Они едут по Четырнадцатой улице. Отец и дочь смотрят сквозь стекло на исхлестанные ветром лица пешеходов, ждущих на перекрестке возможности перейти улицу.
Джимми Херф зевнул и отодвинул стул. Никелевый блеск пишущей машинки утомлял глаза. Кончики пальцев ныли. Он приоткрыл дверь и заглянул в холодную спальню. Он едва мог разглядеть Элли, спавшую на кровати в алькове. В дальнем конце комнаты стояла колыбель ребенка. Чувствовался легкий молочно-кислый запах детского белья. Он прикрыл дверь и начал раздеваться. «Если бы хоть немного простору, — бормотал он. — Мы живем, как в клетке». Он стянул пыльное покрывало с дивана и вытащил из-под подушки пижаму. «Простор, простор, чистота, спокойствие…» Слова жестикулировали в его голове, словно он обращался к обширной аудитории.
Он погасил свет, приоткрыл окно и, одеревенев от жажды сна, бросился на кровать. И тотчас же начал писать письмо на линотипе. «Вот я ложусь спать… Мать великих белых сумерек…» Рука линотипа была женской рукой в длинной белой перчатке. Сквозь стук машины голос Элли: «Не надо, не надо, не надо, ты делаешь мне больно!» — «Мистер Херф, — говорит человек в халате, — вы портите машину, мы не сможем выпустить книгу, черт бы вас побрал!» Линотип — глотающий рот со сверкающими никелевыми зубами, глотает, крошит. Он проснулся, сел на кровати. Ему было холодно, зубы стучали. Он натянул одеяло и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, был день. Ему было тепло. Он был счастлив. Хлопья снега танцевали, медлили, кружились за высоким окном.
— Хелло, Джимпс, — сказала Элли, подходя к нему с подносом.
— Что случилось? Я умер, попал на небо?
— Нет, сегодня воскресенье… Я решила побаловать тебя… Я испекла булочки.
— Ты прелесть, Элли… Подожди немного, я встану и почищу зубы.
Он вернулся с вымытым лицом, в купальном халате. Ее рот дрогнул под его поцелуем.
— Еще только одиннадцать часов. Я выиграл целый час. А ты будешь пить кофе?
— Сейчас… Слушай, Джимпс, я хотела поговорить с тобой кое о чем. По-моему, нам нужно другое помещение. Ты теперь опять работаешь по ночам…
— Ты думаешь, нам нужно переехать?
— Нет. Я думала, может быть, ты найдешь где-нибудь поблизости еще одну комнату и будешь там ночевать. Тогда никто не будет беспокоить тебя по утрам.
— Но, Элли, мы никогда не будем видеться… Мы и теперь редко видимся.
— Правда, это ужасно… Но что же делать, если часы наших занятий не совпадают?
Из соседней комнаты послышался плач Марти: Джимми сидел на краю кровати, с пустой кофейной чашкой на коленях, и смотрел на свои голые ноги.
— Как хочешь, — сказал он грустно.
Желание схватить ее за руки, прижать ее к себе так чтобы ей стало больно, пронзило его, как ракета, и умерло. Она собрала кофейный прибор и вышла. Его губы знали ее губы, его руки знали, как умеют обвиваться руки, он знал рощу ее волос, он любил ее. Он долго сидел, глядя на свои ноги — тонкие, красноватые ноги со взбухшими синими жилами, с пальцами, искривлеными обувью, лестницами, тротуарами. На маленьких пальцах обеих ног были мозоли. Его глаза наполнились слезами от жалости к себе. Ребенок перестал плакать. Джимми пошел в ванную комнату и повернул кран.
— Виноват тот парень, Анна. Он приучил вас думать, что вы ни на что не способны… Он сделал вас фаталисткой.
— А что это такое?
— Это такой человек, который думает, что не стоит бороться; человек, который не верит в человеческий прогресс.
— Вы думаете, он такой человек?
— Во всяком случае, он скэб.195 У этих южан нет никакого классового самосознания… Ведь он заставил вас прекратить взносы в союз.
— Мне надоело работать на швейной машине.
— Но вы могли бы заняться рукоделием и хорошо зарабатывать. Вы — наша… Я создам вам сносную жизнь. У вас будет приличная работа. Я никогда не позволил бы вам, как он, работать в танцевальном зале… Анна, мне ужасно больно видеть, как еврейская девушка гуляет с таким парнем.
— Ну ладно. Он ушел, и у меня нет работы.
— Такие парни, как он, — злейшие враги рабочих. Они думают только о себе.
Они медленно идут по Второй авеню196. Туманный вечер. Он — рыжеволосый, худощавый, молодой еврей с бледными, впалыми щеками. У него кривые ноги швейника. Анне жмут туфли. У нее синие круги под глазами. В тумане бродят кучки людей, говорящих по-еврейски, по-русски, по-английски с неправильным акцентом. Теплые потоки света из гастрономических магазинов и киосков с прохладительными напитками отсвечивают на тротуарах.
— Если бы я не чувствовала себя все время такой усталой, — бормочет Анна.
— Зайдем сюда, выпьем что-нибудь. Выпейте стакан сливок, Анна. Это вам будет полезно.
— Мне не хочется сливок, Элмер. Я лучше возьму содовой воды с шоколадом.
— Будет еще хуже… Впрочем, берите, если вам хочется.
Она садится на высокий никелированный стул. Он стоит рядом с ней. Она слегка откидывается назад и прислоняется к нему.
— Все горе рабочих в том… — Он говорит тихим, чужим голосом. — Все горе рабочих в том, что мы ничего не знаем… Мы не. знаем, как нужно есть, не знаем, как нужно жить, не знаем, как защищать наши права… Да, Анна, я хочу заставить вас думать обо всем этом так же, как думаю я. Вы понимаете — мы в самой гуще сражения, совсем как на войне.
Длинной ложечкой Анна вылавливает кусочки мороженого из густой пенистой жидкости в стакане.
Джордж Болдуин смотрел на себя в зеркало, моя руки в маленькой комнате за кабинетом. Его все еще густые волосы были почти совсем седы. От углов рта к подбородку тянулись глубокие складки. Под яркими, острыми глазами кожа висела мешками. Он медленно и тщательно вытер руки, достал из жилетного кармана коробочку с пилюлями стрихнина, проглотил одну из них и, почувствовав желанное возбуждение, вернулся в контору. Мальчик-рассыльный вертелся около его стола с карточкой в руке.
— Вас хочет видеть дама, сэр.
— Ей назначено прийти? Спросите мисс Рэнк… Нет, подождите минутку. Проведите даму прямо ко мне.
На карточке было написано «Нелли Линихэм Мак-Нийл». Нелли была одета очень богато: на ней была масса кружев и широкое меховое манто, на шее висела лорнетка на аметистовой цепочке.
— Гэс просил меня зайти к вам, — сказала она, садясь на предложенный ей стул.
— Чем могу быть полезным? — Его сердце почему-то сильно билось.
Она посмотрела на него в лорнет.
— Джордж, вы переносите это лучше, чем Гэс.
— Что именно?
— Да все это… Я стараюсь уговорить Гэса поехать со мной за границу… Мариенбад или что-нибудь в этом роде… Но он, говорит, так влез, что теперь уже не может просто вылезти.
— Я думаю, что это относится ко всем нам, — сказал Болдуин, холодно улыбаясь.
Они на минуту замолкли; потом Нелли Мак-Нийл встала.
— Слушайте, Джордж… Гэс ужасно волнуется. Вы знаете, что он всегда готов постоять за своих друзей и требует от них того же.
— Никто не может сказать, что я не постоял за него… Все дело просто в том, что я не политический деятель и сделал, по-видимому, большую глупость, приняв предложенную мне должность. А теперь я уже должен действовать на основании закона, вне партийных симпатий.
— Джордж, это еще не все, вы сами знаете.
— Скажите ему, что я всегда был и буду ему преданным другом… Он это отлично знает. Во всей этой истории я дал себе слово бороться с тем элементом, с которым Гэс имел неосторожность спутаться.
— Вы прекрасный оратор, Джордж Болдуин. Вы всегда им были.
Болдуин побагровел. Они стояли неподвижно друг против друга у двери кабинета. Его рука лежала на дверной ручке, как парализованная. За окном, на лесах строящегося здания, оглушительно стучали молотки клепальщиков.
— Надеюсь, ваша семья в добром здравии? — сказал он наконец с усилием.
— Да, все чувствуют себя прекрасно, благодарю вас… До свиданья. — Она вышла.
Болдуин минуту стоял у окна, глядя на серое здание с черными окнами напротив. «Глупо так возбуждаться по пустякам. Надо развлечься». Он снял с гвоздя шляпу, пальто и вышел.
— Джонас, — сказал он сидевшему в библиотеке человеку с круглой, лысой, похожей на тыкву головой, — принесите мне на дом все бумаги, что лежат у меня на столе… Я просмотрю их сегодня вечером.
— Слушаюсь, сэр.
Когда он вышел на Бродвей, то почувствовал себя мальчиком, играющим в хоккей. День был зимний, сверкающий, с быстрыми сменами солнца и туч. Он вскочил в такси, откинулся на сиденье и задремал. На Сорок второй улице он проснулся. Все сплелось в хаос ярких, пересекающихся плоскостей, цветов, лиц, ног, витрин, трамваев, автомобилей. Он выпрямился, положил руки в перчатках на колени, дрожа от возбуждения. Перед домом, где жила Невада, он расплатился с такси. Шофер был негр и, получив на чай пятидесятицентовую монету, оскалил белоснежные зубы. Лифта не было. Болдуин, сам себе удивляясь, легко взбежал по ступеням. Он постучал в дверь Невады. Ответа не было. Он снова постучал — Невада осторожно приоткрыла дверь. Он увидел ее кудрявую пепельную головку. Он вбежал в комнату прежде, чем она успела остановить его. На ней было только кимоно поверх розовой рубашки.
— Господи, — сказала она, — я думала, что это прислуга.
Он сгреб ее и поцеловал.
— Не знаю почему, но я чувствую себя сегодня трехлетним младенцем.
— У вас такой вид, будто вас хватил солнечный удар. Вы же знаете — я не люблю, когда вы приходите, не предупредив по телефону.
— Не сердись, это в первый раз. — Вдруг Болдуин увидел на кушетке пару аккуратно сложенных темно-синих брюк. — Я ужасно чувствовал себя в конторе, Невада. Я думал, что приду к тебе, поболтаю, отдохну немного.
— А я как раз репетировала танцы под патефон.
— А, это очень интересно… — Он зашагал по комнате вприпрыжку. — Слушай, Невада… Нам надо поговорить. Мне все равно, кто у тебя сидит в спальне.
Она посмотрела ему в лицо и села на кушетку рядом с брюками.