ющие идеологии, ни даже счастливые преуспеяния объединившихся свободных людей еще сами по себе не составляют душу цивилизации, ее существо. Она являет собой прежде всего метафизический ответ на метафизический призыв, приключение, длящееся целую вечность, осуществление которого предложено каждому из нас в отдельности, путем выбора и осознания собственной ответственности.
Уточним терминологию. Назовем цивилизацией в узком смысле путь последовательного приспособления человека как биологического и социального существа к собственному телу и окружающей среде; культурой — рост его сознания, умений, завоевываемых напряжением духа, участием последнего в делах и размышлениях человека, свойственных той или иной эпохе или группе, к которой он принадлежит, и в то же время тяготеющих к универсальности; духовностью — открытие глубинной жизни личности. Таким образом, мы определили три уровня последовательного становления целостной концепции гуманизма. Мы полагаем, и в этом мы близки марксизму, что воплощенная духовность, подверженная угрозе со стороны плоти, имеет своим первичным долгом освобождение себя и освобождение людей от порабощающей их цивилизации, а не укрытие в страхе, сожалениях или увещеваниях. Но в противоположность марксизму мы утверждаем, что существуют только метафизически ориентированные человеческие цивилизации и культуры. Только труд, цели которого выше затраченных усилий и выше производства, только наука, цели которой выше утилитарности, только искусство, цели которого выше наслаждения, в конечном итоге, только личная жизнь каждого человека, верного духовной реальности, устремленного в высшие сферы, способны поколебать груз мертвого прошлого и привести к новому порядку. Вот почему, приступая к действию, мы думаем прежде всего о том, чтобы найти меру человека и меру цивилизации.
Наша деятельность в противоположность тому, что думают по этому поводу реформисты разного толка, должна иметь широко открытые границы.
С исторической точки зрения кризис, который побуждает нас действовать, не ограничивается ни рамками политическими, ни даже рамками сугубо экономическими. Мы присутствуем при крушении целой эпохи в жизни цивилизации, возникшей в конце средних веков, укрепленной и одновременно подрываемой индустриальным развитием, эпохи капиталистической, если говорить о ее структурах, либеральной по своей идеологии, буржуазной по своей морали. Мы присутствуем при зарождении новой цивилизации, реальные черты и нравы которой остаются еще неясными, смешанными с распадающимися формами бьющейся в конвульсиях уходящей цивилизации. Любое действие, которое не поднимается до уровня такого исторического понимания, любая доктрина, которая не учитывает эти факты, являются тщетным делом рабов. Пять веков истории подвергаются взвешиванию, пять веков истории начинают осмысливаться со всей очевидностью. В такой критической точке только от нашей предусмотрительности зависит, затеряются ли наши непосредственные действия в водовороте текущих событий или же их последствия отзовутся в далеком будущем. Нельзя отказывать страждущему в обычной медицинской помощи на том основании, что помощь эта, исцеляя, может причинить страдания, нельзя не учитывать тот факт, что в медленно развивающейся истории случаются сломы; следуя этой логике, надо решительно убеждать тех, кто ныне изо всех сил стремится укрыться от потрясений или проигнорировать их, в том, что эти потрясения неизбежны и что, если люди не возьмут власть над ними, они их раздавят.
Наше духовное устремление должно быть не менее мощным, чем исторические тенденции. Будем ли мы говорить о создании нового человека? В одном смысле — нет, в другом — да.
Нет — если под этим понимается то, что каждая эпоха производит человека, коренным образом отличного от человека предшествующих лет только потому, что он живет в других условиях и пребывает на другой ступени коллективной эволюции человечества. Мы полагаем, что внешние структуры благоприятствуют развитию человека или калечат его, но ни в коей мере не создают нового человека; новый человек рождается только тогда, когда индивид сам прилагает усилия, чтобы стать личностью. Мы полагаем также, что эти структуры не исчерпывают всего человека. Мы верим в некоторые непреходящие реальности, а также в вечное предназначение человеческой природы. Для того чтобы обозначить их границы, мы слишком скромны, и здесь ничего не поделать. За свою историю мы до такой степени привыкли к историческим болячкам, что далеко не всегда можем распознать их природу. Потребуется бесконечное число проб и ошибок, чтобы установить пределы человеческого и античеловеческого начал. В том месте, где мы надеялись встретить податливую породу, мы наткнулись на каменную глыбу; но и это сопротивление, которое кое-кто считает вечным законом универсума, тоже отступит неожиданным образом. Было бы самонадеянно или наивно полагать, что природа — все, или утверждать, что она ничто. Последний тезис, который мы отвергаем, питает определенный мессианизм, столь же расплывчатый, сколь и утопичный, говорящий о создании нового исторического человека.
Но мы, безусловно, воздерживаемся от того, чтобы отвергать данное утверждение на манер самонадеянных людей, которые путают служение вечному с сохранением собственных привилегий, или людей, лишенных воображения и отождествляющих человеческую природу со случайными обстоятельствами, порожденными беспорядком, присущим той или иной эпохе. Нельзя усомниться в том, что мы уже не можем в значительной мере обновить жизнь большинства людей, освобождая их от порабощения, которое, отягчающе воздействуя на них, искажает их человеческое предназначение. Мы конечно же верим в духовный смысл человеческой судьбы, но еще более очевидно то, что человек может обогатить мир чудными плодами своего творчества, что он еще далеко не исчерпал ресурсы своей не полностью осуществленной и изученной природы и что история обладает далеко не одним-единственным обликом, какие бы реалии и пределы ни были ей предписаны.
Новая цивилизация, новый человек: говоря так, мы рискуем скорее ослабить наши устремления, чем превысить ожидания. Нам хорошо известно, что каждая эпоха создает нечто достойное человека только в том случае, если ей удалось услышать сверхчеловеческий зов истории. Нашей отдаленной целью остается то, что мы определили для себя в 1932 году: после четырех веков заблуждений, без суеты, коллективно — возродить Возрождение.
В соответствии с предложенным методом мы будем опираться прежде всего на критическое изучение цивилизаций, тех, что уже свершили свой цикл, или тех, что претендуют на то, чтобы заменить собой предшествующие цивилизации. В столь кратком рассмотрении мы вынуждены прибегнуть к определенной систематизации и вычленить в истории идей чистые формы, предельные позиции. Гениальность или ловкость их сторонников, сложность исторической реальности, в которой они осуществляются, сопротивление или содействие им со стороны живых личностей — все это придает им тысячи оттенков и видимость истины. Тем не менее остаются три-четыре наиболее масштабных направления, оспаривающих друг у друга право соответствовать ходу истории. Каждое из них по-своему трактует случайность и реальных людей, по-своему оценивает значение той или иной цивилизации, прокладывающей свой путь сквозь водовороты и потрясения, который ведет ее сначала к застою, а затем к гибели. Выявляя всякий раз этот путь, мы не будем отклоняться от собственного предмета исследования, а станем только схематично обрисовывать нашу концепцию, которая, как мы надеемся, в будущем обогатится ничем не заменимым опытом ее осуществления.
I. Современный мир против личности
1. Буржуазно-индивидуалистическая цивилизация
Буржуазно-индивидуалистическая цивилизация, совсем недавно господствовавшая в западном мире, все еще прочно укоренена в нем. Даже те общества, которые официально отказались от нее, остаются полностью пропитанными ею. Тесно связанная с основами христианства, разложению которого она способствовала, смешанная с пережитками военно-феодального времени, с первыми ростками социализма, она образует специфическую смесь тех и других, рассмотрение разновидностей которой здесь заняло бы слишком много места. Мы ограничимся анализом ее последнего исторического этапа и выявлением его доминант, стремясь отвлечься от всего того, что привносится в него отдельными удачливыми индивидами, случаем или людскими судьбами.
Для обозначения этой цивилизации мы избрали весьма значимое выражение: буржуазно-индивидуалистическая, — но мы не хотели включать в его содержание ничего такого, что не имело бы никакого основания. Известная манера карикатурно изображать любую буржуазию, шаблоны, выходящие из-под пера левой прессы, нередко более вульгарны, чем сами модели; мы, со своей стороны, вовсе не отрицаем того, что некоторым привилегированным слоям буржуазного общества все еще свойственны определенные добродетели. Мы не игнорируем также того факта, что животворный смысл свободы и человеческого достоинства может придавать жизненность некоторым защитительным речам в пользу индивидуализма и делать это более глубоким образом, чем заблуждения, которые они же пропагандируют. Однако, поскольку мы берем буржуазную цивилизацию в обобщенном виде, все несущественные виды сопротивления тонут в общем потоке, а именно они-то и составляют ее тираническую действительность.
В данном отношении буржуазная цивилизация является завершающим этапом той более обширной цивилизации, которая развивается со времени Возрождения до наших дней. В ее истоке лежит бунт индивида против социального механизма, ставшего слишком тяжеловесным, и против закосневшего духа, также превратившегося в механизм. Этот бунт отнюдь не был целиком и полностью беспорядочно-анархическим. В нем содержались законные требования личности. Но эта концепция быстро превратилась в ограниченную концепцию индивида, что уже с самого начала грозило ей гибелью. То, что главное внимание уделяется отдельному человеку, само по себе еще не грозит социальному сообществу разрушением, как это иногда считают, но опыт показывает, что всякое разложение социальных сообществ базируется на ослаблении личностного идеала, предлагаемого каждому из их членов. Индивидуализм является в первую очередь упадком индивида и лишь во вторую очередь — его изоляцией; он изолировал людей как раз в той мере, в какой обесценил их.
Индивидуалистические времена начались с героической фазы. Их первым идеалом человека был герой, то есть человек, в одиночку сражающийся против чудовищных сил и в этой своей борьбе испытывающий пределы человечности. Его представители были мужественные люди: конкистадор, тиран, реформатор. Дон Жуан. Его добродетели: дух приключенчества, отвага, независимость, гордость, а также ловкость, но лишь в той мере, в какой она умножает отвагу. Постепенно все это приобрело цивилизованные формы: защита инициативы, риска, соперничества — последние приверженцы либерализма еще пытаются похваляться своим генеалогическим древом. Они могут делать это, только скрывая тот факт, что буржуазное общество обрекло эти ценности на вымирание. В самом деле, в течение какого-то времени капитаны индустрии — читай: некоторые финансовые авантюристы — продолжали в своих операциях широкомасштабные традиции, чего и мы не запрещаем. Поскольку они боролись с вещами и с людьми, то есть с сопротивляющейся живой материей, они закаляли в этом бесспорную добродетель, состоящую из смелости и (зачастую) аскетизма. Распространяя свое влияние на все континенты, индустриальный капитализм предоставил им временное право на авантюрное развитие. Но когда его деньги заработали, как машины, финансовый капитализм открыл мир легкой жизни, из которой всякая напряженность готова была вот-вот улетучиться. Вещи с их особым ритмом, сопротивляемостью, длительностью растворяются в нем под воздействием бесконечно умножаемой мощи, которую естественным силам придает не размеренный труд, а спекулятивная игра, игра прибыли, добытой без соответствующих (реальных) усилий, то есть по типу, на который стремится равняться капиталистическая прибыль как таковая. Тогда страсть к приключению постепенно уступает место страсти к комфорту, к обезличенному механически добываемому благу и чувству удовлетворенности, не знающему меры, не ощущающему опасности: тому самому чувству, которое распределяют машина и рента. Стоило цивилизации вступить на этот нечеловеческий и сам себя проторяющий путь, как она перестала творить и побуждать людей к творчеству; даже ее творения производятся все больше для того, чтобы сковать людей и подчинить инерции. Два атлета с помощью рекламы заставляют двадцать тысяч индивидов сидеть в креслах и воображать себя спортсменами. А какой-нибудь Бранли или Маркони привязывает к креслам двадцать миллионов индивидов; целая армия акционеров, чиновников, рантье паразитирует на индустрии, которая между тем с каждым днем требует все меньше рабочих рук, все меньше квалифицированной рабочей силы.
Именно таким образом замена индустриальной прибыли спекулятивным барышом, ценностей творчества — ценностями комфорта мало-помалу развенчала индивидуалистический идеал и открыла сначала для правящих классов, а затем и для народных масс дорогу к тому, что мы называем буржуазным духом, который представляется нам наиболее ощутимым антиподом всякой духовности.
Каковы его ценности? Он горделиво хранит вкус к силе, но силе легковесной, перед которой деньги устраняют любое препятствие, готовясь к фронтальному наступлению; к силе, которая гарантирована от всякого риска, которой обеспечена безопасность. Таковой была ничтожная победа, о которой мечтает и богач нынешних времен; спекуляция и автоматизм сделали ее доступной любому. Это уже не победа феодала, близко стоящего к своим богатствам и своим вассалам; и угнетение не одного человека, а многих людей. Деньги разделяют. Они разделяют людей, коммерциализуя всякий обмен, извращая слова и поступки тех, кто способен, довольствуясь сознанием собственной обеспеченности, жить в своих кварталах, ходить в свои школы, носить свои костюмы, ездить в своих вагонах, селиться в своих отелях, иметь свои связи и свое окружение, тех, кто способен довольствоваться лишь привычным для себя зрелищем. Вот мы уже очень далеко ушли от героя. Богач возвышенной эпохи тоже находится на пути к исчезновению. На алтаре этой мрачной церкви осталось только улыбающееся и отвратительно симпатичное божество: буржуа. Человек, утративший смысл бытия, живущий лишь среди вещей, лишенных внутренней тайны, предназначенных только для использования. Человек, потерявший любовь; христианин, лишенный чувства тревоги, бесстрастный атеист, он ниспровергает все добродетели, безумно и безостановочно устремляясь к ценностям социально-психологического свойства, обеспечивающим ему спокойствие: счастье, здоровье, благоразумие, стабильность, наслаждение жизнью и комфортом. В буржуазном мире комфорт является тем же, чем в эпоху Возрождения был героизм, а в христианском средневековье — святость: наивысшей ценностью, движущей силой деятельности.
Буржуа ставит себе на службу престиж и претенциозность. Престижность — это то, что в социальном плане наиболее свойственно буржуазному духу: когда комфорт уже не доставляет радости буржуа, он, по меньшей мере, с гордостью хранит репутацию владельца комфорта. Претенциозность же для него — самое обычное чувство. Он превращает право, эту упорядоченную справедливость, в крепостное укрепление, под прикрытием которого он может чинить несправедливость. По этой причине он является ярым сторонником юридического формализма.
Чем меньше он любит вещи, которые себе присваивает, тем более внимательно он относится к своим правам, которые являются для человека порядка высшей формой самосознания. Обладая чем-либо, буржуа чувствует себя прежде всего собственником, он одержим чувством собственности: собственность заняла место обладания[110].
Между буржуазным духом, кичащимся своей незыблемостью, и мелкобуржуазным духом, озабоченным тем, чтобы достичь положения буржуа, по существу, нет разницы; они отличаются друг от друга только своими аппетитами и используемыми средствами. Ценности мелкого буржуа — это ценности богача, только более убогие и потускневшие от чувства зависти. Одолеваемый даже в своей личной жизни заботой о продвижении вперед, подобно тому как буржуа наполнен заботой о престижности, он думает только об одном: пробиться. А чтобы пробиться, он знает лишь одно средство — экономию; это не та экономия, к которой прибегает бедняк, чтобы хоть как-нибудь защитить себя от мира, ополчившегося против него, а экономия алчная, осмотрительная, экономия ради безопасности, которая нарастает шаг за шагом, отнимая радость, великодушие, фантазию, доброту.
Лишив таким образом человека старого героического индивидуализма, подобно тому как этот последний отлучил его от святости, буржуазный индивидуализм тем не менее претендует быть духовным наследником всего прошлого. Однако он хранит свой «дух» лишь ценой отрыва как от всей духовной реальности, так и от живой плоти человека, попирая его естественную тягу к деятельности. Защитники и противники духовного (начала), от молодых, крайне правых, революционеров и до марксистов, единодушно сплачиваются в своей (правда, не всегда равноценной) критике лишенного жизни спекулятивного идеализма, который лежит в основе буржуазных доктрин[111].
Его источником или, по меньшей мере, моментом его зарождения можно считать то время, когда картезианский дуализм решительно расколол монолитное здание христианства. Духовное (начало) в мире, ориентированном на воплощение, скорость и машину, выявляло свое присутствие во всем универсуме, в природе и в человеке. Чувственный мир сосредоточивался у папертей соборов, витал вокруг капителей, наносил свои узоры на ковры и витражи, смешиваясь с молитвой; в храме люди обменивались своими навыками, идеями и молитвами, словом, своим непосредственным опытом. Однако не стоит приукрашивать средневековье: это было время крепостничества, феодализма, войн, а там, где чеканили монету, — время первых шагов капитализма. Тем не менее во взаимоотношениях духа и плоти принцип порядка господствовал над варварским беспорядком, подобно тому как колокольня господствует над селом, где дома неверующих и верующих составляют единое целое. Идея служила молитве, которая соединяла вместе орудия труда, корпорацию и хлеб насущный. Материя уже была живой плотью, она не мыслилась вне человека, она была с ним заодно.
С тех пор мы познали сначала в идее, а затем отлитой в сталь и цемент определение материи — инертной, податливой, обесчеловеченной. Ловкая индустрия сделала материю изощренной, что способствовало ее отделению от духовной жизни. По мере того как человек, заботясь о своих удобствах, все более и более эксплуатировал материю, он забывал о жизни духовной, а затем и просто попрал ее, в итоге мир вновь утратил свое единство. Эксплуатация шаг за шагом отбрасывала на задворки человечества класс людей, прочно связавших себя с трудом, но утративших величие труда, которое заключается в мастерстве, творчестве, в осуществлении человеческого промысла; в итоге было попрано достоинство человека, и это гораздо более жестоко, чем его ущемление в том, что касается средств существования, культуры, свободной жизни, тихой радости труда; многие люди оказались выброшенными из жизни и отчужденными от самих себя.
Духовность, лишенная своих основ, становится воздушным шариком, парящим над этим грубым миром, чтобы наблюдать за ним со стороны, а иногда и развлекать его. «Дух», наполненный пустотой, легковесен и эгоистичен; «разум», горделивый и безапелляционный, равнодушный к таинству реального существования; сложная, причудливая игра «интеллекта»: вот так создается особая порода людей, глухих к страданию, нечувствительных к жестокой судьбе, слепых по отношению к несчастьям.
Эти прекрасные души боятся некой злой силы, которая может нарушить порядок в их спокойных играх в идеологические кегли. Они находят реальную жизнь грубой, непристойной, потому что она постепенно и в буквальном смысле дает перебои. Они любят идеи как убежища, они готовы идти на штурм, если при этом нет никакого риска; мышление для них — это средство для упражнений в абсолютной, безопасной и безответственной власти, для оправдания или ниспровержения мира, на который они взирают, сидя за письменным столом. Духовное становится прерогативой небольшой привилегированной касты людей. Это означает не только лишение духа остроты, придания ему вычурности, картинности, энциклопедической манерности. Это — глобальное крушение культуры, попрание самой духовной жизни. Мы видим, как ее место занимают разного рода эрзацы: то это самоуверенное умствование и болтовня, то — расплывчатые мечтания, этот побочный продукт мышления, воображения и чувственности, который претендует на верховенство над опытом; кое-где это застоявшаяся в миллионах душ пресная водица мнений, взращенных зашоренной прессой, огромное публичное болото, в которое выливаются зловонные сплетни, рождающиеся в салонах и кафе.
Кто удивился бы тому, что людей, живущих в изнурительном труде и борьбе, сражающихся с лишениями, презрением, изоляцией, когда они оказываются перед лицом такого дорогостоящего разложения, тошнит от этой шумихи и что они, неумелые на слова, равняются на знамя материализма? Что они нередко воспринимают заученные формулировки, если не как требование жить в нормальном мире, то по меньшей мере как жажду собственной подлинности? Их столь прочно втиснули в эту жизнь, что ныне они способны соприкасаться с воображаемой действительностью только с позиций труда, достоинство которого вновь следовало бы обретать. Материализм, который они исповедуют, нередко оказывается всего лишь выражением их неприязни к этому лощеному, лакированному, вечно юному лику, который им предлагают Слово, Печать и буржуазная мораль. Наивная вера в величие мира, молодость и простоту; потребность в возрождении целостной жизни, уже давно утратившей свою сущность; гневное презрение к лживым и пустым словам и прекраснодушию, в которых в конечном итоге проституируются последние остатки духа; потребность в вовлеченности, основательности, плодотворности, свойственная человеческому призванию; неуничтожимый инстинкт присутствия. Материализм (к этому мы еще вернемся) страдает своего рода теоретическим примитивизмом, весьма опасным для культуры и человека. Но для полурабов, у которых отняли возможность любого другого духовного опыта, материализм является не только символом их порабощения; своей реакцией против двуличия «духа» он свидетельствует уже о начале восстания, о дующем свежем ветре в нашем замшелом мире.
Отделив человека от его духовных привязанностей и лишив материальной пищи, либеральный индивидуализм тем самым расколол естественные сообщества.
Он начал с отрицания единства, существующего между структурой человека и его призванием, этого универсального принципа равенства и братства, который христианство утверждало вопреки разобщенности античного полиса. Первый этап: нет истины, а есть только абстрактная форма разума, люди связаны между собой не общим призванием, а только структурой. Второй этап: нет единства разума, есть только профессора, которые верят в причинность, негры, которые в нее не верят, и писатели, которым поручено ознакомить нас с их уникальными, не поддающимися передаче чувствами. Кое-кто еще цепляется за идею национальной истины и борется в рамках своего окружения с индивидуализмом, который они же неистово отстаивают на национальном уровне. Еще кое-кто укрывается в своем одиночестве и твердит об исключительном характере ощущений, об остроте идей и в них одних находит достаточную привлекательность, чтобы заполнить скукой укрытую от внешних влияний жизнь. По отношению к массе, которая трудится с утра до вечера, лучшим средством отделить ее от вечного и универсального (за исключением универсальности ее труда) было бы сделать недоступным ей возможность самовыражения, осуществления мысли и героического присутствия в духовной жизни.
Эволюция права закрепляет в качестве обычаев то, что философская эволюция подготавливает в качестве идей.
Она наделяет суверенным достоинством некоего абстрактного индивида, эдакого славного дикаря-одиночку, не имеющего ни прошлого, ни будущего, ни привязанностей, ни плоти, снабженного не имеющей ни ориентации, ни силы свободой, то есть обременительной игрушкой, пользуясь которой он, обладающий всяческими претензиями, не должен ущемлять соседа и которая все более и более блокирует его в состоянии изоляции. Общества в таком мире представляют собой всего лишь распухших индивидов, и они, подобно этим индивидам, замкнуты в себе, к тому же они укрепляют их эгоизм и самодостаточность. XIX век тщился спаять воедино этих разрозненных членов с помощью наивной и лицемерной концепции договорного общества, согласно которой свободные индивиды занимаются индустрией, торговлей, имеют правительства и способны сами определять для себя те границы, которые их устраивали бы.
Маркс лучше, чем кто бы то ни было, показал (и это главная часть его творчества) иллюзорность такой псевдосвободы в мире, где господствуют товарная необходимость и деньги, где искусственная свобода либерализма привела к тому, что весь социальный организм постепенно оказался во власти оккультных сил. Анонимная власть денег захватила один за другим все посты в экономической жизни, а затем тайком проникла во все поры общественной жизни и, наконец, подчинила себе частную жизнь, культуру и даже религию. Сведя человека к абстрактной индивидуальности, не имеющей ни призвания, ни ответственности, не способной на сопротивление, буржуазный индивидуализм содействовал утверждению царства денег, то есть, как это прекрасно передают слова, — анонимного общества безличных сил; стало быть, он должен нести за все это ответственность.
То там то здесь «духовные силы» сопротивлялись этой тирании, благодаря которой экономические силы одерживали верх. Но надо признать, что в целом они проиграли сражение. Оправданием им может быть только то, что, непривычные к столь мощному давлению необходимости, порожденной миром денег, они длительное время умели обнаруживать зло, правда, только в морально-индивидуальном плане. В один прекрасный день они оказались поверженными. Сегодня, чтобы восстановить «духовные силы», следует прежде всего признать их поражение и несостоятельность.
Мы собираемся разоблачить здесь не только грубые, более или менее преднамеренные формы компромиссов со стороны тех, кто объявляет себя сторонником духовного (начала), используя при этом однажды подобранные нами слова, получившие широкое употребление, — установленный беспорядок. Подобные компромиссы совершаются во все времена, и их видно невооруженным глазом. Мы гораздо в большей степени имели в виду опасное коррумпирование духовных ценностей, которые беспорядок нещадно эксплуатирует, чтобы воспользоваться их престижностью. Именно таким образом постепенно и исподволь сложились буржуазный гуманизм, буржуазная мораль и, что парадоксально, буржуазное христианство. Духовные ценности, укоренившиеся в памяти многих и многих простых людей, ныне уже неотделимы от их лицемерного употребления и больше не могут вновь браться на вооружение без того, чтобы тот, кто это делает, не казался причастным к этому лицемерию. Поэтому наше конечное усилие в борьбе с буржуазным миром будет состоять в том, чтобы вырвать из его рук эти ценности, которые он односторонне истолковывает и неадекватно использует, чтобы повернуть против него самого то оружие, которое он узурпировал.
2. Фашистские цивилизации
Так и хочется объединить как принадлежащие к одному типу фашистскую, национал-социалистскую и коммунистическую концепции, несмотря на их заметные расхождения. С точки зрения требований человеческой личности, суждение которой в конечном итоге и является единственно законным, даже самые глубокие расхождения этих учений исчезают, поскольку их общей целью является подчинение личностей с их своеобразными судьбами временной централизованной власти, которая, уже присвоив себе все виды технико-технологической деятельности нации, претендует сверх того на установление своего духовного господства повсюду, вплоть до самых интимных сторон жизни людей. Эта новая перевернутая вниз головой теократия, которая приписывает земной власти духовное всевластие, по своему историческому масштабу выходит за рамки тех или иных определенных обстоятельств и оказывается связанной, с одной стороны, с антикоммунизмом, а с другой — с пролетарским движением. Именно так мы и будем оценивать ее, не обращаясь к конкретным фактам, и наши суждения мы будем выносить, опираясь на материальное воплощение или мистические откровения как той, так и другой системы. И все же коммунизм мы ставим отдельно, и это потому, что уважаем слишком очевидные его отличия, если иметь в виду его происхождение, хотя с точки зрения исторического процесса он родствен двум другим рассматриваемым концепциям.
Мы нередко слышим, как фашистскими именуются все движения, которые отличны от коммунистических или капиталистических, а антифашистскими — все объединения, враждебные любым видам диктатуры за исключением крайне левой.
В самом прямом смысле слова фашизмом называется только тот режим, который в 1922 году установился в Италии. Но в обычной жизни важно использовать это слово для более широкого обозначения совершенно определенного послевоенного феномена, который кратко можно описать так. В какой-то изнуренной и истощенной стране, во всяком случае стране, одержимой неотвязным чувством отсталости, совершается сговор между пролетариатом, потерявшим надежду как в экономическом, так и идеологическом плане, и средними классами, испытывающими тревогу по причине возможной пролетаризации (которую они связывают с успехами коммунизма). Благодаря интуиции некоего руководителя выкристаллизовывается определенная идеология, апеллирующая к попранным добродетелям: честность, национальное примирение, патриотизм, служение делу, преданность человеку; революционность, привлекающая к себе экстремистски настроенную молодежь и (чтобы умерить ее пыл) мелкобуржуазный мистицизм: престиж нации, «попятное движение» (к земле, к ремесленничеству, к корпоративности, к историческому прошлому), культивирование образа спасителя, любовь к порядку, уважение к власти. Созданное таким образом движение является более или менее консервативным и выступает под национальными знаменами и волей-неволей объединяет рядом стоящие силы: застарелых националистов, армию, денежных магнатов (отождествлять его с последними было бы несправедливо, хотя они нередко и становятся его заложниками).
Фашизм возник в разных странах, имеющих весьма схожее историческое положение; его обоснование как целостной доктрины свершилось постфактум. Но ныне фашизм стремится систематизировать свое учение; он определяет общественные связи, тип человека и стиль жизни и, учитывая национальные особенности людей, предлагает в то же время довольно целостную концепцию. Именно это позволяет ныне ставить вопрос о фашизме в широком плане при условии, конечно, достаточно строгого применения этого слова.
При первом же знакомстве с фашизмом видно, что он противопоставляет примату духовного начала верховенство силы. Когда я слышу слово «дух», говорил как-то Геринг, я хватаюсь за пистолет{70}. Фашизм любит выражать свой прагматизм в нарочито вызывающих терминах. Он славится тем, что единственной целью его является само движение. «Наша программа? — заявляет Муссолини. — Мы просто хотим править Италией».
А одному депутату, который наивно попросил Муссолини уточнить его концепцию государства, тот ответил: «Уважаемый Гронки попросил меня определить государство, я же довольствуюсь тем, что правлю им».
Привлекательная сторона этих каламбуров состоит в революционном отрицании буржуазного рационализма, республики профессоров, тех, кто, как однажды сказал один из них, признавали, что «деятельность носит творческий характер». И мы не можем не согласиться с подспудно изрекаемой в этих формулировках истиной, что человек создан для того, чтобы добровольно включаться в действие и оставаться верным ему, а не для того, чтобы анализировать мир, избавляя себя от какой бы то ни было ответственности.
Но фашистская идеология идет дальше. Сам поиск истины, осуществляемый с помощью мятущегося духа, который противопоставляет тезис и антитезис, соотносит его с бесплодным либерализмом, отравляющим ум народов. Разум разъединяет: теоретическая и юридическая абстракции лишают человека и жизнь движения, он — это еврей и его подрывная диалектика, это механизм, убивающий душу и множащий нищету, это марксизм, разрушающий сообщество, это интернационализм, расчленяющий родину. Но и этого мало. Молодого фашиста учат отождествлять рационализм с интеллектом и духовностью до такой степени, что любая нормальная реакция против буржуазного рационализма оборачивается недоверием ко всякому применению ума, если речь идет о деятельности, и отвержением во имя «разума» какого бы то ни было руководства политикой со стороны всеобщих ценностей.
Верно то, что фашизм претендует на совершение духовной революции. Муссолини писал: «Фашизм не был бы понят во многих своих практических проявлениях, будь то партийная организация, система воспитания, дисциплина, если бы он не рассматривался как общая концепция жизни. Эта концепция является спиритуалистической»[113]. Тот, кто без предвзятого мнения посещал страны, где правит фашизм, и вступал в контакты с их организациями, с их молодежью, не мог не поразиться действительно духовному подъему, которым охвачены эти люди, насильственно вырванные из состояния буржуазного разложения, обретшие рвение, веру и смысл жизни. Отрицать это или бороться с подлинными, хотя и искаженными ценностями, слезливо клянясь в преданности разлагающемуся миру или бумажным добродетелям, противопоставлять пристрастное непонимание или увещевания обывателей тем людям, которые вновь обрели чувство собственного достоинства, молодежи, которую избавили от безнадежности, гражданам, которые после долгих лет мелкобуржуазного прозябания вновь познали, что такое преданность, самопожертвование, мужская дружба, значило бы еще в большей степени впадать в заблуждение, чем когда мы осуждаем бьющее ключом бесцельное великодушие.
Если судить о духовном уровне народа только по воодушевленности, которая для каждого отдельного человека значит больше, чем его природные силы, и возвышает его над миром посредственности, если мерить его исключительно по меркам героизма, то, несомненно, фашизм может претендовать на то, что ему принадлежит заслуга духовного пробуждения людей, тем более подлинного, конечно, чем более мы удаляемся от насилий и интриг, царящих в центре, в глубинку, которая вновь обретает веру в себя. Большинство реакций против крайностей рационализма, либерализма, индивидуализма являются здоровыми в своих истоках. Фашизм вернул значимость множеству ценностей, справедливо указав их истоки, но то, как он их осуществляет, вызывает одно лишь сожаление. Лишим мистику вождя идолопоклонничества, которое ее искажает, и обнаружим, что она отражает потребность людей, жаждущих уважения и личной преданности; устраним из дисциплины дух принуждения и мы без труда столкнемся с самой сутью персонализма, подавленного различными формами угнетения.
Мы упрекаем фашизм не за пренебрежение духовным (началом) или за его отрицание, а за то, что он ограничил дух, требуя от него лишь опьянения жизнью, и тем самым незаметно устранил высшие ценности, а на их место поставил самые что ни на есть опошленные «духовности» и двусмысленную «мистику»[114]. Римский фашизм, в соответствии с имперской традицией, упивается излишне жестокой государственной дисциплиной, в то время как государство подвергается поэтизации. Националсоциализм, воспринимающий историческое наследие германского романтизма, выдает себя за метафизику, надстраивающуюся над земными силами и мрачными сторонами жизни. В то время как рационализм, освобождая человека от инстинктивного страха перед предысторией, толкает его навстречу прогрессу, нацистский мистицизм, напротив, как писал Тиллих накануне революции, возвращает нас к первоистокам человека: человек, ослабленный и раздраженный современной цивилизацией, замыкается в себе, он ищет защиту и помощь у своей плоти, подобно тому как он инстинктивно ждет спасения, обращаясь к своему детству. Почва, кровь, нация являются для него новым Lebensraum, новым органическим жизненным пространством. И ему кажется тогда, что он уже не затерялся, что он не изолирован, что он среди таких же одиноких, как и он сам. Он может коснуться этого жизненного пространства своими руками, может измерить его собственным взглядом, присоединиться к нему своим трудом и почувствовать, как оно бьется в нем, соответствуя ритму, с каким бьется в нем его чисто германская кровь.
Такая грубая реакция темных сил не так уж и удивительна после долгого и мрачного периода разложения буржуазного идеализма. Ее неистовство можно понять, если оно носит временный характер. Но опасность состоит в том, что эти инстинктивные импульсы стремятся превратиться в систему. Тогда можно наблюдать, как вопреки намерениям их авторов рождается новый рационализм, более жесткий, чем старый: дело в том, что систему можно создавать из инстинктивных элементов нисколько не хуже, чем из элементов рациональных, они не являются ни менее искусственными, ни менее жестокими, ни менее бесчеловечными, когда ловкие законоведы, такие, например, как г. Уго Спирито или г. Панунцио, стараются доказать, что в фашистском государстве человеческие противоречия «спонтанно» уничтожаются благодаря непогрешимому режиму, когда г. Розенберг неуклюже силится объяснить всю человеческую историю через конфликт между представителями нордической расы и негроидами; мы не можем заметить, в чем же их превосходство по сравнению с либеральным профессором или сторонником марксистской диалектики. И пусть не говорят, что это только не заслуживающие внимания упражнения философов, уполномоченных на создание задним числом метафизического обрамления режиму: несколько сот тысяч солдат и рабочих в Эфиопии, жертвы 30 июня 1935 года{71} в Германии хорошо знают, на какой наковальне выковывается спонтанное единство между индивидуальными волями и судьбами имперского государства.
Национальный престиж, жизненный порыв — все эти пьянящие вина, даже если те, кто их наливает, не имеют целью отвратить человека от самого себя, сохраняют свое воздействие; коллективный психоз усыпляет в каждом индивиде его больную совесть, огрубляет чувствительность и сводит на нет его высокие духовные порывы. Это более укрепленная, более скрытная, более страшная своим совращением тюрьма, чем идеологическая западня. И если, несмотря ни на что, это целенаправленное неистовство пробуждает какие-то глубинные силы человека, неутомимое желание общения, деятельности, верности, то тем более плачевно видеть, как они становятся факторами нового угнетения личности
Одновременно с антиинтеллектуализмом фашизм проповедует антииндивидуализм. И мы могли бы только приветствовать его, если бы фашизм, отбрасывая индивидуализм, вместе с тем не попирал неотчуждаемые свойства человеческой личности, а стремясь восстановить социальное сообщество, не делал бы этого с помощью угнетения.
Заметим сразу, что как у итальянского фашизма, так и у нацизма идея человеческого сообщества и стремление к универсальности, несмотря на все уверения и посулы этих наскоро состряпанных идеологий, даже и не возникают.
Откроем «Хартию труда», являющуюся Декларацией прав итальянского фашизма. Мы находим в ней (статья 1) индивида, подчиненного нации, «наделенной существованием, обладающей целями и средствами высшей силы и продолжительности»; при этом нация отождествляется с фашистским государством, в котором «она осуществляется целостным образом». Что это — простая юридическая фикция? Муссолини предостерег бы нас от такого вывода: он провозглашает, что «государство — это истинная реальность индивида», что «все — в государстве и ничто человеческое не существует и не обладает a fortiori ценностью вне государства». Это сказано предельно четко. Многие мыслители занялись обоснованием этого абсолюта фашистского государства с позиций юриспруденции, социологии, психологии и мифологии. Когда они доказывают, что государство-нация — это единственное пространство, способное организоваться для достижения родовых целей (Рокко), то кладут в основу своей доктрины не личность, а социальную биологию. Когда стремятся доказать, что государство является первостепенной духовной потребностью индивида (Панунцио), «подлинным выражением становления духа», «единством универсального и индивидуального», и что, следовательно, оно содержит в себе основание наших прав и наших обязанностей, причины развития нашей индивидуальности и определения ее границы (Джулиано), то не остается больше никакого сомнения относительно антиперсоналистской онтологии, которая составляет сущность системы. В высказываниях Муссолини и многих его комментаторов разоблачать надо не только строго юридический этатизм; следует понять, что их формулировки вдохновляет настоящий религиозный пантеизм, в прямом смысле этого слова. Государство мне внутренне ближе, чем я сам; настоящая свобода — это присоединение к нему и полное слияние с его волей, которая включает в себя мою волю и воодушевляет ее; цель индивида — самоотождествление с государством, аналогично тому, как цель личности для христианина — это отождествление (в данном случае сверхъестественное и возвышающее) с личностью Бога. Такова, например, диалектика г. Уго Спирито. А если кто-то выдвигает требование в защиту личности, он отвечает с наивностью догматика, что конфликт между личностью и государством — это всего лишь словесная трескотня, возможная только при либеральном режиме, что сам факт рассмотрения данной проблемы — это следование поверхностностной терминологии, общей для либерализма и социализма.
Ницшеанский индивидуализм, который проскальзывает в некоторых речах Муссолини, заигрывание зарождающегося фашизма с экономическим либерализмом не должны порождать никаких иллюзий. Антиперсонализм итальянского фашизма радикален. «Индивид живет в нации, ничтожно малой и временной частицей которой он является, и если говорить о цели нации, то он должен рассматривать себя только как ее орган и орудие»[115] (Джино Ариас). Личностью не только надо пренебречь, но она вообще есть враг нации, зло. Именно здесь мы сталкиваемся с самым глубоким пессимизмом относительно человека, который лежит в основе как фашизма, так и всех тоталитарных доктрин, начиная с учений Макиавелли и Гоббса: индивид неизбежно тяготеет к обособлению и эгоизму, то есть к состоянию войны, он становится опасным и сеет вокруг себя беспорядок. Только прозорливость разума, соединенная со слаженной механикой страстей (как сказали бы латиняне), или же только безусловное утверждение публичной силы (как сказали бы немцы) могут породить гражданский порядок, обуздывающий зло и противостоящий хаосу. А чтобы совладать со злом, индивиду требуется максимум управления, а отнюдь не его минимум, как думает либерализм, вдохновленный руссоистским оптимизмом. Гражданский порядок непререкаем, так как только он является духовным и человеческим. Он даже божествен: дело в том, что в фашистской литературе государство нередко определяется как некая церковь, даже более, чем церковь, ибо оно признает реальность личностей и промежуточных групп только внутри своей собственной реальности. Индивид якобы не может обладать правами, локализованными в рамках его собственной личности, поскольку он является некоторым социумом и обладает существованием только в его целостности (Чимьенти, Вольпичелли). Государство требует абсолютного подчинения себе частной жизни, экономики, духовной жизни, и через посредство своего активного органа — партии — своему вождю: таким образом, коллективная диктатура выливается в личную диктатуру, благодаря диктатуре действующего меньшинства, которому помогает полиция. И пусть оно еще не достигло этого всеобъемлющего растворения индивидов в государстве, движение «национальной воли к самоопределению» (Спирито) продолжается через индивидов даже вопреки их воле, а слова Муссолини: «Государство — это не только настоящее, но и в особенности — будущее» — как раз призваны напомнить, что государство, подобно человечеству Ренана, является создающим самого себя Богом.
Национал-социализм питается не столько кесаревыми, сколько вагнеровскими концепциями национального сообщества. В нем первичной реальностью, мистической субстанцией является уже не государство, а «сообщество народа», Volkstum, Volksgemeinschaft{72}, понятие органического государства, противостоящего статическому понятию (как и показывает его название) о государстве. Здесь это понятие не поглощается юридически понятым государством, национальное государство — это только аппарат в ряду других аппаратов, стоящих на службе немецкого народа. Римское государство может присоединить к себе империю, лежащую за пределами проживания римского народа, если это требуется для его усиления; оно тяготеет к расширению своих границ. Немецкое государство не может произвольно трактовать права крови и исторического сообщества, которые определяют немецкий народ. Рейх: оно — сторонник ирредентизма{73}, по меньшей мере, поскольку под давлением инстинктов остается верным своей мистике.
Земля, кровь, единство народа — вот три составляющие, посредством которых можно охарактеризовать такую уплотненную и опасную в своей неопределенности реальность, как Volkstum. Они лежат в основе общностной мистики, сливающейся с мистикой (исторических) истоков, свойственной натурализму, аналогию которому можно отыскать в учениях известных реакционных французских кругов.
«Природа — на стороне правых», — пишет Рамю. Мистификация крестьянина и идея возврата к земле, которую развивает националсоциалистская Германия, — это не только средства борьбы против марксистского учения о рабочем классе; они содействуют мистификации расы, поддержанию которой в чистоте, вдалеке от городов, крестьянин способствует, как никто другой: крестьянство выступает безупречным источником немецкой крови, хранителем ее добродетелей и фактором распространения; в противоположность рабочему, оно не является продуктом капитализма (В. Дарре); более того, оно рассматривается как своего рода священнослужитель, скрыто взаимосвязанный с землей-кормилицей.
Весьма близка к этой позиции трактовка женщины, по природе более, чем мужчина, предназначенной жить в соответствии с тайными ритмами жизни; отсюда вытекает то значение, которое ей отводит режим: он не считает нужным способствовать ее освобождению или развитию как личности, рассматривая ее исключительно в связи с ее функцией деторождения.
Что касается расы, то мы уже, кажется, сказали все. Значительность, с какой развертывается пропаганда расизма, в то время как мировая наука, если говорить о ней вне ее отношения к идеологии, не может дать содержательное понятие чистой расы, а многие немецкие ученые сами незаметно спасовали перед расизмом, свидетельствует о религиозном характере этой пропаганды, претендующей на научность. Чтобы найти решение нескольким безусловно трудным ситуациям, совсем не требуется, чтобы г. Розенберг выставлял себя в самом что ни на есть смешном виде. Однако немецкое сообщество, чтобы поверить в себя, нуждается в убедительнейших мифах.
Как уже было замечено, расизм — это не столько теоретический догматизм, сколько дополнительное средство усиления и утверждения немецкого народа в качестве исторического сообщества. Это последнее представляет собой подлинную имманентную божественность, соответствующую по своей значимости священному государству итальянского фашизма. Именно оно определяет своей глубинной жизнью социализм сообщества, заменяющий научный социализм, подобно тому как religi заменяет ratio; именно оно вдохновляет партию, в которой следует видеть не орудие, стоящее на службе у государства, а сердце и душу нации; именно оно вдохновляет эту странную феодальную экономику, целиком опирающуюся не на трудовое соглашение или ассоциацию трудящихся, а в определенном смысле на личное доверие, иными словами, на клятву, связывающую заводского «фюрера», представляющего национальное сообщество, и его «продолжение».
По отношению к человеческой личности национал-социализм не афиширует той неприязни, которая внутренне присуща римской теории права. В нем, внутри его системы, в самих контактах людей, легче обнаружить зародыши персонализма, чем в этатизме Муссолини. Его поддерживает своего рода биологический и одновременно национальный оптимизм. Некое «очарование святой пятницы» нисходит на славный немецкий народ. Мы далеки от Макиавелли и Левиафана, от холодного и развратного идола государства, подчиняющего себе хаотически живущих индивидов. Это все то же язычество, но язычество приукрашенное и доверчивое. Ток любви идет от народа к его фюреру, ее нежность в корне отлична от римского безумия. Если вы хотите удивить нациста, скажите ему, что он живет при диктатуре. Итальянский фашист, напротив, хвастает этим. Изменилось содержание, форма же осталась идентичной. Volkstum требует от своих членов верности и энтузиазма. А того, кто сопротивляется этому, выбрасывают из сообщества с такой грубостью, которая не идет ни в какое сравнение с силой, с какой режим расточает свои улыбки. Величие немецкой нации остается высшей ценностью для всех. Один-единственный человек, посланец Всесильного (такова безличностная манера именовать Бога), расшифровывает тайные пути избранной судьбою нации. Он движется, как лунатик, руководимый только светом своей негасимой звезды, который отражается во всех сопутствующих системах местечковых фюреров, подобно тому как передавалась от ближнего к ближнему феодальная преданность. Он является непогрешимым божественным судьей немецкого народа: без него ему не обрести спасения, кроме него никто не властен объявлять что-либо справедливым или несправедливым. Тоталитаризм этой мистики должен был завершиться созданием немецкой религии, стоящей на службе у государства.
Таким образом, и с одной и с другой стороны мы видим, как самостоятельность и инициатива личности либо отрицаются, либо подавляются коллективами, стоящими на службе у режима. Однако фашизм непосредственно не вытекает из индивидуалистической позиции. Он возник на основе исчерпавших себя демократий, пролетариат которых, со своей стороны, оказался в значительной степени деперсонализирован. Фашизм — это лихорадка, это безумие людей. Масса индивидов, выбитых из колеи и потерявших себя, оказались до такой степени дезориентированными, что у них осталось только одно желание — избавиться от собственной воли, от ответственности, от совести и отдаться во власть Спасителя, который будет решать за них, хотеть за них, действовать ради них. Не все, конечно, являются пассивными орудиями этого безумия. Овладевая страной, безумие возбуждает энергию, подспудно вызывает инициативу, поднимает жизненный тонус, повышает уровень деятельности. Конечный выбор, единственно способный закалить человека в свободе, отдан на откуп коллективности. Личность оказалась экспроприированной: она была такой в условиях беспорядка, такой же осталась и теперь вследствие навязанного порядка. Смешался шаг, но не изменилось направление движения.
3. Новый человек марксизма
Антимарксизм является позицией не менее путаной, не менее лживой, чем антифашизм. В зависимости от непосредственной опасности персонализм может по-разному относиться к тому и другому из этих блоков, но он не должен раз и навсегда сосредоточиваться на тех сущностных проявлениях, которые связывают оба блока с отвергаемыми им режимами.
Наш отказ выбирать между этими формированиями вне зависимости от конкретных ситуаций не является проявлением нерешительности или раздвоения мысли. Персонализм выступает единственной основой, на которой может начаться честное и эффективное сражение с марксизмом. Между тем антимарксистский блок, в том виде, как он складывался до сих пор, является организацией, защищающей капитализм. Нельзя победить заблуждение с помощью беспорядка, который его породил. Как мы знаем, кто вступает в этот блок, искренне следуя духовным мотивам, тем самым прячет свой страх, эгоизм, классовые инстинкты, не осознавая того, что, вопреки самому себе, связывает их с установленным беспорядком. Наконец, как и всякая коалиция, руководствующаяся скорее интересами или инстинктами, чем идеями, антимарксизм обычно путает ряд реальностей, которые не только не совпадают друг с другом, но нередко и расходятся; к ним относятся пролетарское движение и его систематизация в трудах Маркса; искажение этого направления мысли расхожим марксизмом; искажение вульгарного марксизма второй степени некомпетентным или недобросовестным толкованием, которое осуществляют его противники; искажение идей коммунизма вообще и русского коммунизма в частности; наконец, трактовка коммунизма новыми командами руководителей. Что касается тех или иных вариантов социализма, то в них смешивается множество различных традиций и устремлений, из которых одни являются строго марксистскими, другие мелкобуржуазными, наконец, третьи персоналистскими по многим положениям, так что они в еще большей мере не поддаются единому и безоговорочному осуждению. Честность и забота об эффективности критики вынуждают нас раздельно подходить к этим проблемам. Надо добавить, что метод полемического опровержения, который недооценивает противника и скопом ошибочно отвергает истины, находящиеся у него на вооружении, — это метод, наиболее способный укрепить силу, которую заблуждение извлекает из этих плененных истин.
Еще важнее всех этих методологических соображений тот факт, который делает трагическим всякое сражение с марксизмом для людей, судьбы которых тесно связаны с судьбами самых страдающих и обездоленных, самых бедных и угнетенных людей. Везде, где марксизм имеет возможность заявить о себе, он получает отклик у нищих. Сколь бы поверхностно ни залегали его корни (и некоторые события в достаточной мере показали это), он в настоящее время для мира нищеты является символом освобождения; марксизм придает самым законным требованиям, огромнейшему человеческому богатству нынешнего времени такую форму, которую он считает выражением своих собственных устремлений. Впрочем, нельзя оспаривать и то, что марксистские партии, сколь основательными ни были бы претензии, которые уместно им предъявить, в огромной мере способствовали росту сознательности народных масс и развитию социальной организации. Любая стрела, выпущенная в них, ранит стоящих за ними справедливо возмутившихся людей, компрометирует наше дело в их глазах, и эти раны приходится долго залечивать. Вот почему наша самая решительная полемика приобретает особое значение. Поэтому от нас здесь требуют больше, чем от других. Только полный, безусловный, без всяких сожалений разрыв (как в нашей частной жизни, так и в наших учениях) с силами угнетения и денег может придать авторитет двойному противопоставлению, которое мы делаем: противопоставлению духовных ценностей установленному беспорядку, противопоставлению необходимой революции марксизму.
Долгое время официальный марксизм при обосновании социализма откладывал на завтрашний день рассмотрение проблемы человека. Ранее его позиция в этом вопросе состояла даже в утверждении невозможности ее решения до тех пор, пока не созданы условия, которые должны вызвать рождение нового человека. «В течение ближайших пятидесяти лет, — писалось тогда, — проблемы человека не будут поставлены»[116]. И если мы, со своей стороны, пытались выявить тогда метафизику советских достижений, нас могли упрекать в попытках превращения в систему чего-то временного и в движении в сторону неизвестного, чего мы и сами опасались.
Ситуация изменилась, как только марксизм отказался от позиции воздержания и, вернувшись к своим первоистокам, начал уточнять свой взгляд на человека. Напомним главное в этом отношении.
Вслед за Гегелем Маркс мыслит историю как продукт диалектики, как развивающееся взаимообогащение идеи и природы. Отметим, что основной вопрос марксизма ставится в категориях, в которых человеческая личность как первичная экзистенциальная реальность вообще не имеет места. Не столь уж важно то, что Маркс, в чем он сам горделиво поздравляет себя, перевернул гегелевскую диалектику, которую он, по его словам, поставил с головы на ноги, и что он вернул природе ее всемогущество и предсуществование по отношению к идее. На самом деле из природы, а именно из природы, преобразованной человеком в экономику, рождаются идеологии, которые, погружаясь вновь в природу (материя и промышленность), обогащаются сами и обогащают ее, вызывая новый этап человеческого прогресса. Вся драма проходит через поколения, для которых человек в качестве личности остается только свидетелем и орудием.
Новый марксистский гуманизм, родившийся приблизительно в 1935 году, выделяет три стороны этого учения, которыми до тех пор пренебрегали: 1) Он не является фатализмом, или абсолютным детерминизмом, апологией пассивности, если речь идет о деятельности. В самом деле, когда один «тезис» А (например, капитализм) производит «антитезис» Б (в данном случае — пролетариат), именно их взаимодействие, а не обусловленность второго первым порождает «синтез» В (коммунизм); а поскольку значительная доля иррационального проникает в отделы Б и В, то только исторический опыт, а не абстрактные выкладки способен дать им жизнь. Кроме того, взаимодействие природы и идеи, базиса (экономического) и надстройки (идеологической — философия, мораль, религии, право и т. д.) не является односторонним. К. Маркс и Ф. Энгельс неоднократно отмечали, что формы «идеологического отражения» (то, что мы называем духовным началом) хотя и не обладают собственной реальностью, а представляют собою только продукты экономических процессов, тем не менее в свою очередь воздействуют на материальные процессы. Недавно увидели свет тексты, в которых Маркс и Энгельс приносят свои извинения за то, что необходимость акцентирования деятельности помешала им шире осветить это обратное воздействие человека и его идей.
2) Диалектика не является философией, обосновывающей всеобщее потрясение, абсолютную прерывность истории, «революцию» в подлинном понимании этого слова. В слове «aufheben», обозначающем переход к синтезу, выявляется троякий смысл уничтожения (революционный элемент), сохранения и поступательного развития. Новая коммунистическая политика стремится воспринять и спасти культурное наследие предшествующих веков и преобразовать его.
3) Диалектическая философия в противоположность буржуазному идеализму и, в частности, идеализму гегелевскому, превращающему действительность в «перевоплощение идеального», является философией деятельности и конкретного человека. Известны знаменитые формулировки: «Сова Минервы начинает свой полет только в сумерках». «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Такова основа «социалистического реализма», стоящего в центре нового гуманизма. Он радикальным образом противостоит буржуазному рационализму. Этот последний превращает разум в убаюкивающего протекционистского идола, предназначенного для того, чтобы скрыть от буржуа те силы, которые осуществляют насилие посредством связанной системы форм, концентрирующих в себе ее жесткую реальность; или же стремится дать ему возможность оправдать свое положение и мистифицировать самого себя, свои подлинные мотивы и действия. Марксистский неореализм, не отрицая эти критические замечания, ныне, однако, стремится реабилитировать буржуазный рационализм в той мере, в какой он представляет собой стремление ко всеобщности и универсальности: чтобы основать Интернационал, полагает он, достаточно покинуть плоскость абстрактной жизни сознания и перейти к творчеству, то есть, по его терминологии, к производству.
Каково место человека-личности в таком развитии истории? Согласно марксизму, его существование целиком коренится в экономическом базисе. Но сам человек пока не подозревает об этом, а его идеологически извращенное сознание мистифицирует истинное положение дел. Существует только два класса людей: эксплуататоры и эксплуатируемые, — и любой человек может быть исчерпывающе объяснен своей принадлежностью к тому или иному классу. Эксплуататор черпает свою силу из субстанции эксплуатируемого и называет силой духа омерзительное обожание идеологий, которые он придумывает, чтобы оправдать себя и угодить себе. Эксплуатируемый в свою очередь попадает в сети мистификаций, которые расставляет эксплуататор. Возьмем индивида-пролетария. Он трудится. Но капитализм постоянно лишает его плодов собственного труда, даже самой способности к трудовой деятельности. Посредством этой деятельности он дает жизнь не человеческой действительности, где все люди могли бы общаться друг с другом, а миру вещей и товаров, которые оцениваются только сквозь призму денег. Люди вступают в отношения между собой не иначе как только через этих обесчеловеченных посредников. При таком строе все индивиды оказываются как бы опустошенными, «отчужденными» от самих себя: буржуа попадает в такое положение по собственной воле, ибо он сам избавляет себя от труда и в своей идеологии отвергает всякую человечность; трудящийся — сначала вопреки своей воле, когда у него отнимают его труд, являющийся его субстанциальной сущностью, а затем по собственному согласию, когда, опустошенный таким образом, он пытается спастись с помощью мистификаторских идеологий (дух, внутренняя жизнь. Бог), вырывающих его из его конкретной судьбы и отвращающих от революционного осознания его угнетенного положения. Социалистический реализм не ставит проблему внутреннего преобразования буржуа систематическим образом, он просто обращает против него свое оружие: классовую борьбу. Что касается трудящихся, то, приводя их к осознанию собственного положения и собственной судьбы посредством разрушения «идеалов», которые отделяют их от самих себя, он надеется придать им волю, необходимую для преобразования мира вопреки тем, кто стремится усыпить их или обратить в бегство.
Непосредственной целью такого преобразования является низвержение капитализма и утверждение нового экономического строя. В результате трудящийся должен превратиться из объекта истории в ее субъекта. Здесь-то я начинается другая история. После этой технической операции преобразование нацеливается на создание нового человека. Какова структура этого нового субъекта, как можно вызвать его к жизни, каков тот идеал, который ему предназначается?
Когда коммунистов упрекают в том, что они не ставят проблему суверенного человека, человека-личности, они, особенно в последнее время, напоминают о том, что коллективная диктатура пролетариата — это только временная необходимость и что марксизм всегда ставил высшей целью революции «освобождение индивида», «царство свободы» и исчезновение государства. Эти темы, на самом деле гораздо более живые и органичные у раннего Маркса, чем у защитников «временной» диктатуры, которая длится вот уже без малого двадцать лет, свидетельствуют о том, что проблема личности предусматривалась им, тогда как последовательный фашизм вообще отказывается ставить ее. И тем не менее проблема личности остается весьма расплывчатой у самого Маркса и у его последователей. Они не опираются ни на какую основательную антропологию, они уже давно с полным равнодушием избавились от этой антропологии. Ныне мы начинаем получать по поводу содержания этих общих формулировок кое-какие уточняющие указания. Воспользуемся ими. Но, чтобы не менять глубинные перспективы марксизма в угоду его временным вариациям, вынесем их за пределы метафизических нэпов и поместим в центр учения, где марксизм, являясь целостной концепцией человека, предстает в качестве религии.
В основе марксизма, в самом деле, лежит кардинальное отрицание духовности как самостоятельной, первичной, творческой реальности. Это отрицание имеет две формы. Во-первых, марксизм отбрасывает вечные истины и ценности, существующие в пространстве и времени, трансцендентные по отношению к индивиду; другими словами, в сущности, уже своим исходным постулатом он отвергает не только христианство и веру в Бога, но и любую форму духовного реализма. В духовной реальности он видит только «идеологическое отражение», по меньшей мере вторичное состояние бытия. Далее, в своем видении мира и его организации он не оставляет никакого места той высшей форме духовного существования, которой является личность, и ее собственным ценностям: свободе и любви.
Конечно, он допускает воздействие духовного начала, идеологии и воли на диалектически осуществляемый прогресс истории. Но если идеи и волеизъявления, которые они приводят в движение, и «оказывают обратное влияние на все общественное развитие, даже на экономическое», тем не менее они «находятся под господствующим влиянием экономического развития»[117]. В той или иной степени, пишет также Энгельс, мышление может сыграть роль первой скрипки в экономически отсталой стране, но это мышление если и родилось в ином месте, то возникло оно по законам экономического детерминизма: например, буржуазная философия фактически управляет эволюцией Франции XVIII века, но родом она из Англии, где ее сформировала новая экономика. Следовательно, в конечном итоге мышление всегда является вторичной реальностью, имманентной экономическому процессу. Вопрос о другой форме духовности даже не ставится. Что касается «производства» мысли в ходе экономического процесса, то марксизм вносит в этот сюжет только своего рода жалкую, примитивную, путаную материалистическую мистику. Ее убогость проявляется здесь со всей очевидностью: марксизм колеблется между расплывчатыми терминами «рефлекса» и «внутренней связи» и, как бы там ни было, вновь впадает в рационализм, весьма близко стоящий к старому буржуазному рационализму, не замечая того, что отвергает для себя право поступать так, если остается верным чистому материализму. Недавнее решение французских неокоммунистических интеллектуалов по поводу культурного наследия XVIII века подчеркнуло эту родственную близость и в то же время выявило философскую нерешительность, то есть философскую убогость марксизма, как только он выходит за рамки социальных наук.
Именно исходя из этого (некоторые допущения внешнего характера не меняют дело коренным образом), мы можем определить, что признает марксизм в качестве основной движущей силы истории. Это не духовная реальность. Это не буржуазный разум, несостоятельность которого он разоблачил. Это непогрешимый труд научного разума, проложенный промышленностью, цель которого заключается в том, чтобы сделать человека (в соответствии с картезианским идеалом лишенного ореола христианской трансценденции) хозяином и властелином природы. Вот он — имманентный бог и в то же время дух (физико-математический), он же и техника, и железо, и цемент. Именно с этого момента марксизм становится религией. Его бог, который постепенно сам себя создает, подобно итальянскому государству или немецкому народу, и в самом деле является объектом непререкаемой фантастической веры. Он добр: несовершенство экономических условий — это единственный источник зла, царящего среди людей и в самом человеке. Будем развивать науки, организовывать труд, отдадимся на милость коллективного спасения, и мало-помалу исчезнут нищета, болезни, ненависть, а может быть, и смерть. Несовершенство материальных условий жизни — это единственное препятствие для расцвета нового человека. Нет hom duplex{74}, нет неизбежного зла. Господство техники в этом порядке заменяет миф о всеобщей воле, и добрый цивилизованный человек сменяет доброго дикаря.
Таким образом, марксистский гуманизм следует словам Бебеля: «Социализм — это наука, примененная ко всем областям человеческой деятельности». Он мог бы написать слово «Наука» с заглавной буквы и добавить то, что все в то время подразумевали: марксистский гуманизм в самом деле возникает как высшая философия определенной исторической эры, которая жила под влиянием физико-математических наук и соответствующего им специфического и чрезмерно узкого рационализма, бесчеловечной, централизованной формы промышленности, временно воплощающей их технические применения. Нередко в сознании марксистов духовное, вечное и индивидуальное уподобляется биологическому, что является существенным предрассудком. Даже не выходя за пределы научно-технической проблематики, как раз в тот момент, когда биологические науки и науки о человеке начинают свой взлет, который, несомненно, продлится многие века и выведет нас далеко за пределы жесткого индустриализма прошлых веков, марксизм превращает в спасительную формулировку чрезвычайную напряженность умирающей цивилизации. Жаль только, что его имманентный бог — это существо 1880 года[118].
«Самым опасным в коммунизме, — писал Бердяев в первом номере „Эспри“{75}, — является соединение истины и заблуждений. Речь идет не об отрицании истины (в марксизме), а о ее отделении от заблуждения». Уточним: самым опасным в марксизме является сочетание коренных заблуждений с частично правильными и бесспорно плодотворными взглядами, плюс заблуждение относительно причин страдания, которые окружают нас со всех сторон. Заблуждение уничтожают не насилием или другим заблуждением, а истиной. Истина, способная расшатать данное заблуждение, как раз и является той долей истины, которая заключена в заблуждении. Только благодаря истине заблуждение живет, распространяется, завоевывает сердца. Она как бы обладает особой миссией. Только отделив эту истину от заблуждения, которое ее до сих пор держит в своих объятиях, и дав ей выход в историю, мы лишим заблуждение его притягательной силы.
Разоблачение марксизмом буржуазного идеализма и его лицемерия явилось, или могло бы явиться, значительным вкладом в обретающий себя гуманизм. Марксизм давал главный ориентир, на основе которого христиане, в частности, чувствовали свое родство с ним. В этом марксизм пошел гораздо дальше, чем фашизм. Для него человек — это человек, живущий в нищете, и именно здесь проходит линия его судьбы. Марксизм понял историческое значение пролетарского движения и первым дал ему целостное обоснование, оправдание, нередко опираясь, впрочем, вопреки самому себе, скорее на твердые моральные постулаты, чем на общеизвестные научные выводы. Там же, где речь идет о формировании идеологий, об отчуждении современного человека, марксизм приближается к надежным выводам.
Но под предлогом разрешения противоположности между духом и материей марксизм переворачивает реальные отношения с ног на голову. Разумеется, нередко марксизм оказывается правым в пределах той плоскости рассмотрения, в которой он располагается, правым в той мере, в какой человек отступает от духовных реальностей и отказывается от собственной свободы: идеологии — это чаше всего продукт интересов, в то время как интересы не столь подвержены влиянию идеологий. Они, по меньшей мере, находятся в постоянном взаимодействии, одна из исторически существеннейших фаз которого замалчивалась идеалистической социологией и психологией. Конечно, и об этом говорилось выше, мы не безразличны ко всему здравому, что есть в «материализме» и что маскируется используемыми им понятиями. Справедливые слова о «понимании материальной причинности»[119], которое мстит за себя, и о пристрастном толковании буржуазной идеологии. Но для нас речь идет о спасении духовной реальности человека, а не о какой-то там идеологии. Поэтому самые простительные, даже самые здоровые реакции в один прекрасный день должны быть избавлены от инстинкта и получить свет истины.
Уже один тот факт, что марксизм в своем полемическом задоре не сумел различить материализм и реализм и противопоставить бесплотному спиритуализму интегральный духовный реализм, главные линии которого задолго до его идеалистического искажения проложила классическая философия, показывает, до какой степени несовершенным является создаваемый им образ человека.
Между тем вопреки марксизму мы обосновываем реальность человека совершенно иным образом. Главнейшее призвание человека — это не господство над силами природы. Или, если кто-то предпочитает более широкую формулировку: господство над силами природы — это не всеобщее и даже не главное средство для осуществления (или хотя бы для понимания) человеком своего призвания.
Устраним некоторые недоразумения.
Мы знаем, что миллионы людей еще пребывают в цепях; труд для них — это каторга, к тому же им в массовом порядке отказывают в возможности трудиться; нехватка продуктов первой необходимости составляет их повседневную заботу; короче, им недостает минимума материальных условий, необходимых для развертывания духовной жизни. Такое положение пролетарских масс является достаточным основанием, чтобы извинить, даже оправдать грубое пренебрежение со стороны этих масс культурой, или духовными ценностями, которые слишком долгое время казались им как бы искусственно созданным и недоступным для них достоянием эксплуататоров. Именно этого достаточно для того, чтобы оправдать значительные затраты на возрождение народа, особенно в новых странах, который с энтузиазмом трудится для того, чтобы обрести свободу и веру в себя. Повторим, что любая наша критика направлена не против технического развития, необходимого для радикальной борьбы с нищетой, а против систематической мистификации труда, научного разума и индустриализации. Мы опять-таки не присваиваем себе права осуждать людей, которых сбивает с пути страдание и ожесточает унижение, в то время как мы пользуемся привилегией не быть раздавленными поисками элементарных средств существования. Но мы не видим ничего лучшего, что можно сделать для них, как поддерживать и способствовать созреванию того видения мира, благодаря которому они только и станут людьми, когда нищета будет преодолена; именно это мы и будем делать вместе с ними и благодаря той самой нашей привилегии, какой является свобода.
У нас нет никакой аристократической неприязни (идеалистического происхождения) по отношению к труду рабочего, мы не поддерживаем миф о неприкосновенности природы, истоки которого следует искать в искусственно насаждаемом примитивизме декадентского типа.
Нельзя отрицать также и того, наконец, что проблема страдания и зла целиком оказывается извращенной, когда вся жизнь людей вплоть до их частной и даже внутренней жизни испытывает на себе давление социально-экономического строя, который оставляет свободе лишь минимальную возможность проявить себя. То, что мы извлекли из природы и чего достигла человеческая изобретательность, остается пока весьма малой толикой по сравнению с тем, что из них еще можно извлечь. Не будет самонадеянным вообразить, сколько элементарных страданий было бы устранено, сколько духовных требований было бы осуществлено, сколько человеческих проблем разрешено благодаря новым научным открытиям или лучшему устройству жизни людей. Подвергать критике научный или социальный прогресс под тем предлогом, что он все равно не разрешит всех проблем человека, значило бы прикрывать скверными доводами недостаток воображения или преступную инерцию мышления. Считая, что зло и страдание навсегда останутся в человеке, мы чувствуем себя только увереннее, чтобы безоговорочно сотрудничать в деле возрождения государственных институтов и организаций: это и в самом деле будут механизмы, технологию которых можно четко разработать, они гораздо легче поддаются очищению и развитию, чем каждый человек в отдельности.
Следовательно, научно-промышленная деятельность человека не бесполезна для духовного развития. Она не поражена неизвестно каким первородным грехом. Но когда она присваивает себе жизнь человека и его метафизику, с этим мы согласиться не можем.
Достаточно только посмотреть вокруг, чтобы убедиться в том, что исчезновение элементарных забот и доступ к лучшим условиям жизни с неизбежностью влекут за собой не освобождение человека, а скорее ведут его к обуржуазиванию и духовной деградации. Покорение природы и создание лучших условий жизни — это приспособление, однако они необходимы для самой жизни и даже для жизни духовной, но до известных пределов; в противном случае это смертоносный процесс. Вот почему в материальном прогрессе мы видим только основание и необходимое, но отнюдь не достаточное условие для более человечной жизни, а вовсе не средство для ее завершения или элементарного пропитания людей. Революция ради изобилия, комфорта и обеспеченности, если ее мотивы не являются более глубокими, верным путем — через потрясения и взрывы — ведет к универсализации отвратительного мелкобуржуазного идеала, а не к подлинному духовному освобождению. Более справедливое общество, требуемое сегодня настоятельнейшим образом, завтра может оказаться всего лишь обеспеченностью, уменьшением риска в игре человеческих сил. Как и всякая легковесность, в моральном плане это таит в себе опасность расхлябанности. Именно в этом плане мы отвергаем гуманизм комфорта и материального изобилия, а отнюдь не ради аскетизма, который с точки зрения утверждения коллективной нормы остался бы чисто внешним требованием, не обладающим созидающей ценностью. Когда мы утверждаем, что человек всегда находит спасение в бедности, мы не стремимся лицемерно увековечить нищету, которая ведет к деградации. Мы только хотим подчеркнуть значение того, что каждый человек, одолев однажды нищету, становится легкомысленным в своих привязанностях, он умиротворяется: каждый сам должен познать себя и свои силы, найти меру человечности.
Это значит, что мы не противопоставляем революцию духовную революции материальной; мы утверждаем только, что не может быть плодотворной материальной революции, которая не имела бы духовных корней и духовной направленности. Есть марксисты, которые страстно жаждут духовного обновления человека. Мы в этом не сомневаемся. Но тем не менее мы не верим, будто обновления можно достичь путем чисто экономического потрясения, если в него не внести или хотя бы не стремиться внести иные ценности, нежели ценности комфорта и силы. А такое внесение означает радикальный переворот. Тогда глубинная революционная работа будет состоять не в том, чтобы разбудить в угнетенном человеке осознание его угнетенности, направляя его таким образом в сторону ненависти и непомерных притязаний, а следовательно, к новому отречению от себя; она будет прежде всего состоять в том, чтобы указать ему в качестве конечной цели этого восстания ответственность и стремление к самопреодолению, без которых все механизмы будут лишь хорошими орудиями в руках плохих работников; и уже сегодня необходимо воспитывать его в духе ответственного и свободного существа вместо того, чтобы распылять его человеческую энергию в славном коллективном сознании, пусть даже активном, и заставлять ждать чуда от «материальных условий». С точки зрения теоретической это «уже сегодня» является принципиальным тактическим расхождением, которое разделяет нас и лучших из числа марксистов.
Наконец, мы считаем, что достижение господства человека над природой не избавило бы его от раздумий о самом себе и от его старых болезней. Ни к чему так быстро не привыкают, как к удобствам, и в результате вновь появляется одиночество. Тем, кого нищета ослепляет, позволительно принимать благополучие за счастье, а социальную революцию за Царство Божие. Другие же из-за наивности и нищеты духовной полагают, что проблемы зла и ненависти, нищеты и смерти станут тем менее настоятельными, чем более нормальные условия жизни им будут обеспечены.
Если в канун войны старый сциентистский рационализм пережил свое время, доказал свою близорукость и свою неспособность отделить себя от исчерпавшей себя упадочной цивилизации, открывая перед современным человеком безграничные технические возможности, послевоенный научно-промышленный взрыв в новой форме привел его к опьянению от всех этих завоеваний сказочных земель и достижений науки, имеющих сугубо внешний характер и не обеспечивающих ему подлинного бытия. Но опыт все равно возвращает к тому же: ни мощь, ни умствующий разум не удовлетворяют призвание человека; новое развлечение, недолговечная цивилизация — меняются только цепи, а время расплаты отодвигается.
Следовательно, в конечном итоге оказывается, что главное упущение марксизма — это недооценка внутренней реальности человека, реальности личной жизни. В мире технического детерминизма, как и в мире ясных идей, личности нет места.
Представляется, что в какой-то момент Маркс совсем близко подошел к пониманию личностной диалектики, в частности, в своем анализе «отчуждения». Отчуждение рабочего в чуждом ему труде, буржуа — в том, чем он обладает, потребителя — в мире, обесчеловеченном коммерциализацией товаров, — вот сколько, как мы считаем, существует форм обезличивания, то есть растущей бездуховности, которая на место мира живой свободы ставит мир предметов.
Между тем именно здесь мы непосредственно соприкасаемся с тем, что противоположно нашему учению: оптимизм, который в противовес фашизму исповедует марксизм, имея в виду будущего человека. Речь идет об оптимизме человека коллективного, прикрывающем радикальный пессимизм личности. Концепция отчуждения предполагает, что индивид не способен сам себя изменить, избежать самомистификации; в тщетном усилии он ускользает, убегает от самого себя, отчуждается, оставаясь лицом к лицу лишь с частичной реальностью. Массы же, напротив, являются непоколебимыми, основательными и творческими: они удерживают индивида на земле и преобразуют его, как бы направляя его благодаря своим структурам.
Это означает, будто в личность можно внедрить какую угодно идеологию. Это означает, будто в массы можно внедрить какую угодно идеологию. Таким образом, массы рассматриваются как орудие дрессировки личности, а идеология — как орудие дрессировки масс. Но ни личность, ни массы не терпят дрессировки, и тщетно было бы этого хотеть; ни личность, ни массы не создают идеологию: они только испытывают ее влияние, пребывая в толпе и передавая ее от человека к личности. Марксистская диктатура может быть только рационалистической, потому что она не знает другого сплочения, кроме того, которое возникает из дрессировки, и не признает ни радикального сотрудничества между личностями, ни ценности испытания. Находясь в зависимости от рационализма, скрепляя массы партийными лозунгами, марксизм в основе своей базируется на исходном пренебрежении к личности. В противоположность ему мы утверждаем, что только личность несет ответственность за свое спасение и что только ей принадлежит миссия привнести дух туда, откуда он исчез. Массу создают лишь условия существования, жизненно необходимые, но лишенные творчества. Если масса и обладает ценностью, то только потому, что ее составляют личности, и только благодаря их единению, предварительным условием которого является жизнеутверждение каждой из них. Марксистская революция, напротив, утверждается как революция масс не только в том очевидном смысле, что для низвержения сильной власти надо собрать равную ей силу, но и в том более значимом смысле, что только массы являются творцом революционных ценностей или даже шире — ценностей человеческих. Учитывая весь духовный опыт предшествующих веков, мы выступаем против такого духовного господства коллективного человека.
Надо добавить, что невозможно из плоскости существования перейти к тому недоступному центру личности, от которого всякое действие получает свою значимость, а человек — ответственность только посредством индивидуализации выводов всеядной науки. Как раз наоборот — лишь личность может поставить человеческую отметку на всех творениях своих рук и ума. Следовательно, марксизм исходит из ложного начала, когда отвечает нам, что его будущий строй — это индивидуализированный строй, где каждый человек получает по потребностям, определяемым с помощью науки. Нам не чуждо его стремление организовать гигиену умственного труда индивида после окончания периода революционного аскетизма. Однако выявляется, что его коммунизм — это всего лишь утонченный индивидуализм. Нам остается показать, что личность, во имя которой мы выдвигаем свои требования, — это нечто совсем иное, чем более осведомленный индивид.