глядя на свои ноги – тонкие, красноватые ноги со взбухшими синими жилами, с пальцами, искривленными обувью, лестницами, тротуарами. На меленьких пальцах обеих ног были мозоли. Его глаза наполнились слезами жалости к себе. Ребенок перестал плакать. Джимми пошел в ванную комнату и повернул кран.


– Виноват тот парень, Анна. Он приучил вас думать, что вы ни на что не способны… Он сделал вас фаталисткой.

– А что это такое?

– Это такой человек, который думает, что не стоит бороться, человек, который не верит в человеческий прогресс.

– Вы думаете, он такой человек?

– Во всяком случае, он скэб[41]. У этих южан нет никакого классового самосознания… Ведь он заставил вас прекратить взносы в союз.

– Мне надоело работать на швейной машине.

– Но вы могли бы заняться рукоделием и хорошо зарабатывать. Вы – наша… Я создам вам сносную жизнь. У вас будет приличная работа. Я никогда не позволил бы вам, как он, работать в танцевальном зале… Анна, мне ужасно больно видеть, как еврейская девушка гуляет с таким парнем.

– Ну ладно. Он ушел, и у меня нет работы.

– Такие парни, как он, – злейшие враги рабочих… Они думают только о себе.

Они медленно идут по Второй авеню. Туманный вечер. Он – рыжеволосый худощавый молодой еврей с бледными впалыми щеками. У него кривые ноги швейника. Анне жмут туфли. У нее синие круги под глазами. В тумане бродят кучки людей, говорящих по-еврейски, по-русски, по-английски с неправильным акцентом. Теплые потоки света из гастрономических магазинов и киосков с прохладительными напитками отсвечивают на тротуарах.

– Если бы я не чувствовала себя все время такой усталой… – бормочет Анна.

– Зайдем сюда, выпьем что-нибудь. Выпейте стакан сливок, Анна. Это вам будет полезно.

– Мне не хочется сливок, Элмер. Я лучше возьму содовой воды с шоколадом.

– Будет еще хуже… Впрочем, берите, если вам хочется.

Она садится на высокий никелированный стул. Он стоит рядом с ней. Она слегка откидывается назад и прислоняется к нему.

– Все горе рабочих в том… – Он говорит тихим, чужим голосом. – Все горе рабочих в том, что мы ничего не знаем… Мы не знаем, как нужно есть, не знаем, как нужно жить, не знаем, как защищать наши права… Да, Анна, я хочу заставить вас думать обо всем этом так же, как думаю я. Вы понимаете – мы в самой гуще сражения, совсем как на войне.

Длинной ложечкой Анна вылавливает кусочки мороженого из густой пенистой жидкости в стакане.


Джордж Болдуин смотрел на себя в зеркало, моя руки в маленькой комнате за кабинетом. Его все еще густые волосы были почти совсем седы. От углов рта к подбородку тянулись глубокие складки. Под яркими, острыми глазами кожа висела мешками. Он медленно и тщательно вытер руки, достал из жилетного кармана коробочку с пилюлями стрихнина, проглотил одну из них и, почувствовав желанное возбуждение, вернулся в контору. Мальчик-рассыльный вертелся около его стола с карточкой в руке.

– Вас хочет видеть дама, сэр.

– Ей назначено прийти? Спросите мисс Рэнк… Нет, подождите минутку. Проведите даму прямо ко мне.

На карточке было написано: «Нелли Линихэм Макнил». Нелли была одета очень богато; на ней была масса кружев и широкое меховое манто. На шее висела лорнетка на аметистовой цепочке.

– Гэс просил меня зайти к вам, – сказала она, садясь на предложенный ей стул.

– Чем могу быть полезным? – Его сердце почему-то сильно билось.

Она посмотрела на него в лорнет:

– Джордж, вы переносите это лучше, чем Гэс.

– Что именно?

– Да все это… Я стараюсь уговорить Гэса поехать со мной за границу… Мариенбад или что-нибудь в этом роде… Но он говорит, что он так влез, что теперь уже не может просто вылезти.

– Я думаю, что это относится ко всем нам, – сказал Болдуин, холодно улыбаясь.

Они на минуту замолкли, потом Нелли Макнил встала:

– Слушайте, Джордж… Гэс ужасно волнуется. Вы знаете, что он всегда готов постоять за своих друзей и требует от них того же.

– Никто не может сказать, что я не постоял за него… Все дело просто в том, что я не политический деятель и сделал, по-видимому, большую глупость, приняв предложенную мне должность. А теперь я уже должен действовать на основании закона, вне партийных симпатий.

– Джордж, это еще не все, вы сами знаете.

– Скажите ему, что я всегда был и буду ему преданным другом… Он это отлично знает. Во всей этой истории я дал себе слово бороться с тем элементом, с которым Гэс имел неосторожность спутаться.

– Вы прекрасный оратор, Джордж Болдуин. Вы всегда им были.

Болдуин побагровел. Они стояли неподвижно друг против друга у двери кабинета. Его рука лежала на дверной ручке как парализованная. За окном, на лесах строящегося здания, оглушительно стучали молотки клепальщиков.

– Надеюсь, ваша семья в добром здравии? – сказал он наконец с усилием.

– Да, все чувствуют себя прекрасно, благодарю вас… До свиданья.

Она вышла.

Болдуин минуту стоял у окна, глядя на серое здание с черными окнами напротив. Глупо так возбуждаться по пустякам. Надо развлечься. Он снял с гвоздя шляпу, пальто и вышел.

– Джонас, – сказал он сидевшему в библиотеке человеку с круглой лысой, похожей на тыкву головой, – принесите мне на дом все бумаги, что лежат у меня на столе… Я просмотрю их сегодня вечером.

– Слушаюсь, сэр.

Когда он вышел на Бродвей, он почувствовал себя мальчиком, играющим в хоккей. День был зимний, сверкающий, с быстрыми сменами солнца и туч. Он вскочил в такси, откинулся на сиденье и задремал. На Сорок второй улице он проснулся. Все сплелось в хаос ярких пересекающихся плоскостей, цветов, лиц, ног, витрин, трамваев, автомобилей. Он выпрямился, положил руки в перчатках на колени, дрожа от возбуждения. Перед домом, где жила Невада, он расплатился с такси. Шофер был негр и, получив на чай пятидесятицентовую монету, оскалил белоснежные зубы. Лифта не было. Болдуин, сам себе удивляясь, легко взбежал по ступеням. Он постучал в дверь Невады. Ответа не было. Он снова постучал, Невада осторожно приоткрыла дверь. Он увидел ее кудрявую пепельную головку. Он вбежал в комнату прежде, чем она успела остановить его. На ней было только кимоно поверх розовой рубашки.