Судья отпил глоток воды. Фрэнси видела бусинки пота, выступившие на его носу.
– Давно пора дать пример! – выкрикнул судья. – Разумеется, я, как любящий и нежный отец, понимаю все ваше несчастье – недостаточное воспитание, отсутствие идеалов, отсутствие домашнего очага и нежных материнских забот – все то, что привело эту молодую женщину на стезю безнравственной жизни и падения и заставило поддаться искушениям жестоких и порочных людей, поддаться нездоровым возбуждениям, порочным развлечениям, всему тому, что так удачно названо «веком джаза»[43]. И все же в тот момент, когда эти мысли готовы пролить елей милосердия на суровые веления закона, передо мной встают образы других молодых девушек, живущих в этом огромном городе, – образы сотен девушек, которые в этот самый час могут попасть в лапы жестоких, бессовестных соблазнителей из породы подсудимого Робертсона… Для него и ему подобных нет наказания достаточно сурового… И я вспоминаю, что неудачно примененное милосердие может впоследствии превратиться в жестокость. Все, что мы можем сделать, – это пролить слезу над жизнью заблудшей женщины и вознести Господу молитвы за душу несчастного младенца, которого эта злополучная женщина породила на свет как плод своего позора…
Фрэнси почувствовала холодное щекотание, которое началось в кончиках ее пальцев и побежало по рукам, по телу, содрогавшемуся в спазмах тошноты.
– Двадцать лет, – услышала она кругом себя шепот; казалось, все облизывали губы, мягко пришепетывая: – Двадцать лет.
– Кажется, я падаю в обморок, – сказала она себе, как постороннему человеку. Все кругом нее с грохотом почернело.
Обложенный пятью подушками посредине широкой кровати красного дерева с резными столбиками сидел Финеас Блэкхэд. Лицо у него было красное, как его шелковая пижама. Он сыпал проклятиями. Большая, красного дерева спальня, обитая яванскими цветными тканями вместо обоев, была пуста. Только слуга-индус в белой куртке и тюрбане стоял в изножье кровати, руки по швам, и при каждом новом взрыве ругательств склонял голову и говорил:
– Да, саиб; да, саиб.
– Если ты, желтая обезьяна, чтобы тебя черт побрал, не принесешь мне сию секунду виски, то я встану и переломаю тебе все кости! Ты слышишь? Будьте вы все прокляты, меня уже не слушаются в моем собственном доме! Когда я говорю «виски», то это значит виски, а не апельсиновый сок, будь ты проклят! Получай, собака!
Он схватил граненый кувшин с ночного столика и швырнул им в индуса. Потом откинулся на подушки с пеной на губах, ловя ртом воздух. Индус молча вытер белуджистанский ковер и выскользнул из комнаты, унося груду разбитого стекла. Блэкхэд начал дышать легче. Его глаза глубоко запали в орбиты и потерялись в складках отяжелевших зеленых век.
Он казался спящим, когда вошла Синтия в макинтоше, с мокрым зонтиком в руке. Она на цыпочках подошла к окну и стояла там, глядя на серую мокрую улицу и на старые гробоподобные дома из коричневого кирпича, стоявшие напротив. На одну долю секунды она снова превратилась в маленькую девочку, которая пришла в ночном халатике, чтобы позавтракать вместе с папочкой в его широкой постели.
Он проснулся внезапно, посмотрел кругом налитыми кровью глазами. Мускулы его тяжелых челюстей напряглись под болезненно-багровой кожей.
– Ну что, Синтия, где виски, который я приказал подать?
– Папа, ты же знаешь, что сказал доктор.
– Он сказал, что если я выпью еще глоток, то это убьет меня… Да ведь я же и так мертв. Проклятый осел!
– Ты должен беречь себя и не волноваться.
Она поцеловала его и положила прохладную тонкую руку на его лоб.
– А у меня мало причин волноваться? Если бы я мог схватить своими руками этого грязного, мерзкого прохвоста… Мы бы вылезли благополучно, если бы у него не распустились нервы. Поделом мне за то, что я взял себе в компаньоны такую мокрую курицу… Двадцать пять, тридцать лет работы – все полетело к черту в десять минут!.. Двадцать лет подряд мое слово было так же верно, как банкнота! Лучше всего было бы убраться вместе с фирмой в преисподнюю. А ты, плоть от моей плоти, говоришь мне, чтобы я не пил… Господи!.. Эй, Боб… Боб!.. Куда он провалился, проклятый мальчишка? Эй, вы, сукины дети, идите сюда! За что я плачу вам деньги, мерзавцы?
Сестра милосердия просунула голову в дверь.
– Вон отсюда! – заорал Блэкхэд. – Чтобы тут духу не было этих крахмальных дур!
Он швырнул в сестру подушкой. Сестра скрылась. Подушка ударилась о столбик и упала обратно на кровать. Синтия заплакала:
– Ах, папочка, я не могу вынести этого… Все вас так уважали… Возьмите себя в руки, папочка, дорогой!
– Чего ради?.. Представление кончилось. Почему ты не смеешься? Занавес опущен. Все это только шутка, гнусная шутка!
Он начал смеяться, как в бреду, потом задохнулся, стиснул кулаки, опять стал ловить ртом воздух. Наконец он сказал прерывающимся голосом:
– Разве ты не видишь, что только виски поддерживает меня? Уходи, Синтия, оставь меня и пошли ко мне этого проклятого индуса. Я всегда любил тебя больше всего на свете… Ты это знаешь… Скорей скажи ему, чтобы он принес то, что я приказал.
Синтия вышла, плача. Ее муж ходил по передней.
– Эти проклятые репортеры… Я не знаю, что им говорить. Они говорят, что кредиторы собираются затеять процесс.
– Миссис Гастон, – вмешалась сестра милосердия, – я думаю, вам придется нанять мужчину для ухода за ним… Право, я ничего не могу с ним поделать.
В нижнем этаже телефон звонил, звонил.
Индус принес виски. Блэкхэд наполнил стакан и отхлебнул большой глоток.
– Вот от этого я себя чувствую лучше, клянусь Богом. Ахмет, ты прекрасный малый… Ну что ж, я думаю, придется смотреть опасности прямо в лицо. Придется все распродать… Слава богу, Синтия уже устроена. Я продам все эти проклятые вещи. Жалко, что мой драгоценный зятек так прост. Это уж такое мне счастье, что я всегда окружен простофилями… Клянусь Богом, я охотно пошел бы в тюрьму, если бы это принесло им какую-нибудь пользу… Почему нет? Все надо испытать в жизни. А потом вышел бы из тюрьмы и нанялся бы лодочником или сторожем на верфи. Мне это нравится. Надо относиться спокойно к тому, что произошло. Я и так всю жизнь разрывался на части. А, Ахмет?
– Да, саиб, – сказал индус, кланяясь.
Блэкхэд передразнил его:
– «Да, саиб»! Ты всегда говоришь «да», Ахмет. Это смешно! – Он начал смеяться прерывистым, клокочущим смехом. – Кажется, это самый простой исход.
Он смеялся и смеялся; вдруг он перестал смеяться. Страшная судорога пробежала по его телу. Он скривил рот, пытаясь говорить. В течение секунды его глаза обводили комнату – глаза маленького ребенка, которому сделали больно и который собирается заплакать. Вдруг он повалился на подушки с застывшим, разинутым ртом. Ахмет долго и холодно смотрел на него, потом подошел и плюнул ему в лицо. Тотчас же он достал носовой платок из кармана полотняной куртки и вытер плевок с желтого, застывшего лица. Он закрыл рот, уложил тело между подушками и мягко вышел из комнаты. В передней Синтия сидела в глубоком кресле и читала журнал.
– Саибу много лучше. Он, кажется, заснул.
– Ах, Ахмет, я так рада, – сказала она и снова углубилась в журнал.
Эллен вышла из автобуса на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы. Розовые сумерки надвигались с блистающего запада, отсвечивая в меди, никеле, пуговицах и глазах. Все окна на восточной стороне авеню были объяты пламенем. Она стояла, стиснув зубы, на углу, ожидая возможности перейти на другую сторону. Хрупкий аромат ударил ей в лицо. Тощий парень с космами льняных волос под кепи протягивал ей корзину с толокнянкой. Она купила пучок и прижала его к лицу. Майские рощи таяли, как сахар, на ее нёбе.
Раздался свисток, заскрежетали рычаги, автомобили растеклись в боковые переулки, улицу затопили люди. Эллен почувствовала, что парень с цветами трется около нее. Она отшатнулась. Сквозь аромат толокнянки она уловила на мгновение запах его немытого тела – запах иммигрантов, Эллис-Айленда, перенаселенных домов-казарм. Под никелем и позолотой улиц, эмалированных маем, она чуяла тошнотворный запах, расползавшийся липкой массой, как жижа из лопнувшей ассенизационной трубы, как толпа. Она быстро свернула в боковую улицу. Она вошла в дверь, подле которой была прибита маленькая, безукоризненно начищенная дощечка:
MADAME SOUBRINE
ROBES
Она забыла все, утопила все в кошачьей улыбке мадам Субрин, полной черноволосой женщины, может быть русской. Мадам Субрин вышла из-за портьеры, простирая к ней руки. Заказчицы, сидевшие в гостиной стиля ампир, смотрели на Эллен с завистью.
– Дорогая миссис Херф, где же вы пропадали? Ваше платье уже неделю как готово! – воскликнула она; она говорила по-английски чересчур правильно. – Ах, дорогая, вы увидите – оно великолепно… А как поживает мистер Харпсикур?
– Я была очень занята… Я ушла из журнала.
Мадам Субрин кивнула; многозначительно подмигнув, она откинула портьеру и повела ее в заднюю комнату.
– Ah, çа se voit… Il ne faut pas travailler, on peut voir dejа́ de toutes petites rides. Mais ils disparaitront[44]. Извините меня, дорогая…
Толстая рука, обвившая ее талию, крепко стиснула ее. Эллен слегка отстранилась.
– Вы самая красивая женщина в Нью-Йорке!.. Анжелика, вечернее платье миссис Херф! – закричала она.
Выцветшая светловолосая девушка со впалыми щеками вошла, неся на вешалке платье. Эллен сняла свой серый жакет. Мадам Субрин кружилась вокруг нее, мурлыча:
– Анжелика, посмотрите на эти плечи, на этот цвет волос… Ah, c’est le rêve!
Она подходила к Эллен слишком близко, точно кошка, которая хочет, чтобы ее погладили. Бледно-зеленое платье было отделано ярко-красным и темно-синим.
– В последний раз заказываю такое платье. Мне надоело постоянно носить синее и зеленое…