Манифест персонализма — страница 6 из 38

1. Духовные псевдоценности фашизма

«Невозможно понять фашизм во множестве его проявлений, то как партийной организации, то как системы воспитания, то как дисциплины, если не брать в расчет его общую концепцию жизни. Эта концепция является спиритуалистической».

Эти принадлежащие Муссолини[40] слова выражают существо фашистских притязаний по меньшей мере с того времени, когда после предпринятой авантюры сторонники фашизма стали подыскивать себе доказательства собственного благородного происхождения. Они могут считать чем-то недостойным внимания экономические интересы и лигу налогоплательщиков. Но они всегда говорят о своей деятельности как о мистической жизненной реакции против механизмов, отдают предпочтение энергичности и порядку перед бездействием и беспорядком. Молодость, здоровье, воля, единодушие, авторитет, рвение, новый обновленный социальный организм, собственные дома, усердные служащие, воодушевленные толпы: внезапный взрыв всех этих живых сил способен навязать воображению образ воскрешения духа.

Мы провозгласили приоритет духовного и в борьбе за это видим смысл нашего существования; поэтому-то мы понимаем, откуда может появиться опасность. Многие молодые марксисты, стремящиеся скорее подтвердить правоту своих учебников, чем понять свое время, после того как испытали различного рода затруднения, в борьбе с нами сумели найти тяжеловесную тактику, которую им подсказала фашистская риторика. Они посчитали достаточным выдвижение следующей аксиомы: всякое антикапиталистическое движение, которое не является марксистским, по определению является фашистским, и принялись распространять ее со свойственными им тупым самодовольством и поразительной слепотой.

Мы протестовали, заявляя, что нашему движению (как, впрочем, и фашизму) не нашлось места в рамках марксистских прогнозов (да и кто упрекнул бы их в этом?). Нам ответили, что Маркс предвидел появление всех подобных движений и еще многое другое, поскольку он сказал, что при приближении к своему концу капитализм станет призывать себе на помощь все темные силы и что мы из упрямства настаиваем на своих собственных позициях; один особо проницательный товарищ проделал головокружительные кульбиты, дабы дать нам понять, что наилучшим диалектическим доказательством нашего фашизма является именно то, что мы его отвергаем.

Мы не стали бы останавливаться на этом примере партийной недобросовестности, если бы не видели, что она завладевает определенной частью общественного мнения. Совсем недавно один еженедельник под заголовком «Молодежное движение или фашизм?» стал публиковать отрывки из подобного рода исследований; вот один из них: «Они начинают с восхваления духовной революции, а заканчивают тем, что ищут спасение в фашизме». Необходимо, правда, добавить, что некоторые молодежные движения, именующие себя нонконформистскими, дают основание для подобных оценок. Мы полагаем, что настало время определенно и решительно покончить с этими происками по меньшей мере по отношению к нам. Мы, как и все те, кто не боится упреков ни в партийном конформизме, ни в групповой амбициозности, ни в доктринальной неповоротливости, хотим, не принимая в расчет несущественные различия, объединить всех тех, кто открыто работает на духовную революцию. Но прочный союз возможен лишь при ясно определенных целях и чистоте используемых средств. Сама забота о единстве требует необходимых различий. Пока мы находимся в отправной точке, необходимо внимательно следить за малейшими отклонениями от намеченного пути — кто знает, куда они выведут нас завтра.

Первым делом необходимо определить, что такое фашизм, и обрисовать его в самых общих чертах, вместо того чтобы довольствоваться тем его сентиментальным образом, который, руководствуясь определенными политическими потребностями, представили на всеобщее обозрение какое-то время тому назад.

Мы не намерены ограничиваться общими замечаниями. Мы вовсе не отрицаем того, что по сравнению с режимами, на смену которым приходит фашизм, он вносит в общество здоровый элемент и повышает его тональность, и это представляет собой значительный источник энергии. Мы осознаем также, что между различными формами фашизма существуют серьезные расхождения. Мы не сомневаемся также в том, что изучение их институтов и их дальнейшей эволюции даст нам много полезного. Но в данном случае речь идет о том, чтобы постичь их сущность, а не описать их разновидности. Итак, что касается экономического, политического и социального планов, мы будем называть фашизмом защитную реакцию, — которая отвергает либерализм в пользу государственного капитализма, не подвергая фундаментальному пересмотру сами основы капитализма: приоритет прибыли, большая масса денег, власть экономической олигархии (по меньшей мере, такова перспектива); — которая объединяет рабочее движение под руководством государства, обладающего диктаторской авторитарной властью и распространяющего ее на капитализм в целом, которому фашизм не намерен уступать свои позиции; — которая, наконец, стремится вызвать подъем в стране, используя животрепещущие лозунги общественного спасения (особенно вначале) и национального величия, хотя и то и другое получает мистическое воплощение в лице одного человека, вождя партии, государства, наделенного тоталитарной властью от имени государства-партии, посредством которой он, опираясь вместе с тем на полицию нравов, осуществляет управление людьми.

Но в еще большей степени мы отвергаем фашизм как собственно человеческий способ действия, и в этом смысле — как наиболее опасное явление, которое когда-либо существовало. Фашизм — это псевдогуманизм, псевдоспиритуализм, заставляющий человека сгибаться под гнетом тирании грубо сколоченной «духовности» и двусмысленных «культур»: расы, нации, государства, воли к власти, анонимной дисциплины, вождя, спортивных успехов, экономических достижений и т. п. В конечном итоге — это новый материализм, если материализм означает повсеместное сведение высшего к низшему и подчинение высшего низшему.

Необходимо, чтобы наши либеральные оптимисты усвоили раз и навсегда следующую истину: нельзя бороться против одной мистики с помощью другой мистики, к тому же более ущербной. Нельзя бороться с наступлением фашизма, слезно клянясь в преданности демократии, прибегая к выборам, не обладающим силой даже для того, чтобы сместить хотя бы одну реальную власть, призывая замкнувшихся в четырех стенах людей к негодованию. Фашизм сегодня распространяется по всему миру. Фашизм в очередной раз зовет погрузиться в дремотное состояние, когда человек теряет способность что-либо ясно видеть, когда мир становится таким мрачным и гнетущим, что только остается взвалить все бремя существования на одного человека, дожидаться очередных призывов и слепо повиноваться им, опьяняясь героическими речами! Но он же зовет и к величию: когда всюду царят беспорядок и разочарование, то тут же начинают требовать чистоты, энергии, величия, порядка.

Наша роль состоит не только в том, чтобы отвергнуть такое прозябание, но и удовлетворить страстное желание величия, которое в случае фашизма ведет в пропасть. Поэтому мы говорим: Национальному пробуждению — да. Мы воплощенные люди, у нас есть своя родина, нам знаком ее облик, ее опыт, понесенные ею жертвы, а следовательно, мы знаем, какая миссия предуготована ей. Но мы отказываемся признавать ее в абстрактной нации, превращающей свою суверенность в ощетинившуюся крепость, подобно тому как буржуа делает нечто подобное из своей частной жизни и поэтому уже не способен понять, что самым прекрасным лицом является лицо открытое. Мы отказываемся считать родиной полицейское государство, именуемое тоталитарным в том смысле, что оно является «подлинной реальностью индивида» и что для него «все существует только в государстве и ничто человеческое или духовное не существует, а следовательно, и не обладает изначальной ценностью вне государства»[41]. Мы, французы, отвергаем такое карикатурное изображение миссии Франции. Для нас она — в воскрешении ее древнейшего призвания, состоящего в освобождении и очищении самих основ мира.

Очищению — да. Но мы хотим знать, является ли очищение милостью, которая дается вместе с партийным билетом и отнимается вместе с ним, и не является ли первозданная чистота верностью людей взятым на себя обязательствам, когда они поверили в ту или иную многообещающую программу.

Молодость, энергия, пробуждение — да. И пусть будет покончено с господством патриархов, мертворожденных идей и благодушия! Взывая к молодости, мы взываем к искренней вере, к простоте сердец, а не к грубости и распущенности, потакающим животным инстинктам, не к опасным детским играм вооруженных школьников.

Порядок, дисциплина, авторитет — да. Мы не менее критично относимся к либеральной демократии, парламентской демократии. Jamfoetet{22}. Их демократия — это демократия рабов, отпущенных на свободу с опустошенной душой, обделенных хлебом насущным, подчиненных грубой силе денег, доведшей их до бунта. Порабощение — согласны. Но нельзя излечить от неосознаваемого рабства с помощью сознательно избранного рабства. Мистика вождя, которая повсюду стремится вытеснить мистику демократии (учтем это), создается намеренным отступничеством каждого человека от своего человеческого предназначения: инициатива, ответственность, личность — не на службе у универсальных ценностей, которые возвеличивают ее, а в руках одного человека, который получает свободу действовать и использует ее по своему усмотрению — либо потакая собственным слабостям и амбициям, либо взращивая предполагаемую гениальность; и в том и в другом случае он ставит себя выше любых институтов.

Можно ли сказать об этом человеке, что он получил свой мандат в результате плебисцита, а о фашизме, что это подлинная форма демократии? Да, но подобный плебисцит — это плебисцит нищеты, использующий нищету, чтобы дурачить нищету. Самым большим духовным жульничеством современности, безусловно, явилась деятельность агентов-провокаторов духовной революции, которая дала им возможность выдавать себя за людей, пекущихся об общем благе.

Так не побоимся же сказать, что в современных условиях проблемы демократии, проблемы авторитетной власти остаются пока еще неизученными и нерешенными.

Да, сколь бы совершенными ни были институты, от которых исходит власть и которые, собственно, и пользуются доверием, жизнь в них вдыхают только люди. Но эти люди не должны стоять над институтами, быть выше их законов, существовать отдельно от общества и пользоваться особыми благами и привилегиями. Они обязаны стоять на службе общества и пользоваться властью только в силу высшего закона, которому они подчиняются, и органической демократии личностей, которые поддерживают их руководящую роль. Проблема соотношения единичного и множественного стара как мир: единство власти мы находим не в легковесной абстракции правления одного человека, а в органической множественности ответственных людей. Да (и этого не следует скрывать), диктатура необходима всякой революции, в особенности революции духовной, чтобы нейтрализовать силы зла и склонить их на свою сторону. Либерализм является могильщиком свободы. Мы уже не можем довольствоваться иллюзорными свободами или пользоваться отживающими свой век свободами. Но такая диктатура может быть только временной и ограниченной. Она не должна вести к установлению духовной диктатуры одного государства или одной партии, а следовательно, к господству лжи, к духовному вакууму и верховенству ренегатов и льстецов. Наша формула такова: материальная диктатура, контролируемая насколько это необходимо, всеобщая духовная свобода. И если у нового государства есть собственная метафизика, то пусть оно, опираясь на свои идеи и свою веру, вступит в спор со всеми другими государствами.

Да, здесь существует органическая и функциональная иерархия. Но внимание! Мир денег разделил людей на два класса, один — класс эксплуататоров, другой — класс эксплуатируемых, и тот и другой более или менее осознают ту роль, которую им навязывают деньги, иногда вопреки их собственным желаниям. Первым — легкая жизнь, уважение, досуг, культура, руководящие посты. Вторым — подневольный труд, ограниченное образование, наследственная посредственность. Среди первых есть, понятно, такие, кто считает это в порядке вещей. Иногда им случается «желать блага народу», высказываться в пользу более гармоничного или более нравственного строя, но надо быть начеку, когда они лживо выдают себя за «добрых богачей», отличающихся от «богачей злых», и предлагают свои услуги в качестве армии спасения. Скажем сразу: эти люди так и не поняли, что бедность является царственной особой и что духовному человеку чуждо какое бы то ни было обособление. Когда они объявляют себя революционерами, для них важно, чтобы революция оставалась аристократической, и им не удается избавиться от своей неприязни к нам или убедить нас в своей любви к нам. Во Франции, этой стране древней культуры и высокой нравственности, особенно внимательно надо следить за такими велеречивыми аристократами: фашизм может просочиться именно через них, и это уже происходит, ибо как раз в тот момент, когда ими овладевает самое постыдное чувство неполноценности, у средних классов и остального народа начинает процветать дух угодничества и лести и они готовы принять из рук кандидатов на власть первые попавшиеся знаки отличия низшего чина, которые поднимают их собственное достоинство в их же глазах[42].

Декабрь 1933 г.

2. Искушение в коммунизме

С каждым днем характер расслоения определяется все более четко. Представляется, что ныне, независимо от мало чем отличающихся друг от друга режимов, там, где речь идет о философии человека и совместном человеческом бытии, разворачивается сражение непосредственно между тремя силами: собственно коммунизмом, осознанной или полуосознанной буржуазно-капиталистической обороной и позицией, которая в целом формируется вокруг христианских ценностей (ценностей свободы, личного достоинства, справедливости, которых личность требует наряду с другими как необходимого условия для своего утверждения).

Маркс считал, что передовые силы агонизирующего буржуазного общества в индивидуальном порядке перейдут на сторону коммунизма, когда настанет время решающих сражений. Господин Рамон Фернандес, принимая недавно, вслед за Андре Жидом, Пьера Юника, от имени необходимости в шутку напомнил об этом пророчестве, сведя тем самым до элементарного экономического следствия то, что могло предстать как блестящее индивидуальное обращение. Для нас не составляет никакого труда согласиться с тем, что эти неофиты, если судить по их намерениям и великодушию, относятся к лучшим людям. Но мы вынуждены вместе с тем отметить, что (и в этом, как я полагаю, я не противоречу Марксу) они принадлежат к числу тех, кто внутри буржуазной идеологии занимал наиболее шаткие позиции. Быть может, именно это обстоятельство объяснит нам их эволюцию, которая на первый взгляд кажется обескураживающей.

Ну и ну! Еще совсем недавно в том же «Бюллетене», где сегодня находит свое выражение излишне застенчивая критика гитлеризма, мы читали следующие жесткие слова, вышедшие из-под пера ныне раскаявшегося Дандье («Преданная революция», rdre nouveau, № З): «В основе цезаризма заложено мошенничество: единство родины в опасности, вся одеревенелая военная администрация становится на службу диктатуре; голосование, которое должно помогать народу контролировать деятельность своих избранников, превращается в плебисцит, служащий самой надежной опорой для тирана-демагога. Одним словом, государство из служителя превращается в монарха, ибо диктатуру создает не столько диктатор, сколько аппарат, который он всегда использует по назначению и, главным образом, в целях контрреволюции». Между этими двумя убеждениями необходимо сделать выбор!

Сделали ли вы такой выбор, друзья мои? Едва появилось ваше письмо, как «Фигаро», «Так», одним словом, салонная газета и газета торговцев оружием, засыпали вас восхвалениями, на которые во времена вашей прекрасной нищеты ни консервативная пресса, ни независимая молодежь не были столь щедры. Один из вас считает, что ему следует опубликовать революционное произведение в еженедельном журнале, который до сих пор публиковал работы избранных академиков, и получает разрешение на такую публикацию (какая осмотрительность!) от директора г. Тардьё, известного специалиста в области прогрессивной христианской морали (как говорил Пеги, теологи постоянно на своих местах!). Чувствуете ли вы, какая угроза нависла над вашей честностью? Разве вы не знаете, что для вас уже приготовлены деньги, если вы соблаговолите стать на сторону не слишком жестокой и достаточно аристократической революции? Я знаю, что ни по совести, ни по доброй воле вы не склонны продавать себя. Но дифирамбы в ваш адрес говорят сами за себя.

Дерзайте. Только от вас зависит, чтобы этот призыв не стал последним. Уточним, что, поскольку здесь мы могли допустить ошибку, эти строки ни в коей мере не ставили целью задеть честь наших товарищей. Что же касается фундаментальных расхождений с ними, то об этом см. первое приложение.

В другом месте мы достаточно много говорили о подлинных духовных ценностях, на которые опирается строительство коммунизма, и вполне определенно критиковали все нелепости пристрастной прессы, поэтому нас вряд ли можно обвинять в излишнем попустительстве. В начале нашего исследования мы хотим также подчеркнуть, что, если побудительные мотивы того или иного учения вызывают наши глубокие симпатии, это вовсе не означает, что мы полностью принимаем само это учение. Когда г. Фернандес провозглашает, что сегодня первейшей проблемой должна быть проблема нищеты, когда он пишет, что «интеллигент нуждается в рабочем классе для того, чтобы в полной мере познать самого себя», и что «рабочий нуждается в интеллигенте, чтобы постичь самого себя, что между тем и другим существует отношение строгой взаимности», он может не сомневаться, что мы полностью согласны с ним. Все, что следует далее, оказалось бы неверным, если бы мы не начали с подчеркивания этого согласия. Чтобы внести окончательную ясность, мы также заранее даем клятву на верность нищете, заверяя, что мы никогда не станем на сторону ее противников, т. е. в ряды защитников мира денег, даже если бы они написали на своих знаменах наши идеи, как они уже не раз пытались это делать.

Но тут-то все и начинается. Пользуясь нашим добрым расположением, нас хотят вовлечь в борьбу, которую мы отвергаем как раз из-за своей верности высказанной выше позиции.

На первый взгляд, речь идет о явном, ощутимом противоречии, что, несомненно, впечатляет большое число людей.

Ваше дело, как вы сами утверждаете, говорят нам, заявляя о вере в нашу искренность, — это в первую очередь материальная и духовная нищета, и в особенности нищета пролетариата, потому что ныне она представляет собой кровоточащую рану на теле всего мира. Между тем, и здесь я цитирую г. Фернандеса[43], который только выявляет постулат, неявно присутствующий во всех спорах: «как бы то ни было, а марксизм стал единственным оплотом для угнетенных», так что «всякая критика марксизма автоматически оборачивается аргументом в пользу „правых“». Это «как бы то ни было» явилось последней и совсем уж платонической уступкой этого интеллигента собственному внутреннему сопротивлению. Другими словами, коммунизм отождествляется то с исторической необходимостью, то с социальной истиной, то с надеждами народных масс в зависимости от того, что этим хотят сказать. Быть может, без излишней церемонности можно было бы утверждать, что при нынешней расстановке сил коммунизм фактически единственный, кто способен эффективно вести борьбу. Однако либо в силу догматизма, либо по тактическим причинам могут не считать всех тех, кто не разделяет этого догматизма или этой тактики, подлинными и действенными борцами против нищеты.

Для многих такое обвинение мучительно. Мы намеренно избегали говорить о снобизме, который сегодня вполне может паразитировать на самых серьезных человеческих проблемах. Нам глубоко отвратительно, когда вопросы о смерти и нищете стремятся окутать дымовой завесой или утопить, прибегая к интеллигентскому умничанью. Но не всегда снобизм приводит к подобному результату. Сегодня есть такие люди, для которых борьба против нищеты является настоятельным духовным требованием, и они начинают сомневаться в собственных намерениях и искренности, когда те, кто является в некотором роде официальными представителями нищеты, обвиняют их в предательстве; вот почему порой непосредственное обращение к идеологии или использование тактических ходов имеют свой глубокий смысл.

Именно в такие моменты необходимо обладать интеллектуальным и духовным хладнокровием, чтобы лучше видеть все вокруг и уметь разбираться в том, что происходит, когда в игру вступают благородные намерения.

И не только это. Следует стремиться к осознанию реальных перспектив исторического развития и их значения, чего сегодня, как правило, недостает всем нам. В марксизме есть много того, что необходимо взять на вооружение. Однако существует два марксизма, один — предствляющий собой плодотворный метод исследования проблем совокупного положения человека, и его некоторые идеи созвучны самым глубоким прозрениям Паскаля и христианства; существует также марксизм, являющийся тоталитарной философией, превращающий всякую духовную деятельность в отражение экономических обстоятельств, недооценивающий или отрицающий таинство человеческого бытия; он знает только одну его сторону, ту, что непосредственно связана с материальной жизнью, со средствами существования и сугубо механическими отношениями, которые, вместо того чтобы служить формированию личности, постоянно угрожают ей. Это исторически преходящий коммунизм, нам известны все его сильные стороны, мы понимаем, куда он зовет, с радостью отмечаем все его подлинные достижения. И тем не менее мы вынуждены констатировать, что во всемирной истории и истории самого коммунизма он представляет собой некое отклонение — подверженную тысячам личных, тактических, теоретических влияний диктатуру одной партии, в свою очередь стоящую особняком и внутри великой социалистической традиции. Когда Троцкий оказался за пределами России, когда такие значимые фигуры, как Виктор Серж, Марсель Мартине, отлучаются находящейся у власти фракцией от лагеря подобных приверженцев нищеты, сама история и требования гуманизма вынуждают нас не доверять сегодня духовное богатство человечества этому партийному лагерю. Надо, чтобы этот коммунизм осознал всю опасность собственной затеи, в которую он вовлекает человека, и понял, что на своем пути он оставляет неиспользованной массу возможностей (сошлемся, для примера, на христианство с его мощными ресурсами, учение Прудона и ценности анархизма, революционное профсоюзное движение, корпоративизм и многое другое). Ныне открытое провозглашение себя революционером уже не представляет акта мужества, если не считать некоторые исключительные случаи. Одним из них, и на это мало обращают внимание, является противостояние тенденциям конформизма или сентиментализма, влекущих на сторону социально исчерпавших себя форм революции. От кого же еще ждать такого мужества, как не от интеллектуалов, пекущихся о благе народа, мышление которых, надо полагать, подверглось в нашу эпоху соответствующей обработке.

Я хорошо знаю, что коммунизм будет вести свою игру более жестко, чем какой бы то ни было сентиментализм. У меня есть все основания предполагать, что я неизбежно окажусь вовлеченным в эту игру, что мне придется выбирать между моей приверженностью делу нищеты и формулировками коммунистической партии.

Может быть, речь идет об исторической необходимости? «Существуют два блока. Надо выбирать из того, что есть. Третьего не дано». Что, разве сам Маркс выбирал между буржуазным консерватизмом, порожденным контрреволюцией, и легковесным оптимизмом наследников 1789 года? Или он открыл третий путь? Ничто не требует такого решительного и героического вовлечения, как творчество. Да, выбор надо делать, и наш долг вовлеченных людей дает нам право повернуться спиной к существующим партиям лишь в том случае, если мы говорим «да» будущему и если мы, засучив рукава, беремся за дело. Но при таком условии мы избегаем дилеммы. — Пусть будет так. Ну а если столкновение блоков произойдет раньше, чем вызреет наше будущее? Разве это не один из тех моментов, «когда возникает необходимость определить позицию, чтобы спасти свою человеческую честь?» — Мы будем определять свою позицию беспрерывно. А об остальном мы уже сказали. Одно несомненно: наш выбор никогда не станет выбором ради денег, ибо мир денег не может не быть злом, даже когда он провозглашает себя защитником добра. Что же касается его противников, то мы будем вместе с ними всякий раз, когда они будут представлять собою меньшее зло по сравнению с миром денег, даже если они будут незначительным образом удовлетворять нас; но само собою разумеется, что может существовать нечто худшее, чем нынешний строй, и если нам грозит такое, то уж пусть лучше длятся теперешние наши страдания и несправедливость, к которым мы остаемся безучастными или против которых протестуем, чем возлагать надежды на новые страдания и несправедливость, которые неотвратимо ждут нас в будущем. Когда это потребуется (и если это потребуется), народ, существующие партии, сами события укажут нам способ нашего действия.

Кто-то запротестует и скажет, что он присоединяется к коммунизму, хотя и в силу необходимости, но вполне сознательно. Что защищали мы, когда говорили о коммунистической диктатуре? Блага? Мы ими почти не обладаем и в большинстве случаев утверждаем, что другие обладают ими не на законных основаниях. Мы защищали возможность для каждого человека, подчиненного материальной необходимости, самому строить свою судьбу и самостоятельно избирать линию свободного самопроявления, даже если при этом он идет вопреки мнению власти.

«Мы не утверждаем, — пишет г. Фернандес в работе „Союз во имя истины“, излагая перед читателями причины своего сознательного выбора в пользу марксизма, — что в каком-нибудь мире, построенном на основании кантовского учения или христианских ценностей, либерализм не смог бы осуществить всех своих чудесных обещаний. Мы утверждаем следующее: в реальном мире, в том, в каком мы живем сегодня, в реальных условиях труда и борьбы либерализм не только не осуществляет собственные намерения, но, напротив, своими лицемерными маневрами служит всем тем, кто является противником человеческого достоинства и человеческой свободы». Разве можно не согласиться с этим! Одной из наших постоянных задач является разоблачение иллюзии свободы, которая ныне господствует среди демократов, получает широкое отражение в прессе и в идеологических баталиях, имеет хождение в том самом обществе, где тайно царит тирания денег. Но было бы насмешкой обвинять духовную (а следовательно, и политическую) свободу за последствия прегрешений, ответственной за которые является только экономическая свобода. Обуздать экономическую свободу — конечно, но целью этого обуздания должна быть духовная и политическая свобода (не будем пугаться тавтологий!): таким представляется нам магистральный путь гуманизма.

Мы говорили, что слабость некоторых интеллектуальных построений буржуазного мышления заставляла одних склоняться в сторону добродетельного коммунизма, других — в сторону жестокого фашизма. (Не таковы ли Моран, Беро, Ромен?) Обладая завидным интеллектуальным здоровьем, г. Фернандес сумел длительное время существовать, питаясь тощей похлебкой рационализма. Не от него ли наследует он известные слабости? Когда он марксистскому прагматизму, признающему действенность идеи, но не истины, противопоставляет в качестве противовеса «внутреннюю удовлетворенность, основанную на представлении», свободное мышление как «повод для личного восхищения и гордости»[44], то сразу же становится понятным, что он легко и с радостью расстается со столь малозначащими преимуществами. Но какое отношение имеет все это к хранимой всеми верности истине? В блистательном рассуждении Фернандес еще раз показывает, что «спиритуализм» частично восходит к буржуазному мышлению, а именно к рационалистическому идеализму, который вместе с таинством реальности отвергает и идею вовлечения в реальность. И все это для того, чтобы отвергнуть не только грехи мышления, но и мышление как таковое?

Именно этого можно опасаться, когда Фернандес извлекает идеологические следствия из своей новой позиции. Рабочий, говорит он, продвигается вперед по пути своего освобождения подобно тому, как мыслитель идет к истине. Он сокрушает своих внешних врагов точно так же, как философ одолевает всех тех, кто хотел бы «подчинить нас какому-нибудь трансцендентному принципу (Богу, нации), который стал бы законом мышления для самого мышления и который навязывал бы свои указания вдохновению». Как видно, еще не закончен подсчет жертвам нового дологического менталитета г. Брюнсвика, который на протяжении двадцати лет мешал большому числу серьезных умов мыслить трансцендентность иначе, чем в качестве пространственного отношения и насилия над имманентностью, тогда как в действительности трансцендентность завершает и поддерживает имманентность. Когда через пару строк г. Фернандес говорит о «схожести интеллигента и рабочего» и поддерживает данную мысль, опасаюсь, что это делается за счет включения тяжеловесных и заземленных идей этого последнего (прочь всех спекулянтов) в свободную игру мысли, над которой он еще вчера потешался (патрон — это трансцендентное начало двустороннего социального отношения и т. д. и т. п.). Для меня конечно же сегодня существуют люди, угнетаемые другими людьми, и идеи, угнетаемые другими идеями. Но поостережемся такого строя, который будет подчинять людей одновременно людям и идеям, ибо, следуя марксизму, можно с полным основанием утверждать, что новая идеология в этом пункте соответствует глубинным интересам, а следовательно, и глубинным мыслям пролетариата, что она является собственным выражением его свободы; но для нас она остается идеологией одной партии и одной системы, а следовательно, не может стать внутренним достоянием тех, кто ее отвергает, поддерживаться теми, кто ей подчиняется не иначе, как вследствие конформизма, который под видом добровольного согласия представляет собою самую опасную «трансцендентность» и самую жестокую тиранию. В целом я очень боюсь, как бы «царство свободы» в марксистском самодовлеющем обществе, когда все люди будут подогнаны под образец государственной доктрины, не стало повторением «лицемерного извращения» капиталистической свободы и как бы коммунизм г. Фернандеса не стал похожим на его рационализм, как похожи друг на друга родные братья[45].

Быть может, мне не трудно было бы показать такую связь. Но как это обычно бывает, вопрос заключается в другом: речь идет о том, чтобы установить, имеем ли мы в результате изменения действительно нечто новое, или перед нами то же, что было, слегка изменившее свой внешний вид. Еще более опасно предполагать, что коммунизм как идеология весьма близок буржуазному рационализму.

Остается рассмотреть последнюю претензию коммунизма, не имеющую отношения ни к необходимости, ни к осуждению, а только к тактическим задачам. «Как бы там ни было», а коммунизм на сегодняшний день — единственный, кто способен, если иметь в виду революционный потенциал, довести до конца антикапиталистическую революцию. Следовательно, вы обязаны помогать ему, если хотите не только рассуждать, но и действовать. Когда речь идет о деле, неважно, какими средствами оно будет осуществляться.

Но в том-то и дело, что это важно. Один крайне левый писатель, в равной мере бесстрашный и тогда, когда работает за письменным столом, и тогда, когда выступает с трибуны, недавно сказал мне: «Главное сейчас — это не просто действовать, а осуществлять подлинные действия». В противном случае мы будем иметь плачевные результаты.

Не только средства не существуют отдельно от цели, но и действия по их реализации не существуют отдельно от ситуаций, которые они сами создают. Вот почему достойна всякого осуждения мысль о том, что тактика, понятая как достижение результата любой ценой, может использовать любые средства. Тактика должна выбирать средства, и она может пренебрегать жесткими требованиями логики, потому что чутко реагирует на ход реальных событий; однако управлять духовным она может только в той мере, в какой сама подчиняется ему.

Сейчас мы отказываемся обсуждать данную проблему. Это было бы отступлением перед лицом подлинных трудностей, возможностью уклониться от активного действия с помощью приобретения партийного билета, предательством человека, одним из «тех наиболее горьких из всех бесчестий», согласиться с которыми г. Фернандес отказывается, Впрочем, людям действия надлежало бы просветить нас относительно этой динамики, которая по меньшей мере во Франции имела своим результатом появление руководителей, напичканных ортодоксальными формулировками… Но это совсем другая история, та самая, что удерживает резерв новобранцев от активного действия.

Мы лишь обрисовали в общих чертах одну из наиболее серьезных практических проблем нашего времени. Мы не боимся показаться излишне строгими в своих суждениях; напротив, мы могли бы упрекнуть себя за то, что они могут показаться расплывчатыми и несправедливыми по отношению к движению, о котором мы вели речь, и которое является первым движением, порвавшим (хотя и не в полной мере и дьявольским способом) с миром денег. Нас очень огорчило бы, если бы мы хоть одним словом доставили удовольствие кому-нибудь из тех, кто в такого рода рассуждениях ищет только оправдание своему корыстному противостоянию коммунизму, а в более общем плане — всякому потрясению, угрожающему их инертности и алчности.

Наша позиция, если она правильно понята, должна быть наиболее опасной для ортодоксального коммуниста. Она лишает его возможности вести бездумные дебаты и по привычке использовать глубокие марксистские идеи для прикрытия своих корыстных целей. Дело, быть может, в том, что наша позиция в самом деле как нельзя лучше изобличает его. Мы стремимся показать, что любая маскировка корыстных интересов требует разоблачения и что в конечном счете только религиозные споры оказываются подлинными.

Май 1934 г.

3. Деньги и частная жизнь

Перед нашим взором — бескрайний горизонт и бездонное небо, а руки наши способны прикасаться только к ближайшим объектам, в которых, как в стоячем озере, отражается повседневная жизнь с ее приливами и отливами. Так и внутренняя жизнь, питаясь из божественных истоков и вдохновляясь историей далеких предков, продвигается вперед, руководствуясь самыми простыми чувствами, которые, достигая нас, не теряют своего тепла, а, распространяясь, наполняются любовью ближних своих: это и есть частная жизнь, нечто вроде атмосферы, внешней оболочки, существующей вокруг внутренней жизни.

Частная жизнь — это не чистая природа, а некое равновесие между действительностью, надеждами, верой и поражением.

Не существует ценности, стоящей над личностью, как не существует жизненно важных забот вне внутренней жизни. Внутренняя жизнь личности — это ее стремление, опираясь на очевидности и деятельность своего обладающего сознанием внешнего Я, соединиться со своим глубинным призванием, с тем не поддающимся определению образом, который она имеет относительно себя самой и который должен служить мерой ее целостной жизни: подчеркнем, однако, что такое устремление — это не только аналитическая работа, но и творческая вовлеченность, руководимая и направляемая волей, которая, в свою очередь, является откликом на внутренний голос.

Такая личная жизнь не может быть обособленной. В своем сердце личность находит любовь; а не обретает ли личность саму себя только тогда, когда теряет себя в любви? Нам скажут: социальный инстинкт, солидарность? Ну нет, речь идет совсем о другом — о чуде, о сопричастности двух личностей. Только благодаря тому, что Я обнаруживает Ты и что вместе они образуют личностное Мы, превосходящее и Ты и Я, нам удается выяснить, что такое социальная связь; ничто не способно подменить собой этот союз: ни число, ни договор, ни интересы. Два существа любят Друг друга, и только благодаря этому глубинному отношению двух личностей создается одна, новая подлинная личность. А если их будет много, сотни тысяч? Они станут подлинным сообществом лишь в том случае, если каждая личность удвоится, если их всегда будет две. Сообщество — это новая личность, которая объединяет две личности посредством их собственных сердец. Это не некое множество. Подлинное сообщество не поддается исчислению. Не может быть иного компетентного взгляда на сообщество, кроме такого, который схватывает каждого его члена в его несводимом своеобразии, а совокупность — как слаженное единство. Общество лишь тогда является прочным, когда стремится к этому образцу. Людей не объединяют ни интересы (партии или профсоюзы, выдвигающие претенциозные требования), ни порывы, горячность, злоба или предрассудки (опять-таки партии, классы и борьба классов), ни то, что их порабощает (мистика труда, даже освобожденного, ибо труд можно освободить от всего, кроме него самого). Их можно объединить только посредством их внутренних жизней, которые сами развиваются в направлении к сообществу.

Подобно человеку, имеющему тело, которое отягощает его внутреннюю жизнь (все то, что он не преобразовал посредством своего личного призвания), человеческие сообщества обладают телами, имеющими ничуть не меньшую принудительную силу: это все то, что им не удалось связать личностной любовью. Тогда они по возможности сколачиваются в блоки. Мы уже говорили о механическом соединении внешних черт, образующем массы, будь то массы людей вообще, массы соотечественников, гуманистов, националистов; в основе их лежат инстинктивные силы, едва подающие признаки жизни, единообразно проявляющие себя, и чем больше их, тем они неуязвимее. Мы также говорили о жизненных обществах, в которых связь является более органической, более осознанной, более чувственной: семья как крепость, профсоюзы, нации; но объединение не является здесь результатом выбора сердец, оно всегда зависит от алчности, агрессивности его членов. Наконец, мы говорили об обществах, возникающих на основе подписанных или подразумеваемых договоров, основанных, как известно, на разуме людей (анонимные компании, финансовые объединения, трудовые соглашения, союзы банков и т. п.).

Частная жизнь поддерживается только внутренней жизнью. Но она уже является социальной жизнью, оборотной стороной того, чем каждый из нас располагает, будучи включенным в общественную жизнь. В противоположность внутренней и коллективной жизни она чем-то похожа на тот сложный узел, в котором пересекаются все сосуды, питающие ствол и корни дерева.

Она получает свое дыхание от двух взаимосвязанных полюсов духа: личной жизни и общности, основанной на любви. Чем ближе она к своей душе, тем она сильнее и прекраснее. Она распространяет свое влияние и на тела, которые отдают ей свое тепло. Это следует уже из самого определения, ибо чисто духовные личности не ограничивают свою любовь каким-нибудь одним благом, они в своем естественном движении доходят до всего сообщества, они не испытывают потребности в «частной жизни», или, скорее, именно совокупность личностей становится для них частной жизнью; благодаря каждой отдельной личности взаимообмен внутри совокупности личностей будет всеобъемлющим, хотя и не вполне осознанным, таким, каким он осуществляется между любящими людьми. Тот, кто слишком близко подходит к Богу, уже не имеет ни отца, ни матери.

В противоположность этому, частная жизнь все свои пороки получает от плоти индивидов и обществ; индивиды передают ей свою алчность, пристрастия, ненависть, они превращают ее в крепость и сами замыкаются в ней; общества спускают в нее свои сточные воды и превращают в замкнутое пространство, насильно поддерживаемое частными интересами или безразличием. Чем сильнее закупорено это пространство, тем сильнее оно душит частную жизнь, а через нее и в ней оно душит и внутреннюю жизнь.

Именно здесь в игру вступают деньги. Они лишают человека человечности и заражают его эгоизмом. Они лишают сообщество человеческих отношений и подчиняют его автоматически действующим анонимным силам, которые завладевают правительствами, отчизнами, семьями, любовью, подавляют желания, удушают протесты. Частная жизнь оказывается между молотом и наковальней! Но зло идет глубже, лишая частную жизнь условий существования; деньги пронизывают самое ее сердце, внедряя в него новые человеческие отношения, слепленные по их собственным меркам.

Таких отношений великое множество. Деньги на все налагают свой отпечаток, идя иногда окольными путями: и даже мы сами, те, кто объединяется ныне, чтобы выразить им свою ненависть, невольно оказываемся под их воздействием. Однако у денег есть свои излюбленные типажи, и среди них наиболее известные: богач, мелкий буржуа, нищий.

Если исходить из весьма ограниченной шкалы ценностей, то богачи — это вовсе не то небольшое число людей, у которых, как известно, много денег. Психологическая граница между богатством и бедностью начинается вместе с так называемой обеспеченностью, то есть в тот момент, когда беззаботность в пользовании деньгами становится обычным правилом, когда нет необходимости каждый раз оглядываться, задумываться, вести подсчеты перед каждой их тратой, когда знаешь, что можешь не ограничивать свои желания, не сдерживать свои фантазии, что не должен ни перед кем отчитываться и думать о завтрашнем дне. Нетрудно заметить, где начинается бесчеловечность. Человек создан для того, чтобы вести непосредственную борьбу с силами или личностями. Существование и сопротивление; усилие и завоевание; а в результате успеха или неудачи — накопление опыта, но рано или поздно между человеком и опытом вклиниваются деньги, а вместе с ними и беззаботность; вот этот рабочий, эта женщина, этот дипломат, этот депутат, все эти гении ума и средоточия хитрости — стоит ли нападать на них в лоб? Да нет же, достаточно чека, и они твои, и все жизненные проблемы решены. Но кто-то из них сопротивляется, кто-то качает свои права. Увеличь сумму чека, и половина из них покорится и будет благословлять тебя. Случается, что ты сталкиваешься с духовными ценностями и они интересны тебе. Еще чеки, и ты сумеешь навязать свою моду художникам, приручить писателей и сделать их своими придворными; что же касается наук, то ты справишься и с ними, чтобы извлекать из них прибыль.

Богач — это человек, которому ничто не способно оказать сопротивления. Он обладает средствами достаточными, чтобы покорить весь мир. Он не знает, что такое бедность, которая подстерегает нас на каждом шагу, даже когда мы живем «в достатке», и которая может коснуться и его. Никаких затруднений (я имею в виду его частную жизнь, его же предприятие — совсем другое дело: многие мыслят себя богачами в своей частной жизни, а отнюдь не на своем заводе). Никаких контактов с другими людьми. Между богачом и другими людьми всегда стоят деньги, сглаживающие конфликты, искажающие слова и фальсифицирующие поступки. Время от времени происходит какое-нибудь событие, но и события покупаются: покупают здоровье, то есть болезнь и смерть, покупают дружбу и любовь, а вместе с ними и искренность; жизнь богача протекает в деланной атмосфере слащавости, сладострастия, без каких-либо катастроф, если не считать удары слепой судьбы.

Поэтому богач все больше и больше теряет способность узнавать другого. Хуже того, он полагает, будто владеет миром постольку, поскольку устраняет другого из своей жизни. Мы знаем, что его облик и сам стиль его жизни созданы рутинной силой, действующей с заносчивым самодовольством, со слащавой улыбкой и не испытывающей сомнений самоуверенностью; эта сила опирается на существующую вовне материю, а отнюдь не на подлинное обладание, каковым является дароприношение. Само слово «богатство» свидетельствует об узурпации: оно маскирует не только самих богачей, но и мир, в котором они живут; это нивелирующее, непроницаемое богатство, это примитивные, плоские, подлые психологии, подлые в своих замыслах, подлые перед лицом жизни. На самом деле только бедность знает, что такое роскошь, потому что благодаря ей души обнажают себя перед лицом опыта и предстают друг перед другом в их собственной истинности.

Здесь и зарождается классовый дух. Где пребываешь, там и хорошо чувствуешь себя. Ну и оставайся среди людей, чувствующих себя хорошо, могущих без всякого стеснения обмениваться счастливыми улыбками! С нищетой — ничего общего, она просто игнорируется. Нищета — кварталы, куда не проложены трамвайные рельсы и через которые тоскливо ехать, когда отправляешься за город, нищета забавляет, когда читаешь о ней в романах, именуемых популярными. О нищете полезно помнить, когда хочешь заполучить девицу, избегая скандала среди будущих невест. Нищета, наконец, нужна для того, чтобы найти дополнительных работников для своих машин, когда не имеешь ничего лучшего. Мелкого буржуа презирают, однако он живет на близком расстоянии от основных маршрутов. А с кем же соприкосновение вынужденно? — с поставщиком! Он, словно ртуть, он всегда при галстуке. Решительно хорошо быть в своем кругу! Давайте поскорее возведем барьеры счастья вокруг нашего райского сада, сада богачей, так, чтобы все улицы принадлежали им и только они одни ими наслаждались, чтобы вся сельская местность преобразилась и стала рекламой железных дорог, созданных для радости. Уединимся. Будем славить труд, создающий богатства, и разум, создающий технику, но только нам, белоручкам, пусть достанутся командные посты. Чтобы никогда, слышите, никогда не сталкиваться с этой грязной, грубой, развратной, наглой и ничтожной нищетой, создадим себе свои собственные кварталы, собственную культуру, собственные дансинги, собственные церковные приходы, собственные мессы. Превратим все это в хитроумные лабиринты, чтобы даже самый ловкий с другой стороны не смог проникнуть в них (пусть довольствуются нашими улыбочками). Существуют положения и профессии, оклады и зарплаты, и не надо путать их, иначе что же станет с порядком и властью?

Власти (слава Доллару, как говорят роботы Хаксли) со всей бдительностью заботятся об авторитете. Богачи даже танцуют ради дела «Дома Стражей Мира». «Их присутствие, — читаем мы в „Журналь“ от 21 июня 1933 года, — имело гораздо более глубокий (отнюдь не фривольный) смысл, который обычно связывают с развлечением, сколь бы целомудренным оно ни было; это трогательно великодушный смысл. Это — демонстрация социальной солидарности: позитивная, наглядная дань уважения со стороны тех, кто обладает богатством, к тем, кто охраняет их. Впечатляющий, чудесный результат этого праздника заставляет усомниться в реальности кризиса».

Вот, оказывается, что на самом деле можно наблюдать в этом сезоне 1933 года, в котором, если верить разбитым горем душам, дела идут совсем плохо! Это называется «Добродетельное сердце Парижа». Во всем мире существует тридцать миллионов разбитых горем душ, которые стоят в очереди за благотворительной похлебкой, пока богачи танцуют ради них; но, чтобы поставить подпись под этим исключительно глубокомысленным размышлением, нашлось только одно перо. Эта подпись четко прочитывается: мадам Марсель Жан-Шиап.

Находясь позади этого барьера из полиции и вежливости, который отделяет его от живого мира, богач знает лишь один тип человеческих отношений: престижность. Душа не в счет, лишь бы одежда и речи соответствовали кодексу престижности. Все низменные чувства привязаны к этой повозке. Для любви — две части: одна, которая покупается, и другая, которая опять-таки покупается; та, которая покупается для удовольствия и забвения, и та, которая покупается ради уважения, по социальным соображениям: брак, денежный перевод со счета на счет, супружеская честь. Для дружбы: административные советы, тресты, картели, а для интимности — сотоварищи по тайным оргиям. Для семьи: муж, жена и любовник (любовники), если в нем есть нужда (то же самое), в обратном порядке. Семейная честь. Для родины: Шнейдер в «Тан», Луи-Луи Дрейфус в «Энтран», никакой слезливой сентиментальности, надо блюсти священные интересы. Честь нации. Вот что касается очковтирателя, циника и альфонса. А еще есть добрый малый. Легкость, с какой все ему удается, потихоньку раздувает его изнутри. Ему даже нет нужды знать, что такое тревоги, борьба, распутство, он блаженно процветает, живя в комфорте. Он — это сама мораль счастья: подтверждением этому является его гибкая походка, спокойная уверенность его жестов. Он — это здоровье, здравый смысл, безопасность, устойчивость, чуточку чести, блистающее ничто… Нет-нет, никаких драм! Он — это наслаждение жизнью. Он — это сама безупречность!

Он живет, не зная ни слез, ни жалости, ни мыслей, ни любви. Он — это симпатичный бедняга. Профессор морали, обучающий наших детей.

В провинции есть также и богатый янсенист. Непоколебимая добродетель, будь то рабочий офис или соседний город. Каменная гордыня, не меньше. Занавески, задернутые на окнах семейств, занавески, задернутые на окнах сердец. А в центре — нотариус со своими четырьмя операциями, которые фиксируют четыре события в жизни: приданое к двадцати годам, наследство двадцать лет спустя, завещание в последнюю минуту жизни, а между ними — торги. Но этот перечень составлен все же чересчур наскоро, что не позволило остановиться на частностях.

Мелкий буржуа не обладает внешними признаками богача и его непринужденностью, но всю свою жизнь он стремится приобрести их. Его ценности — те же ценности богача, только рахитичные, болезненно искривленные завистью. Богач — это не только тот, у кого много денег. Богач — это и мелкий служащий, краснеющий из-за потрепанного костюма, стесняющийся улицы, на которой живет; он лучше отправится искать Золотое руно, чем согласится пересечь площадь с корзинкой в руках. Богач — это машинистка, которая познала мир благодаря милостям патрона, продавщица, которая продает предметы роскоши и считает себя их частицей, пролетарий, который жадно впитывает откровения банковского служащего, молодой антимилитарист, который втайне мечтает стать младшим лейтенантом запаса.

Над всей частной жизнью богача господствует одна-единственная ценность: престижность. Над всей частной жизнью мелкого буржуа господствует одна-единственная ценность: продвижение, а это, собственно, то же самое. Не сам он, так его сын «должен подняться выше», чтобы «ему жилось легче, чем нам» (сколько любви порой вкладываете вы, родители, в такие высказывания, но речь идет не о вас, а о мелком буржуа или о словах, которые вы заимствуете у него, чтобы выразить свою любовь столь скверным образом). Надо добиваться. А чтобы добиваться, существует единственное средство: экономия. Это не экономия действительно бедных людей. Добиваться чего-либо для бедного человека не имеет никакого смысла; но ведь завтра пойдут дети, начнутся болезни, а от существующего строя нельзя ждать щедрости. Экономия бедняка — это те несколько бережно хранимых су, которые придется истратить в черный день. Нет, экономия мелкого буржуа — это экономия ради обогащения, которое даст возможность приобрести белый воротничок, затем виллу, машину, дом у моря, обеспечит внимание подлинных богачей и, наконец, вхождение в их среду. Вся его жизнь подчинена внутреннему давлению и связана с обожествлением труда, труда, который делает богатым. Тогда с утра до вечера — жадность и еще раз жадность, расчетливость, предусмотрительность, алчность. Никакой жалости, само собою разумеется: «они» сами должны выпутываться на свой страх и риск, «они» сами должны работать, как мы. И никакой фантазии, того самого движения, которое в одно прекрасное утро рождается вместе с радостью в сердце, хорошо знакомой беднякам, и которое при всей своей безотчетности несет с собой красоту, в свою очередь оборачивающуюся добротой. А может ли в этой среде родиться ребенок с ясными глазами и чистыми порывами? Его тут же просветят, ему внушат, что при любом повороте дела, когда красота без труда могла бы появиться благодаря незначительному упорядочению вещей, необходимо, чтобы над его мечтой царило уродство, ибо это необходимо для спасения разумности самого дела.

Когда-то существовал народ, который чувствовал течение времени, ощущал запах земли, любовался окрестностями, знал, что такое родство душ. В кармане у него не было ни гроша. Но он смотрел на людей, на свое ремесло, на события, которые происходили (не на различные факты, а именно на события), на события его собственные и на события других людей. Он не знал, что творится в мире, он ни на мгновение не покидал окрестностей своего города (или деревни); это был мир маленьких людей, если судить по их состоянию, по размерам занимаемой земли, по знаниям, которыми они обладали. Но этот мир обладал одной общей душой, душой народа, а благодаря этому чаще всего и душой своей религии. С папой римским его связывало что-то более значительное, чем то, что ныне связывает с ним его потомков, хотя из газет они знают каждое его слово. Его дни по этой причине походили на распятие, на них оттуда шел луч света, у них хватало места, чтобы возводить соборы.

Мелкий буржуа уже не вступает в контакт ни с чем. Ни с крупными предприятиями, как это делает богач. Ни с крупными бедами, как это происходит с нищим. Кусок тротуара, собственная лавочка, касса в лавочке и — мечтай себе, сидя за кассой. Газета? Но газета — это не мир, это кресло, переваривание пищи, сплетни. Добавьте к этому унылое безразличие, царящее дома, досаду, возникающую из зависти и разъедающую замшелое сердце, горестную пустоту проведенных без дела часов, мир, лишенный красок, любви, общения.

В этом месяце рост цен составил 10 %.

Нищий — это именно тот, кто очень беден, кто в своей бедности стоит ниже порога бедности, не имея хлеба насущного. Однако он еще соприкасается с миром денег, хотя, казалось бы, целиком избавлен от них. Не только потому, что царство денег превратило его в класс, в свой побочный продукт, но и потому, что он оказался настолько отверженным и свыкшимся со своей отверженностью, что покорно смиряется с собственной участью. Он снимает свою кепчонку при виде богача, готов пойти на всякие унижения ради куска хлеба, он вступает в его легионы, дабы получить рубашку — черную ли, коричневую, — какая ему разница. Он усмиряет себя, но это не христианское смирение перед лицом преображения, оно — покорность перед лицом несправедливости.

Мы говорим не о том, что и так хорошо известно: семья, существованию которой угрожают безработица, лишения, грубость нравов и грубость самой жизни, подавление любых чувств (потому что если не продать то время, что отведено для проявления чувств, не будет хлеба). Теоретически это знают все. Читали в романах. Недостает только собственного опыта. Мы полагаем, что, призывая к присутствию, а не к анализу социальных проблем, мы сумеем многое сделать для тех, кто живет еще замкнутой жизнью. Нижеследующее письмо было доставлено одному из нас мальчиком из команды скаутов. Оно глубоко тронуло его. Он попросил совета. Все имена изменены: таким образом, оно не принадлежит никому, оно является анонимным документом эпохи.

«Люсьен!

Пасылаю тебе несколько слов я уезжаю со своим мужиком на 4 дня я еду в X. я сабираюсь абъяснить тебе кое-что Мой мужик из Парижа приехал павидать миня и как ты наверняка падумал я вирнулась с ним, поэтому теперь я была вынуждена ему сказать што я была за мужем за тобой к счастью он махнул рукой, я придпачла бы сказать тебе, што он меня здорово выдрал но в конце концов это тибя не касается, но хочу спрасить тебя, не будишь ли ты таким любезным прислать мне три моих фото как можно скарее, так как мой мужик сказал мне што если они не будут дома когда мы вернемся с каникул то он поедит в У… найдет тебя Люсьен в твоих интиресах атправить мне их так как он знает одново человека а не… как на морской службе кагда говорят что бы кавото поиметь а теперь маленький саветик скажи своей крали… што если она не заткнет сваю бальшую глотку, я заткну ее сама, я вместе с ней не лежала в пастели но между шлюхами нету дублеров — знаю, што то другое ибо к счастью для миня у миня есть друзья в У… в ажидании палучения маих фото я канчаю, жалая тебе быстрово выздаравления.

Зетта

я уежжаю в 5 тридцать видишь ли ка дню рождения я палучила красивые часы с браслетом

Так вот люсьен понят пра твою шлюху и ты пришлешь мне фото с разу же в 3., потому што мой мужик хочет штобы я аставалась тама до актября месяца, ты видишь я канчаю, потому што он щитает, што я очень много пишу даже совсем многа, так я оставляю тебя а фото с разу что бы они были тута он только што сказал мине плевать, что я первая паплачу, а потом ты мне плевать, но рас я не хочу, чтобы от маего мужика тебе было плоха потому што ты ничего не стоишь рас у тебя нет 50 сантимов на марку, нашли так дамой, так как у миня есть ищо 1 франк отложеный на случай что бы заплатить за марку»[46].

Итак, теперь у нас есть добрый богатей, буржуазия, этот очаг самопожертвования, и бедняк. Я никого не забыл. Добрый богатей читает эти строки и отрекается от своего класса: пусть бы у него хватило мужества пойти до конца. Скромная буржуазия еще сохраняет жалкие остатки самопожертвования и героизма, она не принадлежит или почти не принадлежит к миру денег, но присмотритесь внимательнее к ее кротости, к ее чуть сникшей святости, энергии, отваге, когда она уютно расположилась у домашних очагов. Кто скажет о викторианском доме, что в нем царит: действующие на нервы очарование и нежность или вопиющая бесчеловечность? Бедняк, у которого ничего нет, хотя он владеет неисчислимыми богатствами жизни и не желает владеть ничем иным.

Но и все те, кто, казалось бы, избавлен от этого, полностью не находятся вне царства денег. Надо поговорить и о них. Разоблачая господство денег, мы, быть может, потревожим кое-кого из этих честных людей. Но почему же они раньше не спохватились? Завтра они уже не смогут думать, действовать, взирать на мир и на свою собственную жизнь со спокойной совестью, как это было с ними до сих пор. Следовательно, что-то наложило свою печать на любовь, дружбу, семейные отношения. Что-то изменилось в самом распорядке дня, и они вдруг почувствовали себя свободными, и их любовь сразу же приобрела второе дыхание: ложь.

Попробуем понять друг друга. Все претендуют на искренность. Невозмутимый в своем спокойствии богач считает, что защищает порядок и цивилизацию. Если же он еще и «милосерден» и «добродетелен», как и вся наша добрая старая буржуазия, он не в состоянии понять наших проклятий. Простой человек верит в экономию и в добродетель трудовой карьеры. Он полагает, что деньги хороши, поскольку они вознаграждают трудолюбивых и не даются лентяям. Он не любит, чтобы ему докучали. Кто еще, кроме драчливых и корыстных людей, станет кричать о растущем зле в этом респектабельном мире, где есть власти, созданные для того, чтобы управлять, правосудие, чтобы вершить суд, пресса, чтобы давать информацию, полиция, чтобы защищать, и нации, чтобы процветать? Невидимой осью, вокруг которой строится политика его страны, может быть политика коксующихся углей, посредством множества промежуточных влияний, как будет видно из дальнейшего, все его действия оказываются без его ведома включенными в двусмысленные поступки, которые как его, так и любого француза превращают в бессознательного акционера г. Шнейдера; быть может, завтра торговцы храмом потребуют от него, чтобы он отдал свою жизнь для храма, а он все продолжает двигаться вслепую, над ним витает ложь, и все силы политического красноречия заботятся о том, чтобы она не иссякала. Существует сотня людей, намеренно нанимающих за плату фабрикантов лжи, псевдодокторов и сторожевых псов, которые быстро включаются в игру и гавкают уже по привычке, как старые дворняги. Эти люди действуют сознательно, греша против Духа Святого. И вот повсюду среди искренних людей разливается тепленькая усыпляющая водица лжи. Это надо получше понять. Они сами не лгут, просто они пронизаны ложью. Они есть сама ложь. Водичка проходит через них и выливается у них изо рта. Сами бы они были возмущены этим. Сказанное нами как раз и вызывает у них возмущение. Но что тут поделаешь? Они окружены обманом, утоплены во лжи; социальная истина, согласие в обществе сотканы из этого обмана. Вы просто так идете по улице, а она, эта ложь, лежит повсюду — на одежде и лицах встречных людей, на домах; она идет как разменная монета у каждого прилавка в уличных лавочках. Вам надо бы разорвать все сковывающие вас цепи, изменить вашу улыбку, даже вашу походку. Вы, конечно, выделяетесь среди всех этих людей, у вас есть свой образ. Вы честны, добродетельны, но они ждут от вас сверх этого хороших манер, умильной снисходительности, уважения к установленным приоритетам, правильных суждений об эпохе, короче, всех качеств респектабельного человека. Если вы больше не хотите служить лжи, вам придется изменить свой собственный образ, свои интересы, связи, друзей, расстаться со спокойствием, словом, отказаться от самого себя. Вам придется отказать в доверии миру, который столь ловко устроен, что создает впечатление нормального мира. А это значит, что вам придется отказать в доверии любому из нормальных людей, которых вы встретите нынче утром, любому из нормальных предложений, которые они вам сделают, любой из нормальных улыбок, с которой они воспримут ваши первые протесты. Сумели ли вы оценить все то, что вам предстоит сделать? Осмелитесь ли вы, честные люди, уже завтра взяться за работу? А вы, революционеры, осмелитесь восстать против мифов?

Сентябрь 1933 г.

4. Дневник Эрнеста Нуарфализа, буржуа из Арденн, касательно предшествующих соображений

6 октября

Однажды произошло событие, которое как луч света озарило мою жизнь, этот огонь не гаснет, и 6-го числа каждого месяца я ощущаю его как Прекрасный день. Лучший из лучших.

Итак, в тот вечер я отправился в лес. В кармане — последний роман Гонкура. Мадам Нуарфализ без обиняков сделала мне замечание, что в ее время читали г. Анри Бордо, который не оттягивал карманы, подобно нынешним писателям. Я собирался было ответить ей, что, конечно, было бы лучше, если бы книжонка не оттягивала карманы… Но сегодня я счастлив и добр.

Добр?

Добр? — повторил я дважды про себя. Моя прогулка оказалась испорченной с самого начала из-за глупого беспокойства, которое овладело мною со вчерашнего дня. Какой-то парижанин, приехавший ко мне, чтобы подышать свежим воздухом, отдохнуть и забыть о войне, подсунул мне этот толстый журнал. Широкая желтая полоса: «Деньги, нищета бедняка, нищета богача»{23}. «Вы можете оставить у себя этот номер. Для вас здесь нет никакого секрета. Вы сами увидите, это гигант», — и он засмеялся. (Никакого секрета? Что это значит? А почему он не дал мне предыдущий номер? Это надо выяснить.)

Под ногами шелестит опавшая листва, кругом много воды. Тонкие стволы буков с поредевшими листьями тянутся кверху, на них сидят птицы. По мере того как я удаляюсь от них, они превращаются в окутанные туманом колонны. На память приходит один мартовский день, когда рыжеватый свет, поднимавшийся с земли и проходивший сквозь переплетения ветвей, сливался с необычным блеклым дымчато-розовым светом, о котором трудно было сказать, то ли он сам по себе был таким, то ли получал его от огня, стлавшегося по земле. Осень более богата красками. И тем не менее в глубине леса она становится менее торжественной. Она у себя дома, одна, она уже не стремится приукрасить себя, она не так выразительна. Сегодня сырость полностью завладела лесом. Она распространилась повсюду, на все наложила свою печать, как это свойственно ей одной. Вымокшие стволы, словно воском покрыты листья. Резкий запах грибов и мокрой коры. Эта невидимая глазом вода просачивалась за воротник, забиралась в рукава, поднималась по ногам, пронизывала грудь. Настоящий ноябрьский день.

Я уже давно потерял дорогу. Когда я не видел верхушку хребта, то карабкался вверх, чтобы определить свое местоположение. Нищета бедняка, нищета богача — это то, что я читал вчера. Обрывки фраз вертелись в голове, как обычно ребятишки крутятся вокруг дурачка или пьяницы. В такие тревожные мгновения мысль облекается в какие-то детские формы. Нуарфализ — вор, ростовщик, лжец, завистник! Оскорбления летали вокруг моей доброй совести как кинжалы, и я бледнел при каждом их ударе. Эти слова, которые, я считал, относятся к другому, вдруг оказались брошенными мне в лицо. Дерзко. Несправедливо (но почему они мне кажутся скорее дерзкими, чем несправедливыми?).

Приходится трудиться, как никому другому. Покупаешь, продаешь, не обманывая, не обсчитывая. Богатство скапливается постепенно, честным путем. Стараешься, чтобы твои четыре сына пошли еще дальше. Стремишься к какому-то достатку, а когда добиваешься его, так что же, это такое же счастье, как и у других! Где же зло? Где же соучастие во лжи? Как это так я соучаствую в господстве денег? И тем не менее откуда эта тревога, овладевшая мной? Все нормальные люди! Все нормальные предложения! Все нормальные улыбки! А вдруг это правда? Надо будет написать Шардену, Блезьё и Фромо.

10 октября

Шарден, он же рабочий-философ. Он познал нищету. Он ненавидит несправедливость беззлобно, но убежденно. Когда он был нищим, все хорошо понимал. Теперь же, когда приближается достаток, он стремится осмыслить свое новое положение. Вот почему мне он кажется хорошим доктором, способным излечить мои терзания. Вот его ответ: «Карлейль далеко не согласен с этой „уткой“. (Конечно, это довод.)

В чем она упрекает социальную, то есть буржуазную, систему, возникшую в начале XX века, если именно не в том, что она не обеспечивает трудовому человеку духовную стабильность и надежду на то, что он всегда будет иметь кусок хлеба? И не сожалеет ли она о феодально-монашеском строе, когда любой человек занимал в нем заранее определенное рабочее место, взамен чего его существование было защищено от невзгод и неуверенности?

Ваш буржуа — это не социальное, а метафизическое существо. Если рассматривать дело таким образом, то, быть может, все это правда, но трудящиеся люди не понимают этого. Буржуа, которого они знают, это человек, без конца удлиняющий их рабочий день и так же без конца стремящийся сократить заработную плату, это тот, на кого они вкалывают; одним словом, буржуа — это тот, кто может лишить их хлеба и крыши над головой. Пролетарии — это танцовщики на натянутой веревке: с одной стороны, спокойствие, уверенность, с другой — нищета, страдание. Вам когда-нибудь приходилось скользить по этой веревке, чтобы требовать от революционеров провести на ней всю жизнь? Люди становятся революционерами не потому, что им по душе эта трудная гимнастика, а потому, что однажды, испытав ее на себе, стремятся избавить от нее других. Неуверенность — это червь, подтачивающий энергию, а не тонизирующее средство. Революционеры хотят избавить от нее землю, как этого хотел Карлейль, как этого хотел Пеги, тот самый Пеги, который писал проникновенные, справедливые строки о нищете и о боязни впасть в нее; поэтому рабочих, которые трудятся в поте лица и стараются сэкономить средства для покупки виноградника, садика или дома, никогда не заставят поверить, что они тоже буржуи только потому, что они боятся нищеты и не хотят опять стать нищими после того, как долго валандались в ее грязи.

Вот почему „безопасность“. Что же касается „продвижения наверх“, то это совсем не обязательно „мелкобуржуазный порок“. Все зависит от духовного содержания вдохновляющих их чувств. Несправедливость этих обобщений может вызвать вполне законный гнев. Я как-то говорил об этом с моей женой, она ответила мне: „Мне кажется, что в подобных обобщениях налицо недостаточная гибкость, что совсем не соответствует, на первый взгляд, добропорядочным намерениям“. Я очень даже согласен с ней».

В той мере, в какой я жажду умиротворения, я готов согласиться с этим письмом. Но чем больше я задумываюсь над этим, тем больше умиротворение оставляет меня. Пошлю-ка я это письмо Блезьё, пусть он распутает этот клубок.

15 октября

Письмо от Блезьё пришло сегодня утром с первой почтой. Стояла ясная холодная погода, когда я открыл почтальону выходящую во двор дверь. Это было письмо, которое следовало читать, шагая по дороге, а не сидя в теплой комнате. Вскоре придется повоевать с ним и с самим собой. И вот я пошел по широкому шоссе в сторону елок и, увидев через десяток шагов лес, разорвал конверт.

Дорогой друг!

Я, конечно, был прав, когда говорил вам, что существует только один вопрос: сегодня вы обеспокоены тем, чем почему-то не обеспокоились раньше?

Разве я не предвидел реакции Шардена? Она является защитной реакцией, тогда как ваше беспокойство — это начало продвижения к истине. Но и то и другое связано с одними и теми же затруднениями.

Я полностью согласен с Шарденом, а также, говорю это со всей уверенностью, и с той статьей, которую вы мне прислали. В самом деле, я прочитал в этой статье, что нищий, то есть тот, «кто стоит ниже черты бедности, кто не имеет хлеба насущного», уже не знает, что такое человеческая жизнь. А бедняк, которого она защищает, это тот, «у кого нет ничего, хотя он чем-то и обладает, и кто не желает ничего, кроме обладания неисчислимыми богатствами жизни». Следовательно, он обладает и желает. Он обеспечен хлебом насущным. Ничто, если говорить о самом необходимом для жизни, не вынуждает его ходить по натянутой веревке. Мы согласны с тем, что первой революцией должно быть уничтожение самого пролетарского положения, то есть ликвидация нищеты и жизненной необеспеченности. Но статья, как мне кажется, идет гораздо дальше.

Ее автор хотел бы, чтобы люди были избавлены от того постоянного напряжения, которое испытывают даже имеющие скромный достаток, чтобы они были уверены в своем будущем, чтобы в их жизни было больше игры, фантазии и особенно достоинства. Речь идет об экономии, экономии бедняков, которая, с одной стороны, лишает их жизнь красоты, но, с другой стороны, и вносит в нее красоту, поскольку они живут, жертвуя собой и изо дня в день испытывая и укрепляя чувство преданности.

Экономия, которую мы осуждаем, это нечто совсем другое. Это экономия, основанная на недоверии и обогащении. Можно было бы добавить: «экономия ради богатства», ради комфорта и престижа и ненависть к щедротам и неожиданностям завтрашнего дня. В этой глупой погоне за прибылью весь «мелкий буржуа». «Метафизическое существо», — пишет вам Шарден. Надо бы лучше сказать: «психологическое существо», или «существо духовное».

Понять надо прежде всего следующее: буржуа — это определение не класса, а духа, этот дух уже поразил государственных деятелей и тяжелым бременем лег на народные массы. Пеги, о котором упоминает ваш друг, написал про это довольно жесткие слова: «Деморализация буржуазного мира в экономической, индустриальной и других сферах, в организации труда и во всякой другой организации, распространяясь все дальше и дальше, поразила и рабочий мир, а стало быть, и все общество». Следовательно, для того, чтобы узнать, коснулось ли это кого-либо, совсем нет надобности проверять уровень его доходов, достаточно изучить его сознание.

Кто не заметил это в основе своей «метафизическое существо», называемое буржуа (утрата смысла бытия, любви, страдания, духа приключенчества и замена ценностей святости ценностями внешнего порядка), тот как раз и хотел определять его в рамках одного класса: патрон (социализм), лавочник (Флобер), обыватель (Монпарнас), человек — функционер (Куртелин) и т. п… Единственно здравой позицией является установление того, каким является бытие буржуа, и отыскание его черт в любом из нас.

Обеспеченность, продвижение наверх — все зависит от духовного содержания этих устремлений, согласен. Но нужно опять-таки напомнить, что Евангелие не вводит никакой предостерегающей меры в притчу о полевой лилии{24} и что социальное состояние стоит на самом последнем месте в ряду духовных ценностей. Нередко говорят: чтобы быть добродетельным, необходим минимум обеспеченности. Допустим, что для огромного числа людей это в самом деле так. Однако нисколько не мешает тому, что тот, кто умеет смело смотреть в лицо необеспеченности, даже будь она постоянной, оказывается более великим. И надо сразу добавить (даже если это величие — удел очень немногих), что для добродетельной жизни, которая является началом святости, максимум обеспеченности должен располагаться на самой низкой отметке. Что касается продвижения наверх, то я, конечно, могу допускать, что оно является не чем иным, как стремлением завоевать более свободное положение, благодаря которому человек не будет постоянно думать о хлебе насущном и сможет предаваться мечтам и совершать деятельность в подлинно человеческом смысле: но сколько из тех, кто хочет «продвигаться наверх», руководствуются именно таким идеалом и продолжают придерживаться его, когда добиваются разного рода удобств? Разве для огромного большинства и почти для каждого из нас, Нуарфализ, «продвижение наверх» или помощь в этом «своим детям» не означает стремление завоевать определенный престиж или без конца наращивать свой доход? Первое устремление касается глубинного смысла духовной жизни, второе же… Впрочем, М., если мне не изменяет память, сделал такое различие в важном пассаже, взятом в скобки.

Гибкость, сказала супруга нашего друга. Не идет ли речь об изысканности мадам Шарден (с ней я как-то познакомился у вас), о которой в самом деле трудно сказать, гибкость или доброта являются ее самым важным качеством. Мне говорили, что она в течение десяти лет, то есть всю свою молодость, ухаживала за умирающим мужем. Вот как умеют женщины осуществлять на практике метафизику добродетели, не признаваясь в этом, даже если делают это сознательно. Гибкость без силы, — тогда г. Поль Жеральди, или на более низком уровне, — фарфор г. Шардонна? Гибкость и сила взаимосвязаны, они невозможны друг без друга. Попробуйте определить первую, и вы вынуждены будете прибегнуть к помощи слов, характеризующих вторую, и наоборот. Тогда вы поймете, что негибкость, жестокость, преувеличение рождаются не в ходе политической борьбы, когда все рушится и об этом громко кричат, они свидетельствуют о нежной и внимательной душе. Мы становимся грубыми именно в снисходительности.

Видите ли, дорогой Нуарфализ, драма многих добрых душ — это драма кротости, а кротость нечто великое, снизошедшее с небес. Но Царство Небесное не от мира сего. Жизнь трагична: мы не видим в ней ничего, нет, почти ничего. Оливковый сад{25} — это Человек (Бог), который захотел передать нам все его плоды, а мы не хотим брать на себя ношу, захотел возлюбить сразу все то, что не находит любви в мире, потому что оно либо безобразно, либо приводит в замешательство, либо просто позабыто. Те, кто не любят, закрывают для себя мир. А те, кто полны любви, но любовь эта излишне деликатна, замыкаются в мире собственной любви. Однако такая любовь не имеет ничего общего с низменной потребностью в пресыщении и самоуспокоении; она жаждет нежной привязанности и безмятежности. Я, конечно, понимаю, что нельзя всю жизнь стоять на краю пропасти, сосредоточив в своем сердце все тревоги мира. Но надо разорвать этот заколдованный круг кротости.

Если, по крайней мере, не брать в расчет святость, то все здесь держится на волоске. Сначала испытывают чувство небытия по отношению к любой вещи и любому человеку. И этот страх жуткий — разве вы не испытываете страх в подобные моменты? — настолько мы привыкли к маленьким хижинам, стоящим в стороне от больших дорог, где царит оптимизм. Но только за их пределами познается подлинная кротость и подлинная радость, которые носят потрясающее имя «надежда»: точно так же и истина является ощутимой и непререкаемой только тогда, когда она прошла через ад своего отрицания. По отношению к этой позиции, на сей раз тесно связанной с жизнью и смертью, где мы видим лишь крайние пределы — верх и низ, абсолютное «да» и непререкаемое «нет», по отношению к этому великому пространству опыта то, что называют «непримиримостями» и «преувеличениями», является чем-то весьма несущественным. Тем не менее это и есть место сосредоточения нежности. Из этого видно, что человек всегда оказывается хуже, чем обычно считают; но из этого также (а надо бы сказать не «также», а «в то же время»), из той же самой истины вытекает, что он всегда лучше, чем о нем думают. Мы не правы (по отношению к людям или миру), проявляя снисходительность, но мы также не правы, впадая в отчаяние. Правильная позиция — это установление соотношения между крайней нищетой и величием или, по меньшей мере, между крайней нищетой и надеждой. («Здесь всякий раз стоит возвращаться к Паскалю» — эти пламенные слова произносите крайне осторожно, господа профессора!)

Вы убедитесь, друг мой, поскольку я упоминаю эти имена, что янсенисты и молинисты{26} живут не только на полках вашей библиотеки. Кто знает, не являются ли их споры весьма современными: философия тревоги, трактаты об отчаянии, с одной стороны, а с другой — ничем не примечательные пути мелкого буржуа. Я на стороне тех, кто стремится вырваться за пределы этих двух тенденций.

Один высокопоставленный чиновник писал мне недавно: «Когда молодость остается далеко позади, великое счастье видеть, как поднимаются молодые люди, тяготеющие к добру, с еще не угасшим пылом, который в тебе самом если и не угас совсем, то по меньшей мере превратился в нечто постыдное благодаря компромиссам, которым ты посвятил целое сорокалетие своей активной жизни. Я понимаю под „активной жизнью“ как раз ту жизнь, против которой вы восстаете с такой смелостью, то есть жизнь честного человека, труженика, совестливого, серьезного и тем не менее устроившегося „внутри лжи“, если следовать вашему прекрасному выводу».

Желаю вам всего наилучшего и заверяю вас в искренности моих слов.

Дени Блезъё.

Я нахожусь еще под сильным впечатлением от этого письма. Мне стало все яснее. Во мне нарастает чувство уверенности, потому что я отверг спокойную жизнь.

16 октября

Фромо, практичный парень, который благодаря своему высокому положению в военной промышленности хорошо разбирается, когда речь идет о лжи, ответил мне простым перечнем фактов:

Старик!

Да, надо бороться против огромной лжи, которая началась во времена Феликса Фора и которая сделала возможным то, что Франция оказалась в руках Крёзо{27}. Извини меня за то, что я сразу же перехожу к известным мне фактам, но они позволили мне для себя решить те проблемы, которые отравляют тебе жизнь. Следуй за мной.

Франции всегда недоставало коксующихся углей, а кокс необходим для выделки стали. Коксующийся уголь находится (и здесь, естественно, ничего не поделаешь!) в Англии, Польше, Вестфалии.

Лет тридцать назад Шнейдер вынужден был пойти на любые расходы, только бы получать кокс из России. Русский Альянс. Русский займ.

К 1910 году партия кронпринца начинает блефовать: мы можем получать кокс из любых углей, в частности из углей Саара. Французские инженеры в Сааре: им показывают кокс из Вестфалии, утверждая, что это саарский кокс. Они заглатывают наживку.

1911 год. Военные отставки. Пуанкаре. Трехгодичная служба в армии.

1914 год. Крёзо вынуждает Россию объявить войну. (Я только резюмирую.)

1917 год. Во Франции больше нет кокса. Польша потеряна. Поиски углей для стали в Бретани. Неудача.

1918 год. Крёзо соглашается на окончание войны.

1919 год. Аннексия Саара, но обман становится очевидным: кокса нет. Польша получила независимость. Военные долги.

1920–1933 годы. У всей Антанты, везде на Балканах, вся сталь поступает от Шнейдера (филиалы и шахты повсюду!).

Военные долги: ни одно французское правительство, даже если бы захотело, не могло бы оплатить их без Шнейдера. Француз, который обвиняет Шнейдера, тем самым снижает кредиты торгового дома «Франция». А правительство должно платить по своим долгам, в противном случае — кризис доверия, банкротство.

Хочешь ты или нет, но ты таким образом оказываешься акционером Шнейдера, и нет ничего невозможного в том, если завтра ты отдашь свою кровь для кого-нибудь из его международных собратьев.

17 октября

Я испробовал метод Блезьё и Фромо в один из дней, который я только что провел в городе. Вот что это дало.

Путешествие в привычном для меня вагоне первого класса. Почему первого? В поезде были вагоны третьего класса, прекрасные новые скамейки, покрытые мягкой кожей, которые недавно ввели, во втором классе — старые вагоны, слишком теплое шерстяное покрытие по дереву. Скорость? Если бы я сел в скорый — да. Так что же? Исключительно потому, что мне нужно было выделиться, обозначить свою принадлежность к классу благородного грамотного крестьянства. Это верно.

Прочитал свою газету. Гитлер хочет войны. Надо укреплять Бельгию. Недобросовестность итальянцев. Теперь я знаю, кто расплачивается, но все же мое сердце протрубило сбор. Ложь овладела мной.

Сразу же по прибытии я отправился в банк для совершения трех операций: получить ренту — соучастие в ростовщичестве; порекомендовать своему доверенному банкиру подождать еще несколько дней, перед тем как продать бумаги, поскольку акции на резину растут, — соучастие в ростовщичестве; купить билет национальной лотереи — соучастие в ростовщичестве.

И я замечаю, что моя значительность повышается. Но все же зачем меня полностью окунули в ложь? А эти монеты, которые они мне сдали: они стоят два су, а написано — десять франков. Разве у нас не преследуют фальшивомонетчиков, Рамю?

Спускаясь по парадной лестнице, я встретился с сенатором из С. Со мной было трое друзей, и то, как я приветствовал его, свидетельствовало о скрытой радости, которую доставила мне эта встреча в их присутствии. Престиж.

Тем не менее я немного застеснялся и, чтобы побыстрее унять свою совесть, дал крупную монету оборванцу на углу. Компенсирующее милосердие, призрак милосердия.

До завтрака мне оставалось слоняться около часа. В таких случаях лучше всего пойти на блошиный рынок: он — в двух шагах, бедный анклав в центре делового квартала. Удача: восхитительная подлинная Танагра{28}, женщина в легкой одежде.

«Сколько?» — «200 франков». Я не поверил ушам своим. Конечно, несчастный тип, который таким образом отделается от своих воспоминаний. Старые инстинкты взыграли во мне: я еще поторговался при такой невероятной цене и забрал вещицу за 150 франков. И как только я повернулся на каблуках, улыбаясь своей удаче, внутренний голос ni прокричал мне — ростовщичество!

Я не посмел идти дальше. Я с удивлением поймал себя на том, что убегаю из этого печального квартала, потому что он беден, и только теперь я вдруг заметил, что такое город: бастионы богатства, куда завлекают посетителя, бастионы бедности, которые стараются скрыть, за исключением тех случаев, когда их рисуют с натуры.

С чувством глубокого стыда я возвращался из лесу. Нормальные люди. Нормальные предложения… Я начинаю все ясно понимать.

Октябрь 1933 г.

5. К вопросу о реабилитации художника и искусства[47]

Вдохновение является непредсказуемым и беспричинным. Следовательно, нам не дано начертать его пути. Оно не требует особых условий и может довольствоваться тем, что есть. Поэтому мы не считаем, что, стоит лишь улучшить положение художников и искусства, и тут же появятся подлинные шедевры. Но ныне это положение является настолько безнадежным, что требуется очистительная работа. Верно, гений лучше справился бы со своей работой. Ну конечно же! Но для того ли мы живем, чтобы смотреть на небо в ожидании чудес или браться за выполнение только таких задач, которые нам по плечу? Ведь кто-то идет наперекор? Пусть так, но когда человеческое состояние поддерживается лишь ценой героических усилий и обеспечивается только для незаурядных личностей, то игра оказывается заранее проигранной.

Между тем как для пролетария, так и для художника современный мир создает самые невыносимые условия. Он видит и в безработном, и в художнике нечто вроде отбросов, в первом случае — отбросов, оставшихся после механической обработки тела, во втором случае — после механической обработки души. Слишком долго художник, со своей стороны, считал, что может вести двойную игру без противоречий и ущерба для себя: ставить свое искусство на службу миру денег и его кланов и в то же время претендовать на полную независимость, ссылаясь на официальную философию, которую предлагал ему этот мир; он считал, что независимость — это его неотчуждаемое право, которым он обладает, поскольку живет вдохновением, однако постепенно он утрачивал желание общаться с другими людьми.

Сейчас он начинает замечать нелепость своего положения: снобизм осыпал его золотом, из своего денежного мешка, сделал его ремесло престижным лишь для того, чтобы придать блеск своему богатству; однако в мире, помимо денег, есть и другие ценности. По мере того как мир денежного мешка все больше обеспечивал свою собственную власть и свой собственный престиж по отношению к традиционным человеческим ценностям, его переставали интересовать повседневные дела, его тянуло к философии, размышляющей о жизни, в которой не оставалось ни малейшего места для художественного творчества и его развития.

Одновременно с этим капиталистические ценности, завоевывающие на свою сторону широкую публику, не предусматривали ни необходимые условия для художественной жизни, ни саму склонность человека к творчеству. Человек создан не для того, чтобы его использовали; он создан для Бога, то есть для такого начала, которое не подлежит использованию. Его участь и его хлеб насущный коренятся в изначальной потребности развивать свою внутреннюю жизнь в сообществе с другими людьми. Жить в мире искусства и мерить все мерой поэзии — такова одна из главнейших задач данной бескорыстной деятельности, что необходимо подчеркнуть в противовес как янсенизму, получившему широкое распространение особенно в некоторых религиозных кругах Франции, так и в противовес натиску утилитаризма. Всякий человек должен участвовать в этой деятельности, уделяя ей значительную часть своей жизни.

Но разве может он делать это сегодня? Экономическое угнетение заставляет большинство людей жить под гнетом забот о хлебе насущном и крыше над головой. Погоня за прибылью, лихорадочное стремление к обогащению не дают возможности думать о людях. Двойная тирания богатства и нищеты, и то и другое, вместе взятые, делают ненужными подлинные человеческие ценности. Нищий уже не думает о преобразовании своей души, своего мира, своей жизни; выскочка довольствуется чисто внешними декорациями, обманчивыми и легкодостижимыми. В то же время мы видим, как изо дня в день все улетучивается и улетучивается та самая свобода, которая необходима для бескорыстного созерцания универсума; исчезает и радость, необходимая для священной игры фантазии. Утилитаризм, схематизм, количественное измерение все больше и больше овладевают нашим сознанием, скрывая от нас красоты нашей повседневной жизни и окружающих нас вещей. Наконец, скупость и жестокость, царящие в мире, потрясенном конкурентной борьбой, способном обеспечить собственное единство лишь как однообразие механизмов угнетения, мало-помалу разрушили общие всем язык, верования, способности, без которых искусство, в сущности своей являющееся общественным, не способно самоутвердиться.

Следовательно, мир денег враждебен искусству в двояком отношении: он отвергает или делает бесплодным художника, он делает бесплодной теряющую к нему интерес публику. Тот, кто остается преданным независимому искусству, почти неизбежно обречен на нищету и одиночество.

Поэтому сегодня художник может быть только мятежником. Некоторые поняли это и выхолостили из бунтарства все его отрицающие и очистительные возможности. Отдадим в этом отношении должное движению сюрреализма. Его оригинальность, несомненно, оказалась преувеличенной. И все же для послевоенных поколений он сыграл спасительную и в сущности духовную роль, которая периодически выпадает на долю насильственного отрицания: выжечь каленым железом родимые пятна посредственности и конформизма, которые являются злейшими врагами как искусства, так и внутренней жизни человека. Мы бросаем сюрреализму упрек в том, что из-за нехватки дыхания и бескорыстия он не сумел выйти за рамки бунта и анархии, а его сторонникам, отдавшим свою душу Москве, — в том, что они поспешили отдать себя в новое рабство. Но этим мы и ограничиваем свою ссылку на него: с таким противником можно бороться, только соединяясь с ним и превосходя его; между тем проблемы, которые он поставил и которые также стоят перед нами, пока еще не нашли своего разрешения.

Есть и те, кто понял это и уже попытался внести организованность в этот бунт. Но они вытаскивают художника из общего болота порабощения только для того, чтобы погрузить его в другое. Они хотят заставить его, чье призвание состоит в абсолютной свободе по отношению к любой тирании и любым лозунгам, склонить голову не перед новым видением мира и его дисциплиной, а перед политическими формулировками и партийными символами. Стремясь одновременно отдать дань уважения и выдвинуть обвинение, мы выступили за создание «Ассоциации революционных писателей и художников» (АРПХ)[48]{29}.

Было бы несправедливо недооценивать силы бунтарства и обновления, которые она смогла бы и частично уже сумела привлечь на свою сторону. Но для чего? Чтобы, пробудив их, тут же свести на нет, отдав в услужение новому конформизму? Мы тоже считаем, что художнику удастся спасти свое искусство лишь при условии, что он добровольно порвет с миром денег и его моралью. Но он должен до конца осознать, какие опустошения несет с собой этот мир. Пользуясь принуждением и навязывая свою моду, он сделал все, чтобы народные массы почувствовали себя чуждыми искусству, чтобы повсеместно внедрить мелкобуржуазные вкусы и поставить произведения искусства вне общества. Поэтому стремление уже сегодня, еще до восстановления подлинного сообщества, поставить искусство в зависимость от суждения масс значило бы подчинить его не тому, чем мы в них восхищаемся, а тому, что в них исходит от обуржуазившихся рефлексов. Или же, что еще более опасно, это значило бы подчинить их предвзятости, мелочности, а в конечном счете и пропаганде партий, которые присваивают себе право на представительство политических интересов этих масс и готовы использовать во что бы то ни стало даже то, что использовать в принципе невозможно.

Между тем если искусство и должно служить, то оно должно служить свободно, подобно тому человеку, который создает его по своему образу и подобию, ни на йоту не отклоняясь от собственных путей. Если же человек не умеет одновременно быть свободным и служить, то его надо научить этому, используя другие, отличные от искусства средства, и, если потребуется, заставить его принять условия, при которых все смогут обрести данную свободу. Это будет социально-политическая революция, в которой нуждается культура, чтобы вновь занять подобающее ей место в мире, вернувшем себе человечность. Хорошо, что художник осознает ее необходимость и работает на нее даже за пределами своего искусства. Соединяясь со страданием, негодованием и надеждами нынешних людей, он несомненно обретет силу, страстность и величие или, как следствие всего этого, мудрость, которую ему никогда не принесет салонное искусство или искусство лакеев. Своего рода варварство, возврат от умозрения к деятельности, от исключительного к обыденному, вторжение в самое ткань жизни, заменяющее размышления над тайной папирусов или восторженный энтузиазм, — все это также несомненные пути к спасению. Речь идет не о правилах, подлежащих усвоению и дальнейшей апробации, а о человеческих эмоциях, которые должны стать внутренним достоянием художника (даже если он станет сопротивляться этому). Они должны пронизывать все его искусство и выходить оттуда, свидетельствуя о его гениальности, отражая его обновленную душу; они должны стать нервом его искусства, вдохновлять и обновлять его свободу, а не маскировать ее с помощью сюжетов, броских фраз, необычных устремлений, которые дают художнику лишь иллюзию обновления, как это происходит с литургией без глубокого религиозного обращения.

Нельзя создавать искусство для пролетариата или для революции, как нельзя создавать его и для буржуазии. Искусство должно создаваться для человека, во имя него и его осуществления, идти дорогой подлинной внутренней свободы, вопреки всему тому, что порабощает и унижает его. И если в какой-то момент истории невозможно быть человеком, не становясь революционером, не порывая с классом, который душит человека, не становясь на сторону нищеты (что с необходимостью не значит становиться на сторону партий нищеты), не ведя поиска глубинных ресурсов народной души там, где она еще остается незапятнанной, целомудренной, энергичной, полной неисчерпаемых богатств, которые она хранит в себе, тогда художник должен стремиться занять это более высокое по человеческим меркам положение и в любой момент должен быть достойным его. После этого пусть он отдается своему искусству свободно, и, достигший свободы без самомнения, без принуждения, не испытывая чуждых влияний, он будет создавать подлинно человеческое искусство, потому что не пожелает, чтобы на него навешивались какие-либо ярлыки. Кажется, что сегодня художник обречен либо на раболепие по отношению к существующему строю, иногда еще плодотворное для него, либо на изоляцию и безоговорочную гибель, которые выпадают на долю независимого художника в этом обществе, либо на порабощение, неприемлемое для свободы искусства, которое ему предлагают марксистские революционные ассоциации. Нам кажется, что пришло время защитить художников, восставших против угнетения человеческих и в особенности художественных ценностей и стремящихся самим своим возмущением отстоять сущностную свободу творчества даже вопреки их навязчивым спасителям.

Таким образом, и в плане искусства мы вновь вынуждены вернуться к нашему общему принципу — одновременному восстановлению персональности и сообщества.

Тем, кто держится за вчерашний день, надо сказать: нет хрустальных дворцов, нет магов! А тем, кто смотрит в завтра: нет коллективного искусства, нет публики.

Есть только личности, которые создают произведения искусства благодаря свободному и в какой-то мере таинственному процессу. Есть личности, которые взирают на произведения искусства, внимают им, усваивают их посредством столь же личностного, но по-иному таинственного процесса (или же такие, кто не взирает, не внимает, не усваивает, и тогда ничто не остается личностным, таинственным; как раз именно такую за редкими исключениями публику сегодня предлагает художнику огромное большинство людей). Между художником и отдельным человеком каждый раз вершится чудо встречи, еще более таинственное и удивительное, чем слияние двух дорог. Необходимым условием осуществления этого чуда не только в исключительных случаях является то, чтобы внутренний мир художника и внутренний мир человека, к которому он взывает, не существовали как две вечно враждующие вселенные, а стремились бы друг к другу, следуя естественным склонностям, ища спонтанной гармонии, надеясь на отклик, что создает жизнь подлинного органического сообщества. Трудиться ради утверждения такого сообщества, борясь с эгоизмом и индивидуализмом, — значит трудиться во имя искусства. Трудиться для развития личности, выводить ее за пределы индивида, с его заскорузлыми инстинктами и убогими устремлениями, работать ради того, чтобы все бьющие ключом силы и чувства человека влились в художественное произведение, — значит трудиться во имя искусства. Пока художник будет отказываться от движения вперед, к единству собственного Я, которое может совершаться только добровольно, без какого-либо принуждения, требуя порой жертв; пока он не признает, что в мире существуют другие люди и что его спасение зависит от того, сумеет ли он найти неповторимые слова и свободно выразить их, восславляя вновь обретенное сообщество, упадок, против которого мы восстаем, будет набирать скорость.

В мире, где смешались беспорядок и тирания, где сами революционеры, взяв на вооружение системы, слишком часто забывают о необходимости изменять принципы, позиция, которую мы утверждаем, будет служить предметом нападок и справа и слева. Когда мы защищаем права личности, из того и из другого лагеря раздаются крики о либерализме и анархии. Как только мы взываем к формированию сообщества, в котором участвовали бы и сами художники, индивидуализм встает на дыбы и силится доказать, что мы хотим коллективизировать творчество. Но не существует такого противодействия, из которого нельзя было бы извлечь пользы: согласимся с этими противоположными реакциями, примем их как постоянное напоминание о том, что нельзя пренебрегать ни одним из двух полюсов нашей позиции.

Здесь вырисовываются направления и границы необходимого сплочения.

Что касается искусства, то оно ни в коем случае не должно следовать внеэетечической, религиозной, политической, социальной или экономической догме, которая навязывалась бы художнику извне как некая готовая формула искусства.

Мы не хотим также, и это не соответствует нашим целям, создавать новую школу, основанную на особых эстетических правилах. Как показал наш опыт, определенные выше позиции обеспечивают встречи и устойчивые гармоничные отношения между художниками, обладающими различными темпераментами и использующими различную технику.

Тот факт, что они недостаточны, чтобы взрастить гения или даже талант, более чем очевиден. Тем не менее под предлогом полной свободы искусства мы не можем объединять без разбора всех тех, кто отвергает внешние для искусства установки. Если человек порабощен, то и искусство не может быть свободным, а ныне человек порабощен вдвойне — режимом и своей внутренней неустроенностью. Художники, к которым мы обращаемся, стало быть, смогут сразу же узнать друг друга по общему негативному отношению к духовному беспорядку, царящему в мире денег и индивидуализма, а также и потому, что они согласны с основными направлениями нашего движения.

Мы знаем, художник бывает до того одержим своим искусством, что порой не ощущает творящегося вокруг беспорядка и остается глух к требованиям человека: он целиком погружается в творчество, не думая о его назначении. Такое поведение является следствием беспорядка и крайней обособленности художника. Это вынуждает нас внимательнее присмотреться к подобного рода явлениям. Но все это не может нарушить сплоченности, являющейся нашей главной силой. Каждый, кто вместе с нами свободно изберет для себя путь самоуглубления и самообъединения, непременно придет к тому, что будет все более и более искренне разделять наше видение мира и человека.

Чтобы руководящие принципы нашего движения за духовное обновление могли в свою очередь привести к художественному обновлению, следует найти способ, чтобы перенести их в деятельность и даже в язык художника.

Положение, в которое ставит художника современный мир, очень похоже на его положение гражданина: поразительный контраст между безграничной гордыней, которую в нем раздувают теоретики индивидуализма, и нищенскими условиями, на которые его на деле обрекает мир.

Художник оказывается и гласом тайной вселенной, и гласом людей своего времени. Являясь посредником между этими мирами и никогда полностью не принадлежа ни одному из них, он тем не менее должен стремиться соединиться с каждым из них и соединить их между собой.

Однако стимулируемое обществом стремление замкнуться в себе, ведущее к индивидуализму и субъективизму, которое стало предметом специального анализа в философии, отрезало его как от одного, так и от другого сообщества.

Получивший от романтизма посвящение в аристократию божественного происхождения, художник, теша собственное самолюбие, возомнил, что он один, пользуясь абсолютной независимостью, призван сотворить мир, его форму и содержание, которыми он располагает на правах единственного демиурга. В самом деле, он обладает привилегией на свободное и независимое творчество, которого мы не находим ни в какой другой естественной форме деятельности человека. И тем не менее его творчество не является беспредметным и абсолютно независимым. Игнорируя эту сторону дела, он лишил основания то, чем по праву мог бы гордиться, и пошел по неразумному пути. Он стал мнить себя пророком, получающим вдохновение от живущего внутри него демона. Он не заметил, как, лишая себя усилий по овладению предметом своего искусства, он мало-помалу терял контакт и строгий контроль над ним. Он с легкостью доверился инстинкту, его псевдотаинственности и ложной очевидности. Он утратил понимание телесности мира, его простоты и величия; он потерял дорогу, ведущую к богатствам, которые можно извлечь, лишь обрекая себя на тяжелый, изматывающий труд. Он поверил во всемогущество формы до такой степени, что уже не способен создавать свои произведения иначе как ориентируясь на чувственное восприятие и прибегая с этой целью к чрезмерной декоративности или к нарушению грамматического строя языка. Отвергнув все то, что находится вне его, он оказался в полной зависимости от собственного Я, своих капризов, чудачеств, странностей. За тем, что на первый взгляд кажется иллюзорным, просматривается диктат формы, живописности, выразительности, приобретающих извращенный характер.

Отделяясь от внешнего мира, художник в то же время отделялся и от человека и прежде всего от собственной человечности, которую он считал совершенно чуждой искусству или хотел, чтобы она была таковой; он не заботился более о коммуникации, являющейся самой сутью творчества, которое, как он считает, теряет свое значение только потому, что становится труднодостижимым в мире, все более и более отворачивающемся от искусства.

Отныне нет другого пути к спасению, кроме решительного возврата к следующей позиции.

Мы не можем требовать, чтобы каждый художник относился к внешнему миру так, как относится к нему религиозно настроенный человек, который в любом предмете видит явление Бога, а искусство понимает как своего рода естественную молитву, то есть естественное общение с Богом. Но по меньшей мере он должен преодолеть тесные рамки индивидуализма, чтобы ощутить присутствие универсума, окружающего его и простирающегося далеко-далеко вне его, который не менее, чем его собственный демон, богат таинствами и очевидными вещами. Преодолевая покорную посредственность, которая подчиняет его «субъекту», а также не знающую меру гордыню, которая делает его рабом самого себя, художник, о котором мы говорим, соединяет величие с простотой, неуемность своего творческого таланта со смирением перед тем, что приходит к нему извне, а также с требованиями своего ремесла. Он не заблуждается относительно своих инстинктов и знает, что опираться на них можно лишь ценою постоянных жертв и саморазоблачения; последние как раз и являются дорогой к величию, пролегающей через бедность.

Он знает, что такое живущие в нем смятение и противоречия, заставляющие его громко кричать; тем не менее он чужд тому, чтобы преувеличивать значение каждого своего невнятного желания, а стремится — и порой для этого приходится отказаться от самого себя — отыскать тот центр, где сходятся и упорядочиваются все его способности, чтобы максимально развить их. Таким образом, он будет все меньше подогревать собственное самомнение и внимательнее прислушиваться к тому, что происходит в нем самом.

Он не станет насильственно отделять в себе человека от художника, даже если, как это нередко случается, он не знает, какие именно дороги ведут к их соединению: он будет стремиться оберегать и развивать в себе все человеческие свойства, которых одних отнюдь не достаточно, чтобы обеспечить доступ к творчеству, но без которых самый яркий, равно как и самый безрассудный гений рискуют сбиться с пути и потерпеть неудачу. Такой художник противостоит всем тем, кто надеется путем простого обновления формы дать жизнь новому художественному миру, и утверждает, что единственно надежным способом обновления является движение к глубинам, к истокам.

Художник, не изменяя своему искусству, должен стремиться всей душой возобновить прерванный диалог с людьми, как можно с большим числом людей. Мы знаем, насколько трудноразрешимой кажется сегодня эта проблема. Большинство людей настолько отделились от искусства и стали (бессознательно) рабами дурного официального вкуса и утилитарного видения мира, что подлинный художник, думается, лишен какой бы то ни было возможности встретиться с широкой публикой; чтобы эта встреча состоялась, он будет вынужден принести себя в жертву посредственности.

Если художнику, чтобы добиться встречи с публикой, остается только предательство, то мы, может быть, и признаем, что ему лучше творить в одиночестве; такой вывод был бы более человечным, ибо посредственность, получая соответствующую пищу, укрепляет в нем свои позиции. Опять-таки остается еще установить, не являются ли деформации человека более поверхностными, чем кажутся, и не находится ли совсем близко в каждом сердце живительный источник милости для того, кто хотел бы найти его: успех некоторых высококачественных фильмов в самых посещаемых кинозалах заставляет нас верить в это. Нередко публика оказывается менее способной распознать дурной вкус, чем порадоваться хорошему качеству. Если взять пример искусства, которое она больше всего обожает, то я не думаю, что если по какой-то такой милости хорошие фильмы заполнили бы все киноэкраны, то все кинозалы тут же опустели бы. Но как бы там ни было и как бы фактически ни судил художник о нынешнем положении дел, мы хотим знать, причиняет ли это ему нетерпимое зло и стремится ли он изменить ситуацию или же он мирится с ней. В первом случае он с нами, во втором — против нас.

Существует два способа примирения с этим.

Во-первых, необходимо согласиться с тем, что условия современного общества превратили публику (различные ее слои и в зависимости от видов искусства) в кастовую, снобистскую публику; наиболее поражена этим музыка, наименее — кино. Поэтому надо работать на это меньшинство, потакать его вкусам, его моде. Послевоенное время является тому замечательным примером: в Париже можно поименно назвать и поставщиков и клиентов. Мы выступаем против всякого искусства, намеренно предназначенного для меньшинства, то есть феодального искусства XX века, салонного искусства, дворцового искусства, искусства часовни. Мы не говорим, что фактически не может существовать искусство с большой буквы, которое хотя бы на время не было обречено на то, что его услышат лишь немногие, либо потому, что публика слишком опошлилась, либо потому, что гений изобрел новый язык и еще должен научить ему других, прежде чем люди смогут понимать его. Но фактическое состояние еще не является результатом его свободного волеизъявления, тем не менее он творит мир во имя универсального развития людей. И как бы это парадоксально ни звучало, работать на меньшинство в данном случае как раз и значит ставить себя в положение того человека, который работает на большинство: это значит ставить творчество в зависимость от внешних закономерностей, вместо того чтобы в самой универсальности произведения искать его универсализующую силу. Об этом здесь необходимо сказать, ибо всякое направление, ориентированное на символизм, какова бы ни была его историческая необходимость, каковы бы ни были возможности, которые оно открывает благодаря своему новаторству, направление, систематически гоняющееся за темами, доступными узкому кругу людей и пользующееся необычными формами, диаметрально противоположно нашим целям.

Работать на большое число людей, если понимать это в том же легковесном смысле, — значит опять-таки совершать предательство по отношению к миссии художника. Самые заурядные лакеи существующего строя чаще всего обладают мелкобуржуазными вкусами, сентиментальностью, осмотрительностью, питают жажду к не требующей усилий признательности, гарантированной обеспеченности, испытывают тягу ко всему обыденному, как стражи порядка, облаченные в самые безликие одежды (ужасно видеть на полотне изображение человека, попирающее форму и цвет; разве и без этого мало беспорядка; пусть нам оставят по меньшей мере хоть что-нибудь неизменное и безусловное; например, пространство). Другие отдают себе отчет в том, насколько мелкобуржуазное видение мира, несмотря на свое влияние, остается кастовым, ограниченным, удушающим. Они хотят достичь всеобщего единения людей, но мыслят его в виде масс, которые в начале этого века стали пониматься исторически. Их общей ошибкой, как людей и как художников, является то, что они мыслят человеческие массы только как количества. Между тем этот могучий процесс эмансипации интересует нас отнюдь не количественной стороной, которая является предметом изучения для статистики, а возможностью для всех, точнее сказать для каждого, полностью стать человеком, то есть в конечном счете — личностью. Когда художник соприкасается с огромными массами людей, ничто не меняется в его диалоге с ними; ему свойственно обращаться к личностям, к одной, к другой, а не к рефлексам или коллективному субъекту; он способен установить между этими личностями подлинное сообщество, то есть нечто совершенно иное, чем совокупность общих эмоций и общих представлений, и если это случится, то все его призывы получат невиданные доселе отклик и поддержку. В противном случае «искусство масс» останется искусством пропаганды, искусством построения сюжетов и изобретения формул, объединяющим людей с помощью унификации идей и сердец, скажем прямо, легковесным искусством гипноза.

Как бы мы ни лавировали, дабы избежать всякого рода недоразумений, мы вместе с тем твердо заявляем о своей решимости всеми силами работать на отыскание путей достижения того сообщества, которое является гармонией личностей, и мы всей душой желаем возврата той великой эпохи, когда художник будет иметь совсем другие цели и совсем другое окружение, нежели его нынешнее одиночество или мир чуждых ему соседей-индивидов с их мелочными заботами, и сможет уловить то глубинное дыхание, которое устремится к нему со всех краев света.

Кто же мешает ему в этом? Мы выдвигаем обвинение — и все согласятся с нами против как духовного обнищания, так и условий, в которые современный мир и в особенности мир денег поставили сегодня художника и искусство. Этот мир оплачивает и поощряет только производительность. Между тем художественное полотно ни в коей мере не увеличивает техническую вооруженность человечества. Время, которое человек проводит на концерте, оказывается потерянным для оснащения нации оборудованием. Вот таким-то образом современный мир шаг за шагом загнал художника в нищету, а публику поверг в безразличие.

Мы должны поставить на его место такой мир, который (в двояком плане) снова признает художника, а в более общем плане — восстановит ценность созерцания и бескорыстной деятельности.

Тем не менее проблема от этого не становится менее сложной. Многие считают, что спасти художника от неуверенности может только государство, которое субсидировало бы его творчество как своего рода социальную службу высшего порядка. Увы! Мы хорошо знаем, чего стоят официальные декреты в области вкусов и к чему приводят социальные выплаты — тут же возникают раболепный академизм и другие вредные наклонности. Вы, скажут нам, имеете в виду буржуазное государство, которое лишь санкционирует разложение буржуазного мира и его искусства, где все определяют убеленные сединами мэтры. Но мы уже знаем, что политическая революция не ведет с необходимостью к прогрессу человека. Фашистское государство отличается тем, что его художественная культура абсолютно бесплодна. Гитлеровское государство разделалось почти со всеми достижениями немецкого народа в области литературы, театра и кино. А советское государство, хотя и дало бесспорный толчок к развитию некоторых отраслей творчества (но опять-таки это сделало не столько государство, сколько мистическое пробуждение русского народа), как известно, всеми силами тормозило их развитие своими пропагандистскими заботами. Даже гибкое, децентрализованное государство, которое мы хотим создать, остается опасным из-за своих декретов. Крупные коллективные образования: корпорации, регионы, коммуны, профсоюзы и т. д. — опять-таки остаются «общественными», где однородность, усредненность суждений может быть отражением официальной линии или занять ее место. Конечно, государство не обязательно безрассудно, и можно представить себе обновленное государство, в котором официальные указания выражают известную разумность. Но все же надо будет, чтобы они, если позволительно так сказать, не господствовали на рынке и не душили художника своим покровительством.

Таким образом, представляется, что любая протекция, спущенная художнику сверху, является угрозой для искусства и что проблема в целом должна решаться между художником и его публикой. В таком случае вся тяжесть проблемы переносится на воспитание и организацию художественной публики. В ней прежде всего надо воспитать вкус, а затем дать материальные средства, позволяющие ей заинтересованно относиться к поэтической жизни.

Необходимо осуществить многотрудное дело воспитания. Оно начинается уже в детском саду, в тот момент, когда то, что называют «обучением рисованию», оказывается первым и решающим наступлением академизма на детскую непосредственность. Это тот самый момент, когда школа навсегда убивает поэта и художника, который живет в каждом из нас. Затем все идет своим ходом и в результате мы имеем вечно раздраженного художника, который нередко замыкается в своем одиночестве, куда его толкнуло общество.

В ряду других причин этого бракоразводного процесса между художником и вкусами публики необходимо отметить государственно-капиталистическую централизацию, которая во Франции вынуждает любого художника, который хотел бы надеяться на то, что будет услышан, вести жизнь в соответствии с парижской модой; она отделяет художника от его публики, лишает источников вдохновения, прельщает его красивой, но уж какой-то искусственной жизнью и, что самое главное, отдает его в руки торговцев картинами и придворной публики — кастовой и снобистской. Нужно ли говорить, что для нас децентрализация художественной жизни не означает признания первичной значимости сюжетности или «местечковой живописности»: впрочем, так ли уж свободен от заданной сюжетности и формализма художник с Монпарнаса или музыкант-профессионал, как они это считают? Нет, истинный художник повсюду найдет для себя темы творчества: опять-таки необходимо (а именно этого мы и хотим, требуя разгрузить Париж) вырвать его из рук владельцев денег и узкого круга людей и приблизить к публике. Речь идет не о том, чтобы вновь отправить гения в тихую провинцию, а о том, чтобы с его помощью встряхнуть провинцию, сегодня еще мертвую, но обладающую неисчерпаемыми возможностями. Централизация — это тираническое состояние, это нечто среднее между движением к корням и движением к универсальности. Эти оба движения должны слиться в одно и дать потерявшему чувство жизни человеку (в том числе и внутри большого города) конкретные привязанности и чувство универсальности.

Затем необходимо подумать о том, как обеспечить подлинную встречу между публикой и художником, которая ныне почти никогда не происходит иначе, как в искусственно созданных и весьма локализованных местах: музеях, галереях, концертных залах и т. п. Необходимо, чтобы искусство, как это некогда было с церковным искусством, народными танцами, празднествами, вновь оказалось непосредственно включенным в повседневную жизнь каждого человека, будь то на заводе, в деревне, в семейном очаге, в общественном месте. Пусть крестьяне вновь обретут желание проводить празднества с танцами, плясками, представлениями, праздниками урожая, пусть рабочие хотят трудиться на красивых заводах и сами создают их, пусть вера избавится от всех религиозно-декадентских глупостей и вновь научится прославлять себя с помощью живописи. И пусть все это вернется не искусственным путем, не по воле нескольких меценатов, чье богатство катится к упадку, а благодаря возможностям наших чувств и самой поэзии. Становится очевидным, что мы, трудясь над обновлением духовного состояния нашей эпохи, непосредственно трудимся ради искусства.

Когда публика полностью пробудится ото сна, художнику уже не придется ублажать прихоть человека, диктующего свой стиль, и человека с огромным кошельком. К его творчеству будут питать интерес все большее и большее число индивидов, а также спонтанно организующихся коллективов, принципиально отличающихся от коллективного администратора, который извне управляет публикой. Именно так некогда требовали своей церкви диоцезы{30}, чтобы участвовать в ее жизни непосредственно; сегодня любительские объединения, общественные союзы будут диктовать свой спрос на художественное творчество (в такой форме ранее во Франции в ряде случаев осуществлялась поддержка театров или свободной прессы). И хотя их вкусы, должно быть, тоже не всегда безупречны, но по меньшей мере это будет бесспорным прогрессом, поскольку соперничество займет место безразличия.

Чтобы преодолеть апатию, мы, конечно, рассчитываем на необходимое вмешательство государства. Но, по нашему мнению, это должно быть вмешательство юридическое, а не управленческое. В соответствии с предложенным нами порядком взимания налога[49], будет установлен определенный процент взноса каждого человека, предназначенного для культурно-художественных учреждений, процент обязательный, но выплачиваемый добровольно. Таким образом, культурно-художественному движению будет обеспечена определенная финансовая поддержка при отсутствии какого-либо давления со стороны, и единственным критерием его распределения станут вкусы публики. Если же эти вкусы окажутся дурными, то только самим творческим деятелям надлежит использовать свое влияние, чтобы исправить их, руководствуясь в этом таким стимулом, как свободное завоевание душ. Быть может, благодаря этому художник, как и любой человек, в один прекрасный день сможет получать от постепенно развивающихся общественных служб все, что ему необходимо для жизни, и ему (ему одному в условиях, когда всюду господствует труд) не придется, как это сегодня часто случается, иметь вторую профессию помимо своей собственной, которая и без того требует от него полной самоотдачи. В остальном же нельзя стремиться к тому, чтобы вовсе уберечь художника от какого бы то ни было риска; он сам должен быть последним среди тех, кто мог бы на такое согласиться.

Мы не строим никаких иллюзий относительно творческой ценности всякого рода манифестов. Одно только художественное произведение будет служить нам доказательством и аргументом. Тем не менее, когда человеческие души подвергаются переделке при полной неразберихе, манифесты могут способствовать сплочению усилий, взывать к мужеству, обуздывать анархию и создавать благоприятную почву для беспрецедентного расцвета творчества.

Впрочем, уже сегодня, когда мы ждем рождения произведений, к созданию которых призываем, может осуществляться одна из так называемых негативных задач всеми теми, кто живет одним днем; такого рода негативные задачи решаются, когда перед проведением основных работ распахивают целинные земли, разрушают лачуги, сносят старые фундаменты.

Необходимо прежде всего изменить нашу привычную критику. Ныне существуют лишь два допустимых способа критики: пристрастная и несправедливая критика самого создателя, которая является для него как бы особым способом самоутверждения и самораскрытия перед лицом художественных произведений, создаваемых другими; суждение компетентного человека, делающего свое дело с полной ответственностью, стремясь вызвать непосредственный контакт художника с публикой и помочь ему в необходимой борьбе против собственной предвзятости и недостатков, против снисходительного отношения к самому себе. Быть может, сюда следовало бы добавить художественную критику, которая создает почву вокруг какого-либо произведения, хотя ее суждения могут быть диаметрально противоположными и, строго говоря, не относиться к критике как таковой. Во всех этих случаях критика должна сама быть произведением искусства только во вторую очередь.

Однако малознающие и некомпетентные люди под видом критики породили быстро разрастающуюся, громоздкую и нудную литературную псевдокритику, основывающуюся на поверхностных впечатлениях, праздных умствованиях, неуклюжих патетических суждениях, претенциозных мнениях и прикрытом недоброжелательстве. Не знающее границ развитие печатного дела дает возможность большому числу людей жить за его счет, и они, лениво прозябая и избегая какой бы то ни было ответственности, создают эту никчемную, но весьма обильную критику. Сотни прихлебателей крутятся вокруг одного и того же блистательного произведения и болтают о нем. Они принадлежат к категории бесполезных посредников: им нет места в храме искусств.

В противоположность этой индивидуалистической, эгоцентрической и пустячной критике мы хотели бы со всей решительностью, избегая снисхождения и болезненного самолюбия, утвердить такое критическое рассмотрение, в котором участвовал бы каждый человек, не боящийся ни мнений, ни личностей, ни разоблачений, умеющий выражать свои мысли ясно и четко и благодаря силе своего проникновения в глубину изучаемого явления способный услышать призывы, которые в скрытом виде содержатся в глубинах самого критикуемого произведения. Для начала придется многое разрушить и там и сям, ибо мы утонули в потоке посредственных произведений и получаемых ими почестей. Повсюду творческое движение должно прежде всего осознать необходимость некоторых вполне конкретных разрушений и только потом ждать всходов своей деятельности. Принимаясь за эти разрушения, необходимо, по меньшей мере, испытать глубокое всепоглощающее чувство любви, которое гораздо более требовательно, нежели безразличное отпущение грехов. В силу своей неотложности это движение сумеет найти путь к свету.

Надо будет также в ожидании хозяина хотя бы немного навести порядок в самом доме искусства. В той огромной толкотне, которая началась сразу после войны, гениальные дети внесли слишком много путаницы в художественные дела — в живопись, архитектуру, музыку, поэзию (нужно ли добавлять сюда и кино, рискуя быть побитыми за то, что говорим о нем не без колебания и только в скобках?). Стремясь отыскать сущность каждого из них, необходимо на первых порах провести четкие разграничения, чтобы яснее увидеть суть дела, но не упустить из виду их взаимодействия, следуя академическому пристрастию к «жанрам»; все это надо выполнить как предварительную работу, которая ныне представляется самой неотложной. Мы считаем, что она тесно связана с созданием и утверждением общей эстетики, которая одна только способна положить конец путанице, содействующей диктату снобизма, той путанице, заложниками которой мы все оказались.

Выделяя специфические черты каждого из видов искусства, мы не должны забывать о том, что растущая специализация видов искусства и отделение их друг от друга чреваты как путаницей, так и бесконечными раздорами, могут носить искусственный и декадентский характер. Объединяя художников различных видов искусства в единое движение, имеющее гуманистическую направленность, вдохновляя их на создание произведений общечеловеческого содержания, подчиняя архитектора, живописца, музыканта, киноартиста, режиссера одной и той же цели и свободной коллективной дисциплине, мы надеемся многое сделать для их сплочения.

Итак, ныне мы беремся за осуществление ближайших задач, не оставляя без внимания и более отдаленные цели. Быть может, искусство собственными силами и не способно добиться своего спасения, но, занимая в обществе особое положение, оно может оказать неоценимую помощь в грядущем духовном обновлении[50].

Октябрь 1934 г.

6. Антикапитализм

Ныне от крайне правых до крайне левых нет почти никого, кто не хвастал бы своим антикапитализмом. Так приходит мода. В наших глазах «антикапитализм» не оправдывает своего названия, если целью его является всего лишь спасение и восстановление капитализма — капитализма мудрых финансистов, проповедующих возврат от спекулятивного капитализма к капитализму бережливому; если иметь в виду данные корыстные формы, то это — бунт мелкого капитализма ремесленника, патрона, рантье, налогоплательщика против поглощающего его крупного капитализма. Существо здесь остается тем же самым, а величие цели — совсем не на стороне бунтовщиков. Простая семейная ссора.

Нечто подобное представляет собою и «антикапитализм», ставящий целью низвержение капиталистического строя и его хозяев, но не изменение его морали. В сознании этого рода бунтовщиков революция является всего лишь средством для достижения всеобщих комфорта, богатства, обеспеченности и респектабельности. Революционные движения часто обвинялись в том, что они ни на что другое не претендуют. Это явная несправедливость. Тем не менее остается верным то, что такая склонность угрожает им, в ряде случаев связывает их по рукам и ногам и приводит к краху, когда наиболее сильные из них удовлетворяют или усыпляют свои требования (= фашизм).

Наиболее бескорыстные формы известного патернализма не заслуживают таких упреков, но они недооценивают того, что рабочий мир достиг своей зрелости и что добрый папаша уже не может сердиться на своих повзрослевших детишек, а должен помогать им всеми средствами реализовать такое состояние.

Капитализм не падет от осуждения одной только техники (Маркс) или только морали (в таком случае достаточно было бы очищения); он падет при одновременном осуждении и той и другой. Там, где мораль позволяет вообразить капитализм в себе, который в строго определенных условиях уходит от ее предписаний, техника и опыт показывают, что подобный капитализм разрушается сам собой; наконец, существуют технические пороки, которые подлежат осуждению одновременно и как таковые, и по своим человеческим последствиям. С какой бы стороны ни подойти к современному капитализму, в нем, за исключением отдельных технических достижений, не найти ничего, кроме заблуждений и коррупции.

Здесь, как мы полагаем, необходимо было бы остановиться на следующих радикальных принципах. Мы считаем, что, пока критика капитализма не будет руководствоваться такими принципами, в этом плане ничего не сможет произойти.

В первую очередь мы выделяем присущий всякой системе метафизический принцип либерального оптимизма; считается, что человеческие свободы, предоставленные самим себе, спонтанным образом утвердят гармонию в обществе. В противоположность этому опыт показал, что свобода без дисциплины оставляет поле сражения во власти зла, где самые сильные обездоливают и угнетают наиболее слабых.

Таким образом, мы можем поставить в один ряд три принципа, если так можно сказать, социальной морали.

Примат производства. — Не экономика находится на службе у человека, а человек на службе у экономики.

Другими словами, экономика не строится на основе потребления, а последнее — на основе этики жизненно важных человеческих потребностей, наоборот: потребление, а через него и этика потребностей и жизни основываются на бесконечно развивающемся производстве. Экономика превратилась в замкнутую систему со своими собственными правилами игры, и человек вынужден подчинять ей не только способ, но и принцип своей жизни. Вследствие этого для него уже не существует вещей, а есть только товары, не существует потребностей, а есть только рынок, нет больше любимых ценностей, а есть только цены.

Если пойти дальше, то обнаруживаются также: Примат денег. — Не деньги находятся на службе у экономики и труда, а экономика и труд находятся на службе у денег.

Первой стороной этого отношения является примат капитала над трудом, когда речь идет о заработной плате и о распределении экономической власти; деньги в такой системе являются ключом к командным постам. «Общество капиталов» становится здесь типичной ассоциацией.

Его вторая сторона — это господство спекуляции или игры на деньгах, зло, еще более тяжелое, чем погоня за увеличением производства. Оно превращает экономику в огромную азартную игру, предвидеть экономические и человеческие последствия которой невозможно.

Примат прибыли. — Вследствие этого денежная прибыль является главной движущей силой экономической жизни.

Капиталистическая прибыль является не нормальным вознаграждением за оказанные услуги, а безнравственным барышом, и вот почему. Во-первых, она всегда связана с получением денег без применения собственного труда, которое обеспечивается посредством разнообразных способов производства самих денег. Во-вторых, она строится не на основе потребностей, а на неопределенном принципе. Наконец, когда ей случается подчиняться каким-то законам, она измеряется по меркам буржуазных капиталистических ценностей, таких, как комфорт, социальная престижность, представительность, которые безразличны к собственному благу предприятия и экономики.

Погоня за прибылью, по существу являющаяся чисто механической и лишенной человеческого содержания, исключает или постепенно вытесняет все человеческие ценности: любовь к труду и его продукту, чувство долга по отношению к обществу и человеческому сообществу, поэтический смысл мира, частную жизнь, внутреннюю жизнь, религию.

Капитализм обладает целым набором механизмов, приводящих в движение выявленные выше принципы.

Об одном из них мы уже говорили: это самовоспроизводство самих денег.

Капитализм превратил деньги из простого средства обмена в благо, способное к самопроизводству, вследствие чего богатство может произрастать из простого обмена. Таков источник капиталистической прибыли, который, собственно говоря, и образует ростовщический процент, или непланируемую прибыль. Поскольку эта прибыль достигается без приложения собственного труда, без реально оказанной услуги или материального преобразования, она может быть отнесена только на счет собственной игры денег или же (а это вторичная форма ростовщичества) на счет труда другого человека. Следовательно, это настоящий паразитизм, который, как будет видно из дальнейшего, не знает никаких границ.

Ныне ростовщичество использует разнообразные научные достижения, игры, дабы приводить в движение сами деньги, являющиеся их обособленной экономической функцией.

Назовем в этом ряду ссуду под постоянный фиксированный процент, ростовщичество на наличные деньги (шоковое ростовщичество, различные инфляции), рентное ростовщичество (в ущерб социальному капиталу посредством огромного обложения, идущего на выплату ренты), банковское ростовщичество (инфляция кредита, игра на понижение типа Донаго), биржевое ростовщичество (все формы спекуляции с помощью денег или товаров).

Аналогичные обложения труда другого человека осуществляются посредством той части денег, которая сохраняет производительную способность: изъятия, осуществляемые капиталом из наемного труда посредством низкой заработной платы, возрастающие в десятки раз в период процветания (процветание и рационализация почти целиком обращаются в прибыль капитала) и сохраняющиеся в периоды кризисов посредством дефляции; внутри капитала изъятия со стороны крупного капитала прибылей и мощностей у мелкого капитала вкладчиков: псевдодемократия анонимных компаний, всесилие меньшинства крупных держателей акций посредством контрольных пакетов акций, множественного голосования, способствующее этому безразличие мелких держателей акций и монополизация их прав и возможных доходов банками в прибылях от финансовых платежей, изъятия административных советов посредством квотирования, участия, трюков с балансами и т. п.; изъятия общественного богатства посредством инфляции и беспардонных действий посредников (торговое ростовщичество).

Таким образом, через бесконечно возрастающую силу самопроизводства денег постепенно создается огромный аппарат угнетения. Первым этапом его установления явилась монополия на экономику посредством концентрации промышленной мощи в руках немногих людей, которые бесконтрольно заняли в ней все места. Эта концентрация не является неизбежным следствием рационализации: именно концентрация способствовала развитию рационализации и руководила ею, а финансовая централизация внесла в это дело наиболее существенный вклад. Частная собственность и свобода производства оказываются уже только маской управляемой частными интересами экономики, одни издержки и никаких (или почти никаких) выгод от управления экономикой.

Затем получило свое благословение подчинение экономики финансовой силе, официально оставшейся анонимной, безответственной (что лишь усилило ее тиранию) и безразличной ко всему, кроме спекуляции и получаемой от нее прибыли. Промышленная иерархия стала уже только маской для прикрытия власти банков и биржи.

Наконец, сама эта власть подчиняет себе политический организм: представительную и публичную власть (парламентская, административная, полицейская, юридическая и т. д. коррупция); общественное мнение (скрытое управление прессой через субсидии, информационные и рекламные агентства и т. п.). Политическая демократия становится лишь маской, прикрывающей экономическую олигархию.

Результатом этого явилось окостенение социального организма, разделившегося на классы и создавшего свою иерархию, основанную на господстве денег, и формирование античеловеческих социальных типов: богач, мелкий буржуа, пролетарий. А на еще более глубоком уровне — угнетение внутренней личной жизни, подавление всех ее спонтанных проявлений, всех ценностей и всех человеческих богатств, осуществляемое расчетливым денежным мешком. Наконец, невозможность для большинства угнетенных добиться даже просто сносной человеческой жизни, а тем более развития внутренней жизни.

Некапиталистическое общество, каковы бы ни были его механизмы, должно будет исходить из принципов, диаметрально противоположных принципам нынешней экономики. Мы бы охотно назвали пять основополагающих принципов.

1) Свобода через институциональное принуждение. — Поскольку человек оказался в какой-то мере коррумпированным, всеобщая материальная свобода, когда она располагает столь мощными финансово-индустриальными средствами, с неизбежностью приводит не к гармонии, а к войне и тирании. Либерализм оказывается утопией. Реализм заключается в том, чтобы поставить эту свободу в определенные рамки, создав институты, которые предупреждали бы подобные устремления. Капитализм защищает инициативу и свободу небольшого числа людей, порабощая всех остальных. Мы стоим за всеобщее материальное принуждение, осуществляемое необходимыми для этого институтами в целях обеспечения материальной свободы всем членам общества.

2) Экономика на службе у человека. — Функцией экономики является удовлетворение материальных потребностей всех членов общества. На этом ее роль заканчивается, а всякая другая энергия должна находить иное применение, нежели искусственное раздувание этих потребностей. Следовательно, экономическая деятельность подчиняется этике потребностей. Эти последние могут быть двоякого рода: потребности потребления (или наслаждения) и потребности творчества. Потребности потребления (или наслаждения) должны быть ограничены идеалом простоты жизни, который является условием духовного подъема и ни в чем не противоречит направляемым на развитие творчества обильным затратам. Не материальный комфорт, а духовная жизнь является целью человека и его развития. Потребность в творчестве не должна знать никакого другого ограничения, кроме фундаментальных требований морали и творческих возможностей личности. Добавим, что, прежде чем думать о самоограничении в соответствии с требованиями духовной жизни, экономика должна сделать значительные усилия и подвергнуться коренной реорганизации, чтобы обеспечить всем тот минимум благосостояния и обеспеченности, который необходим в большинстве случаев для утверждения духовной жизни.

3) Примат труда над капиталом. — В человеческом обществе капитал имеет право на существование лишь постольку, поскольку он происходит из труда и действует с ним заодно; он незаконен, если возникает из той или иной формы ростовщичества или претендует на собственное бесконечное умножение, достигаемое за пределами труда. Во всяком случае он может получать вознаграждение лишь после труда, власть — лишь при подчинении ее труду.

4) Примат социального служения над прибылью. — Капиталистическая прибыль, барыш, полученный без затрат труда, должны быть объявлены вне закона. Справедливая прибыль, соответствующая затраченному труду, не может быть устранена из существующего общества. Но забота о ней должна быть с помощью воспитания и создания нужных институтов подчинена другим — в гуманистическом отношении более богатым — интересам и через это — любви к социальному служению в восстановленном сообществе.

5) Примат личности, развивающейся в органическом сообществе. — Новый строй должен положить конец анархии и тирании, которые ныне представлены капитализмом, путем создания органических сообществ, включая частную жизнь, публичную жизнь, профессию. Равновесие таких децентрализованных сообществ будет гарантировать их против возврата анархии и в то же время защитит личность — эту первичную ценность — от угнетения со стороны излишне централизованного социального аппарата.

Руководящие механизмы такого сообщества должны создаваться по образу этих новых принципов. «Планирование» социально-экономической организации очевидно вступает в силу лишь после решения множества других задач. Все специалисты в деле социальной организации имеют законное право на существование, решение задачи их распределения зависит от текущего момента, если при этом удовлетворяется ряд требований.

Прежде всего необходимо уничтожить в основе своей самовоспроизводство денег во всех его формах. Для этого требуется как минимум: постепенно устранить фиксированный постоянный ссудный процент и ренту; уничтожить спекуляцию и биржи, выполняющие посредническую роль; коллективно регламентировать распределение кредита (управляемого профессиональными организациями или потребителями, объединившимися в систему «страхование — кредит»).

Затем необходимо привести капитал, очищенный таким образом в своих первоистоках, в соответствие с трудом и ответственностью, с одной стороны, и с потребностями — с другой (по меньшей мере с большей их частью, в порядке переходного решения).

Капитал может перейти в руки работников и бывших работников предприятий, например в форме долей пожизненного личного пользования, в то время как терпимые временно нетрудящиеся элементы блокируются в той или иной форме прямо на предприятии (уничтожение анонимных акционерных компаний капиталов) или объединениями потребителей (кооперативизм Жида). В любом случае через производство капитал должен быть поставлен на службу потребностям.

Тогда появится возможность установить промышленную демократию, которая будет не количественно-парламентской, а функционально-органической, где личная ответственность всегда и на всех уровнях будет выступать в качестве противовеса власти. Нет сомнения в том, что рабочий мир не готов к этому частично по вине своих угнетателей, частично по вине своих агитаторов; поэтому вывод может быть только один: необходимо постепенно готовить и вести его к этому. И здесь опять-таки мы должны будем определить социальные механизмы, которые позволят строю с частичной коллективной ответственностью обеспечить приоритет ценностей личного обладания, инициативы и предприимчивости над силами инерции и коллективного конформизма.

Власть, как таковая, будет вырвана из рук экономических олигархий и отдана не государству, а организованным экономическим сообществам (постреволюционным корпорациям[51] и их федерациям, ассоциациям потребителей или сочетаниям тех и других, чтобы нейтрализовать продуктивизм любой ассоциации производителей). Априорным системам при условии коренного уничтожения неконтролируемой индивидуальной капиталистической собственности должна быть противопоставлена плюралистическая организация собственности, интегрирующая в себе живые формы собственности, являющиеся одновременно и личностными, и общностными, то есть те, которые уже возникли или которые еще предстоит создать.

Технические работники смогут тогда поставить управляемую экономику или экономику лучше и более гибко организованную, учитывающую законы потребностей, на место анархической производственной экономики, управляемой прибылью и частным интересом, а также устранить паразитирующих посредников, сводя их роль к минимуму, необходимому для осуществления обмена.

Все эти меры предполагают параллельное осуществление воспитания людей, чтобы вырвать из их сердец и вычеркнуть из социальных механизмов то, что создано в них под влиянием царства денег: корыстолюбие, насилие, мелочность и посредственность, до уровня которых низводится любая духовная жизнь. Это дело можно начать уже сегодня, еще до осуществления социальной реформы.

Июнь 1934 г.

7. Заметки о труде

1. Необходимо отличать труд от деятельности вообще и особенно от творчества, которое, собственно, является наивысшей духовной формой деятельности. Деятельность — это самоосуществление человека, и беспрерывное строительство им собственной жизни (включая и его так называемую внутреннюю, или созерцательную, жизнь). Если она свободна и взвешенна, она доставляет удовольствие. Труд — это особенный вид деятельности, естественный, но тяжелый, направленный на создание полезного — материального или нематериального — предмета. Следовательно, строго говоря, труд не представляет собой ни всю жизнь человека, ни самое существенное в ней. Выше труда стоит жизнь души, жизнь разума и жизнь любви. Капиталистический строй, при котором люди тупеют от труда, фордовско-сталинский строй, который, мистифицируя труд, отвращает от него человека и лишает его энтузиазма, представляют собою две формы искажения сущности труда.

2. Противоположностью деятельности является праздность (или пустое времяпрепровождение), противоположностью труда является отдых. Праздность по сути своей противоестественна; между тем ныне она в официальном порядке является одним из элементов античеловеческого строя, выступая в двух ипостасях: каторжный труд — безработица (где так называемые дни отдыха, из-за их бессмысленности, являются всего лишь замаскированными формами безработицы). Подлинный отдых — это бьющая ключом активность, более существенная для человека, чем труд (чтобы не сказать более нормальная в тех условиях, естественно, в которые он поставлен).

3. Труду присущ элемент принудительности. (Труд — это не игра.) Христиане усматривают первопричину этого в наказании за первородный грех. Непосредственный анализ показывает, что это вытекает из того, что: а) труд всегда оказывается навязанным (вынужденные призвания, социальные принуждения или просто жизненная необходимость сама по себе); б) труд вызывает усталость, которая возрастает по мере увеличения продолжительности затрачиваемого усилия; в) труду свойствен определенный автоматизм, а следовательно, и монотонность, которая быстро лишает работника интереса к делу рук своих и даже к собственным движениям. Элемент принуждения, сколь бы незначительным он ни был, всегда присутствует даже в самом легком труде и может заметно ослабляться, если труд выполняется свободно (а тем более, если он выполняется по призванию или по любви) и если усилие человека сведено к минимуму вплоть до того, что может стать сравнимым с занятием спортом, если он при этом пронизан разумностью. Принуждение может возрастать в противоположных условиях и в еще большей мере, когда к этим нормальным факторам добавляется бесчеловечность условий, в которые поставлен работник.

Поскольку принужденность в труде неотделима от самого труда вообще, даже труда, протекающего в нормальных условиях, он не может всегда и всюду сопровождаться радостью или представлять для человека наивысшее блаженство.

4. Однако в не меньшей степени, чем этому бездушному гуманизму Форда — Сталина, необходимо противостоять пессимизму противоположного характера, имеющего стоическо-янсенистские истоки, который стремится рассматривать труд как неизбежное безрадостное рабство. Этот пессимизм основывается либо на порочной психологической и теологической концепции человеческой природы, либо на путанице между условиями нормального труда и противоестественным положением, создаваемым труду его нынешним режимом.

Поскольку труд является хотя и тяжким, но естественным занятием человека, он должен, как и всякий другой его акт, сопровождаться ничем не заслуженной радостью. Эта радость возникает прежде всего из того, что труд совершается ради какого-то произведения, а создание произведения — это осуществление личности. Радость возникает также из того, что труд как благодаря своему конечному результату, так и в процессе своего свершения создает между всеми теми, кто посвящает себя ему, тесное сообщество, объединенное чувством соучастия, конкретной и бескорыстной солидарности, взаимодействия и товарищества. Радость может освещаться новым светом по мере того, как труд превращается в игру и поэзию, сопровождаясь песнопением и даже театральным действом.

Очевидно, что радость в труде — это не радость, рожденная его рентабельностью или принуждением; она всегда связана с наслаждением, получаемым от созданного предмета и от человеческой общности; радость приходит в труд как бы извне, она связана с подлинными целями человека, осуществлению которых способствует труд, несмотря на всю свою тяжесть. Радость наслаждения, великодушно распространяющаяся на то, чем она вызвана.

5. Существует достоинство труда. Оно не вытекает из его рентабельности и не связано с затраченным усилием. Оно не ведет к обожествлению ни производства, ни человеческого пота. Оно приходит к труду из его последствий — последствий человеческих (см. п. 6), а не экономических. Для христианина оно заключается в искуплении, которое ему обещает труд.

Предметы труда могут свидетельствовать об иерархии достоинств. Этого нет в труде как таковом. Труд не делится на благородный и подневольный. Нам одинаково чужды как предрассудок «чистых рук», благодаря которому наши школы заполнены бездумными учениками, так и предрассудок «грязных рук», который заставляет интеллигента подозрительно относиться к рабочему, а квалифицированного рабочего — к чернорабочему. Труд, обладающий наибольшим достоинством, это не самый что ни на есть полезный труд (как опять-таки считает ходячий предрассудок), а самый бескорыстный труд во всех своих проявлениях.

6. Если труд — это не сущностное призвание человека, то возникает вопрос, почему люди трудятся.

Заметим прежде всего, что обязанность трудиться в строгом смысле, который мы придаем данному слову, это не то же самое, что общая обязанность активно заполнять свое время, вытекающая из осуждения праздности. Она не предполагает, что труд в собственном смысле слова должен заполнять все время целиком или значительную часть свободного времени, если его цели могут быть достигнуты иным образом (например, посредством механизации), тем более что такие победы, одержанные над трудом, сами являются плодами труда: люди особого призвания (монах, поэт, художник), прошедшие суровые испытания и строго контролируемые, также могут быть избавлены от труда, и это будет благом для всех. Надо только отметить, что в условиях современного мира с его режимом труда и духовным вырождением человек неизбежно стремится превратить досуг в праздное ничегонеделание. Только опыт досуга в широком понимании этого слова, который во все большей мере обещает машинная рационализация, и опыт соответствующего воспитания, которое должно быть организовано, со временем покажут, в какой мере такое искажение является внутренне присущим человеку, а в какой случайным.

С учетом сказанного можно утверждать, что труд в собственном смысле слова не имеет своими целями: ни богатство, состоящее из продуктов труда (к сожалению, богатство является главным побудительным мотивом как для капиталиста, который подчиняет его производству всю имеющуюся у него технику, так и для рабочего, который слишком часто без энтузиазма проводит свою рабочую неделю, не имея никакой другой перспективы, кроме получения заработной платы, ждущей его в конце недели); ни буржуазное состояние, основанное на богатстве, которое разделяет человеческое сообщество не только на два класса, но и на множество искусственно созданных классов, в основе которых лежат деньги; ныне именно буржуазное состояние вместе с непосредственной заботой о наживе главным образом и определяет страсть к труду на всех уровнях социальной иерархии; ни сам продукт труда, который, будучи произведением, неадекватно рассматривается исключительно с точки зрения количественной, то есть в конечном счете в его ценности как богатства, или с позиции религии созидания как такового. Мы против всех ложных мистификаций обогащения (Гизо и буржуазная этика), производства (Форд) и техники (СССР). Зомбарт справедливо заметил, что все они вытекают из недостатка зрелости, чтобы не сказать из очевидного инфантилизма.

Труд имеет более скромное предназначение.

Он является прежде всего средством для каждого человека обеспечить минимум средств существования себе и тем, кто естественным образом находится на его попечении; в нормальных условиях он должен кроме того создавать ему условия для полноценной человеческой жизни. Эта функция труда производится в жизни как работником, так и благодаря режиму труда, когда ему предоставляется известная свобода от повседневных забот, вместо того чтобы превращать дело его жизни в самостоятельную жизнь самого дела.

Впрочем, для личности труд является первейшей духовной ценностью, замечательным орудием дисциплины; он вырывает индивида из него самого: дело, которое надо сделать, — это начальная школа самоотверженности, а может быть, и постоянно действующая предпосылка любви. Творческая самоотверженность, само собою разумеется, должна оставлять индивида только тогда, когда он утверждает себя как личность. Очевидно, что существует опасность растворения человека в осуществляемом деле, к чему тяготеет коммунистическая психология, как и опасность того, что при строе, когда труд становится для человека горькой долей, его удастся склонить на путь безропотной покорности, чреватой бесплодным моральным одиночеством.

Наконец, труд в условиях того социально-экономического состояния, при котором он занимает большую часть человеческого времени, является первейшей основой товарищества, ведущего к более глубоким сообществам. Дух товарищества обогащается чувством ответственности, вызываемым осознанием собственного места и назначения в сообществе, которое намного превосходит обычные добрососедство и солидарность, царящие в мастерской, которые всегда так или иначе связаны с борьбой интересов.

7. Мы определили нормальные условия человеческого труда. Они всегда в большей или меньшей степени нарушаются в каждую историческую эпоху.

Сегодня миллионам людей отказано в нормальных условиях труда, и они требуют уплатить им по счету. Элемент принуждения, который должен быть вторичным, до настоящего времени всегда неправомерно превалировал, особенно в труде рабочего. Анализ современных условий труда и революционных преобразований, необходимых для его реабилитации, при нормальном положении должен вестись с учетом распределения, дисциплины труда и вознаграждения за труд.

8. Поскольку все люди обладают абсолютным правом на прожиточный минимум, а этот минимум может поддерживаться только трудом всех, поскольку всякая жизнь, чтобы оставаться человечной, требует минимума труда, то для каждого человека существует право на труд. Сегодня это право откровенно попирается строем, который заявляет, что он основан на труде, но на деле он не способен предоставить работу тем, кто этого требует (постоянно возрождающаяся безработица).

9. Поскольку люди все без исключения подчинены закону труда, все они должны в равной мере участвовать в выполнении требуемых им повинностей и вместе с тем не нарушать равновесия, существующего между способностями каждого отдельного человека и общим благом. Между тем подневольные обязанности по традиции выпадают на долю большинства людей, в то время как руководящие и административные посты остаются в руках наследственного меньшинства, которое хотя и обновляется, но частично и от случая к случаю. Внутри каждой категории распределение профессиональных занятий зависит от фантазии и предрассудков, представлений о престижности, что усиливает беспорядок и заполняет мир труда духовно нищими праздными людьми, не имеющими собственного дела.

Стало быть, преобразование общественного строя, используя направленные внегосударственные формы организации, должно будет стремиться: 1) к распределению между всеми доли тяжелого труда; такого распределения трудно достичь в условиях господства физического труда, когда тяжелый труд поглощает львиную долю человеческих усилий и требует специальной подготовки или физической тренировки; оно становится все более и более легко осуществимым по мере того, как механизация делает тяжелый труд менее продолжительным и разнообразным, а также более легким. Остается изучить организацию общественной службы на различных уровнях, при которой каждый человек будет осуществлять себя и как телесное, и как духовное существо; 2) к достаточно узкой профессиональной ориентации, к которой человек готовится с раннего детства и которая обеспечивает каждому условия для реализации его личного призвания. Эта ориентация должна учитывать не состояние «рынка труда», а состояние обстоятельств труда и, заботясь о хорошей их организации, обеспечивать свободную конкуренцию в выборе профессий. Все эти меры требуют конкретного рассмотрения, чтобы определить надежные инструменты, обеспечивающие эффективность предпринимаемых усилий, при этом надо следить за тем, чтобы место анархии не заняло коллективное принуждение, которое может быть столь же отвратительным. Данная формулировка весьма неопределенна, но она тем не менее выражает фундаментальное требование: технологам надлежит придать ей конкретное выражение.

10. Режим труда, связанный с ускорением роста механизации, существенным образом развил элементы принуждения в нем. Капиталистическая диктатура везде, где она существует, заставляет человека ощущать себя подневольным существом, работающим по команде и в режиме, который навязывается ему вопреки его желанию; это анонимное принуждение оказывается еще более угнетающим и бесчеловечным в крупных центрах, являющихся результатом индустриальной концентрации. Автоматизм движений и однообразие продуктов труда доводятся до предела в серийном производстве. Наконец, разделение труда мало-помалу отделяет работника, выполняющего ручные операции, от результатов его работы и осознания ее смысла, являющихся главными стимулами любого нормального труда. Труд, который должен быть личностным творчеством, предстает всего лишь в качестве несовершенного опосредующего звена в отношении между материей и машиной. Вот таким образом в лице экономического пролетариата мы имеем одновременно и обезличенный, утративший собственно человеческие свойства пролетариат; он являет собой самые нищенские слои этого строя, но он же — и приговор этому строю.

Ответственность за такое положение дел несет не механизация, а та направленность, которая ей была задана ее руководителями. В конечном итоге именно механизация освободит человека от всех видов автоматического труда, то есть от всего того, что лишено человечности. Посредством снижения цен она, впрочем, сделает доступным для всех тот минимум благосостояния, который необходим для духовной жизни и который определяется жизненными потребностями, а не стремлением к комфорту. Труд завтрашнего дня, все более автоматизированный и скучный, но все более короткий и распределенный между всеми, освободит пролетариат, если соответствующий социальный строй в самом деле захочет пойти на это: машина создаст новый, более квалифицированный по сравнению с прежним тип ремесленного рабочего, а досуг обеспечит ему, если он на это согласен, более человеческую жизнь.

11. Если труд ценен только количеством продукции или обогащением, которое является его результатом, то вознаграждение за труд будет начисляться в соответствии с обычными правилами рентабельности и временными пактами, заключенными в ходе денежных баталий.

Именно таким образом капитализм рассматривает труд, превращая его в товар, подчиненный игре спроса и предложения с различными системами замкнутых оценок, которые соответствуют не столько значимости выполняемых функций, сколько уровню буржуазной престижности. Если капитализм стремится поднять заработную плату, то опять-таки только по соображениям прибыли: поднимая уровень производительности труда рабочих и их покупательной способности, он выигрывает в производительности больше, чем теряет в зарплате, и не боится умопомрачительно поднять зарплату, поскольку вслед за этим с помощью бесконтрольного кредита он сведет на нет все сбережения рабочих. В период кризиса он меняет свою политику и вместо высоких зарплат, осуществляет дефляцию, чтобы свести к минимуму потери в прибыли.

Марксизм проводит ту же самую игру, когда пытается установить заработную плату на основе количества труда, считая кражей то, что капиталистический патрон считает законным присвоением.

И фактически и юридически невозможно и неправомерно устанавливать отношение между зарплатой и выполненным трудом (оценка которого зависит от всей шкалы ценностей). Будем называть заработной платой в самом общем плане вознаграждение за труд. Мы не за и не против заработной платы. Мы ведем речь об определенном режиме наемного труда. В любом индустриальном обществе всегда будут существовать люди, которые командуют, и люди, которые подчиняются, даже если первые являются представителями вторых. В нем всегда будет существовать наемный труд, даже всеобщий наемный труд; что касается свободно действующего неподконтрольного в своих прибылях патроната, то он должен постепенно исчезнуть. Только тогда, когда не будет капиталистического наемного труда, мы сможем забыть само это слово, поскольку оно вызывает скверные воспоминания.

Следовательно, надо взять за правило то, что «зарплата» в сущности не может измеряться количеством труда, поскольку труд, обладая личностным содержанием, не поддается измерению; «зарплата» даже тогда, когда она является вознаграждением за автоматический труд, должна быть нацелена не на его производительность, а на человека.

«Зарплата» должна рассчитываться следующим образом: 1) чтобы обеспечить существование работника и лиц, законно находящихся на его иждивении; такова первейшая функция труда («жизненная зарплата»); этот минимум ни в коем случае недопустимо переступать, он должен быть соотнесен с уровнем жизнеобеспечения («реальная зарплата»); 2) чтобы обеспечить работнику достаток и соответствующий уровень подготовки, которые позволят ему вести полноценную человеческую жизнь (то, что называется неправомерно зауженным термином «культурная зарплата»); 3) чтобы отвечать нуждам предприятий и общей экономики; речь, конечно, идет не о том, что режим привилегированного положения должен стоять над зарплатой, рассматриваемой как первая из напрасных трат, урезываемая в эпохи кризисов, а о том, чтобы с достаточным основанием осуждать известные формы политики в области зарплаты, направленные на ее повышение или понижение, которые вносят дисгармонию в справедливую экономику (увеличивая, например, техническую безработицу).

Учет валового продукта, когда его количество будет легко поддаваться оценке, должен включаться в дело лишь во вторую очередь, как бы в качестве катализатора повышения заинтересованности (система премий).

Наемный труд, который в современных условиях зависит не от справедливой социальной власти, а от денежной олигархии, в этой своей форме должен исчезнуть и быть заменен формами, которые еще предстоит определить, но которые связаны со строем совместного владение и соответствующего ему совместного управления.

Июнь 1933 г.

8. О собственности[52]

Проблема собственности еще до того, как она становится проблемой распределения благ, является проблемой положения человека: это не столько проблема различных видов собственности, сколько проблема собственника.

Поставим прежде всего вопросы: что такое обладание, почему люди обладают?

1. Обладание является деградированным субстратом бытия. Имеют то, чем не могут быть, но что-то находится в человеческом обладании лишь в той мере, в какой люди пытаются быть вместе с этим нечто, то есть любить его. Буржуазное зло состоит в стремлении обладать, чтобы избежать бытия.

2. Человеческое обладание располагается в регистре между тем, что легкодостижимо, и тем, что принадлежит сфере абсолюта; оно лежит там, где перекрещиваются многие антиномии.

Личное обладание требует отклика личности, оно предлагает себя многочисленным объектам, индивидам, массам, анонимным по своей природе или ставшим таковыми в силу потери собственной энергии.

Личное обладание устремлено к бесконечности; всякое же отдельное обладание одновременно и актуализирует его, и обманывает его надежды.

Личное обладание является желанием иного и в то же время стремится к тому, чтобы самому не потеряться в нем целиком.

Современный мир не только не сумел преодолеть эти антиномии, но лишил их животворного духовного содержания: он лишил объект всего святого, присутствия, способности сопротивляться буржуазным вожделениям.

3. Результатом этого явилась деградация человеческого обладания, этапы которого можно описать следующим образом: На уровне, который можно было бы назвать героическим, обладание-завоевание находит свое завершение в приключении, затем в более общих удовольствиях победы и успеха, наконец, в господстве и исключительности, которые возвещают притупление чувства победы, ибо они стремятся утвердить бесспорные гарантии обладания объектом, который полностью подчиняют себе. Капитализм способствовал этому притуплению, используя преимущества механизации, умножающей объекты обладания и делающей их более доступными, особенно там, где речь идет о самопроизводстве денег, которые бесконечно умножают средства власти.

Когда завоевания становятся легкоосуществимыми, мы незаметно переходим к обладанию-наслаждению; будем понимать под этим пассивное наслаждение, которое отвергает выбор или преданность и в большей мере зависит от объекта, чем объект зависит от него, и, даже если оно производит впечатление активного наслаждения, оно все равно подчиняется закону монотонности.

Когда владелец полностью оказывается во власти обладания, он скатывается к обладанию-комфорту. Идеалом желаемого блага тогда становится механическое безличностное благо, автоматически доставляющее удовольствие, без риска и напряжения (типы: машина и рента). Обладание становится пассивной привычкой, сопровождаемой чувством безопасности и неприкосновенности: одержимый обладатель.

Любая реальность растворяется в обладании и в объекте обладания; совершенный собственник, согласно буржуазной морали, дорожит уже только престижем обладания, как таковым, и правами, которые оно ему предоставляет. Эту стадию мы называем стадией собственности-престижа; за ней следует стадия собственности-притязания.

Все эти стадии сегодня смешались в нуждах каждого человека.

4. Подлинное обладание — это не обладание ради престижа или удовлетворения претенциозности, а внутренний, то есть личностный, взаимообмен, осуществляемый между тем, кто обладает, и тем, чем обладают, их слияние, сохраняющее своеобразие каждого из них.

Обладание — это не право завоевания мира, а возможность господства над уже упорядоченным миром. Следовательно, оно требует того, чтобы я научился распознавать присутствие в вещи и в своей собственной личности; обладать можно только тем. с чем ты согласен.

Также можно сказать, что обладать можно только тем, что любишь. Но здесь надо идти до конца, ибо любовь способна обернуться эгоизмом; обладать можно только тем, чему отдаешься, а в некоторых случаях — и это не было бы парадоксом — тем, что отдаешь: освобождение от всего преходящего, щедрость, самоотверженность — вот в чем состоит путь к духовному совершенству; вот так-то, собственники, дорожащие своей безопасностью, любовью, ложью, идеями, добродетелями и пороками; такое отречение от собственности (которое христианство доводит до окончательного предела) образует самую душу подлинного обладания.

5. В свете того, что мы теперь знаем о духовных предпосылках обладания, нам необходимо рассмотреть, каким образом оно уточняется в правовом отношении и организуется, исходя из своего статуса.

Под правом собственности мы понимаем не только право каждого человека иметь собственную природу. Человек — это личность, находящаяся перед лицом природных благ и осуществляющая выбор. Этот выбор не имеет никакого отношения к духовным благам, которые являются неисчерпаемыми. Материальные же блага конечны, если иметь в виду их количество, а это ставит проблему распределения. Но даже если бы они бесконечно умножались, своеобразие предпочтений все равно жестко поставило бы проблему назначения, конкретного использования; обе проблемы содержат в себе безусловное исключение (потребительские блага) или частичное исключение (блага наслаждения).

Поставленная таким образом самой природой благ проблема «частной собственности» осложняется предрасположенностью одержимого страстями человека к зависти и исключительности.

Таким образом, с обеих точек зрения возникает необходимость определенной организации собственности.

6. Проблема основания собственности — это не проблема купчей крепости. Она неотделима от использования собственности, то есть от ее целевого назначения. В перспективе, о которой мы ведем речь, собственность не создается ни для «индивида», ни для «общества», она создается для личности и сообществ, реализующих личность. Собственность является функцией, одновременно личностной и общностной. Таково правило ее использования.

7. Обе эти функции взаимно переплетаются в чисто духовном обладании. В обладании материальными благами вышеуказанные условия: распределение, назначение, исключение — диктуют характер регламентации управления ими, которое может создавать трудности для осуществления общего правила использования.

А. Точка зрения человеческой технологии: управление

8. Материально-психологическое требование к организации видов управления (то есть управления разновидностями исключающих благ и личностями по отношению к ним) дает каждой личности право в пределах определенной доли богатства распоряжаться им, располагать им или использовать его по назначению (первое относится главным образом к производимым благам, второе — к богатствам, уже находящимся в обороте). Это право stricto sensu{31} не проистекает ни из естественного права, ни из права позитивного; оно является универсальным следствием естественного права, близко стоящего к его позитивным разновидностям (то, что издавна именуется jus gentium{32}). Это персоналистское право требует известного личностного присвоения: его ни в коем случае нельзя путать с анонимным, подавляющим ростовщическим строем, который защищает капиталист под именем частного права. «Известное» — это переменная от функции модальности, которой должно определить позитивное право.

Б. Точка зрения человеческого целевого предназначения: использование

9. Между тем позитивное право должно полностью удовлетворять требования естественного права. Если, например, некоторое вторичное естественное право диктует способ личностного присвоения с меняющимися разновидностями, то первичное естественное право требует, чтобы это присвоение регулировалось на основе пользования, то есть на основе целевого предназначения собственности; это пользование по естественному праву является совместным, а исключение другого, необходимое в административном управлении благами, незаконно в их использовании. Это первичное правило является не только внутренним правилом (всякая собственность только для себя является жадностью, душевным движением собственника должно быть общение, а не исключение), оно имеет свои последствия в наслаждении и управлении благами, которые должны открыть пути к коммуникации.

В. Влияние использования на управление

а) Блага наслаждения

10. Использование благ наслаждения капитализм подчинил безудержному развитию производства. Мы же, напротив, должны поставить вопрос: сколько человеку нужно материальных благ, чтобы обеспечить себе человеческую жизнь?

В первооснове своей жизненно необходимый минимум — это минимум, обеспечивающий физическую жизнь; личностно необходимый минимум обеспечивает жизнь человека не как индивида, а как личности, пребывающей в сообществе со всеми теми, кого естественное право ставит рядом с ней. Всякий человек имеет абсолютное право на этот необходимый минимум. Первый минимум является настолько неприкосновенным, что кража, осуществляемая по отношению к нему, становится уже чем-то большим, чем простая кража. Второй минимум — это «минимум, необходимый для осуществления добродетели».

Все, что превышает этот минимум, можно обозначить как необходимое в широком смысле слова. Это необходимое не определяется на основе весьма неопределенных оценок светской престижности. Поскольку строго необходимое отвечает требованиям удовлетворения элементарных потребностей, оно должно обеспечить развитие способностей, стимулировать личностное развитие. Таким образом, мы можем принять следующее положение: каждому по потребностям (если эти потребности не подогреваются искусственным образом и не растут бесконечно, как это бывает с потребностями индивида), соответствующим движению личности, развивающейся согласно собственному призванию.

Это значит, что проблема собственности неотделима от проблемы богатства. Мы жертвуем им ради идеала бедности (или, если хотите, ради идеала простоты), одинаково враждебного и к нищете, и богатству (нищете богача). Минимум и максимум обеспеченности в равной мере необходимы для духовной жизни. Богатство — это накопление. Только простота достигает того величия, которое ищет богатство; впрочем, простоте не свойственна скупость, она может быть связана со значительным увеличением расходов.

11. Индивидуальное богатство начинается с обладания излишеством. Мы говорим здесь об абсолютном излишестве (то, что находится за пределами необходимого в широком плане, которое в свою очередь может быть названо относительным излишеством). Поскольку это излишество уже не привязано к своему держателю личностными потребностями, оно входит в совокупность естественных благ.

Оно входит в нее уже потому, что существуют нуждающиеся люди. Отцы церкви согласны в этом с Прудоном, когда говорят о краже, если это излишество изымается из жизненно необходимого для другого, и по меньшей мере о большой жадности, если оно вычитается из личностно необходимого. В этом плане обязательство является одновременно предписанием и справедливости и милосердия.

Но то, что идет от требований нуждающихся, остается недостаточным, оно достигает богатства только в непосредственных, крайних случаях. Если бы нищета однажды исчезла, то она оставила бы свободное поле действий. Поэтому обязательство передачи излишка диктуется только соображениями справедливого распределения и спасения личности, которую богатство душит.

Долг распределения излишка, уточненный таким образом, — это непосредственный долг справедливости и милосердия. Он нацелен на всю целостность абсолютного излишка и требует от нас освобождения от гнетущей заботы о завтрашнем дне, к которой нас приучила буржуазная осмотрительность. В особых случаях он может распространяться даже на относительно необходимое (необходимое в широком плане), по меньшей мере в качестве серьезной рекомендации. Нуждающийся — это не субъект внутри общественной справедливости, а тот, кто в гораздо большей мере является выразителем требований общего блага.

Это распределение излишка не может происходить через милостыню, благодеяние или милосердие (в современном значении этих слов), которые часто бывают унизительными, высокомерными или горделивыми и всегда случайными и частичными.

Оно требует, чтобы излишек во всей его целостности функционировал в соответствии с основополагающим принципом щедрости, а не самоценности денег: «деньги созданы для того, чтобы быть истраченными». Таким образом, подвергается осуждению (как и, впрочем, безудержная расточительность) любая форма накопления сокровищ: будь то необрабатываемые земли, наличные деньги, запасы и т. д.

б) Производительные блага, или орудия производства

12. Совместное пользование оказывает влияние на порядок управления и производства с учетом материальных условий последнего.

Личная ремесленная мастерская предлагает нам следующую схему: человек выделывает предмет после того, как создает свои орудия производства или покупает их на свои сбережения; он сам использует этот предмет или продает его своему соседу. Современное предприятие заменяет эту схему другой: разобщенные люди (рабочие, дирекция, мозговой трест, держатели фондовых средств), имеющие разные цели, передают продукты производства посредникам, которые распространяют их среди огромного числа неизвестных потребителей. Этот механизм, имеющий глубокие пороки, тем не менее представляет собой определенный шаг вперед, и было бы безумием стремиться вернуть его к ремесленному состоянию под тем предлогом, что таким образом осуществляется возврат к «конкретной» личной собственности. Отметим, что этот механизм сформировался из коллективных личностей и что естественное право на личное присвоение переносится на них в большей части производства, превращаясь в этом плане в право со-владения.

13. Однако капитализм реализовал нечто иное: он растворил личность патрона в безответственной анонимной власти денег и все предприятие подчинил гнету этой финансовой диктатуры; экспроприируя наемных рабочих, он лишил их заинтересованности в выполнении собственных задач и обрек их либо на ненависть, либо на отчаянное желание занять место патрона. Капитализм, претендуя на защиту ценностей личной собственности, на практике отрицает их и оставляет право на нее только за теми, кто принадлежит к числу привилегированных лиц, да и делает это чаще всего в карикатурном виде. Частично коллективная организация, как мы ее понимаем, основывающаяся не на некой системе, а на коллективных личностях, обремененных ответственностью, только и делает возможным спасение самих этих ценностей, приспосабливая их к материальным условиям нынешнего времени.

14. Вот основные направления этой революции.

В управлении капиталом: переход капитала в руки трудящихся и ответственных организаторов. Доходы распределяются по четырем статьям после того, как обеспечиваются общие службы предприятия: единообразная и не скованная рамками заработная плата; участие в доходах, пропорционально коэффициенту заработной платы и стажа; доля пожизненного использования, накапливаемая для пенсионного обеспечения и вновь отходящая к предприятию после смерти заинтересованных лиц; организация кредита и контроль за ним; упразднение в соответствии с законом всех форм ростовщичества, спекуляции и самовоспроизводства денег.

В управлении производством: коллективный контроль (не общегосударственный, а децентрализованный, с участием государства) за предприятиями, имеющими важное общественное назначение; организация всех других предприятий в федеративные сообщества по осуществлению производств; кооперативное объединение продолжающих существовать ремесленных предприятий; устранение во всей необходимой мере паразитов-посредников; ориентация экономики не на прибыль и бесконечный рост комфорта, а на реальные потребности и расширение общего блага.

в) Право вмешательства со стороны государства и его пределы

15. Выше мы определили деонтологию{33} собственности, которая в принципе достаточна для обеспечения человеческого порядка. Факты показывают, что сам человек без принуждения не подчинится ей. Вот тогда и наступает право и долг государства на вмешательство от имени общего блага. Мы являемся антиэтатистами в той мере, в какой должно быть сведено к минимуму в пользу личностей и естественных коллективов пространство, занимаемое государством; мы, однако, считаем, что как раз в том, что и составляет его функцию, что касается юрисдикции общего блага, ныне наблюдается дефицит власти государства.

Государство является не собственником, поскольку оно не личность (индивидуальная или коллективная), а властью юрисдикции. Однако в связи с тем, что личности не способны осуществлять свои обязанности собственников, оно имеет по отношению к ним право на принуждение и в его гражданской части может использовать его от имени общего блага, а затем во имя отбираемой у него власти — посредством экономического принуждения.

Прежде всего оно должно предупреждать идущие от личностей нарушения, которые ныне широко утвердились, фиксируя институциональную организацию собственности, которая обеспечивает осуществление ее целей.

Затем оно должно своей властью обеспечить (поскольку это отвергается) распределение богатства в соответствии с минимумом (абсолютный излишек) по мере того, как такое богатство возникает. При этом должно сочетать (чего не делает ныне существующий государственный налог) обязательный процент отчисления и регулируемую свободу ассигнования. Проблема наследования в той мере, в какой она начинает все отдавать на волю случая, несправедливости и беспорядка, будет разрешена: 1) посредством регламентации деятельности руководителя предприятия; 2) посредством узаконенного уничтожения процесса образования сокровищ и регулируемой организации обращения; 3) посредством упразднения дохода без трудового вклада.

Наконец, по отношению к ныне существующему своду законов о собственности государство может рассматривать в качестве «приобретенного права» только то, что имеет своей основой личную заслугу, а не то, что вытекает из различных форм ростовщичества или самопроизводительности денег. Оно, кроме того, обладает правом на экспроприацию (уже осуществляемую им), когда на карту ставится общественный интерес или когда возникает угроза его законной власти. Для обеспечения справедливости оно должно при переходе от старого строя к новому компенсировать только подлинно человеческий капитал, полученный от реальных личных вкладов, если человек сможет представить соответствующие доказательства и внести свою лепту в лояльное сотрудничество.

Март 1934 г.

9. Открытое письмо о демократии[53]

Париж, 20 февраля 1934 г.

Господин, моя чрезмерная занятость стала причиной задержки с моим ответом на ваше «Открытое письмо». Чрезвычайные события, которые мы переживаем, придают трагическую окраску поднимаемым вами проблемам. К счастью, вы избрали для их постановки ту область, в которой политически активная публика чувствует себя особенно дискомфортно, разрываясь между собственными демократическими привязанностями, духовными устремлениями и революционными надеждами (которые в той или иной степени зависят только от вас). Вы призвали нас, молодых людей из «Эспри», прислушаться к голосу нашей собственной совести: позвольте и мне потребовать то же самое от публики, на которую вы ссылаетесь. Такое взаимное устремление, несомненно, позволит нам увидеть, не являются ли «распри», разжигание которых вы нам приписываете, вашими собственными распрями, усиливающимися как раз в тот момент, когда вы пытаетесь объединить способы действия, которые вы всегда считали разобщенными или переживали их в качестве таковых.

Необходимо сделать выбор. Вы сделали выбор между 1890 и 1914 годами. Вся драма, разыгрывающаяся между вами и нами, состоит в том, что мир перевернулся, что диспозиции оказались нарушенными и что с помощью словесной аргументации, которая помимо вашей воли является обманчивой, вы предлагаете нам тот же самый выбор, то есть для нас — выбор по отношению к прошлому, к академическим данностям, чтобы ответить на вопросы, которые ставит новый мир. Вы своей значительной частью принадлежите — и это объясняет многое вплоть до того, откуда идет ваше бесспорное внимание к живой истории — к довоенным республиканцам: республиканцам 89 года по идеологии, 75 года — по щедрому оптимизму, 1905 года — по стилистическим огрехам. Вместе со всеми страхами тогдашнего времени: Мак-Магоном, Буланже и Моррасом — вы находитесь справа, что касается «пропасти» или социалистической «иллюзии» («пропасти» для романтиков, «иллюзии» для классиков и «реалистов») — слева. Либерально-парламентская республика, такая, какой вы ее знали, и потому, что вы ее знали как молодую и находящуюся под угрозой, стала для вас чем-то вроде естественного святого таинства. Такова, если говорить по существу, атмосфера, в которой возникли все ваши формулировки.

Я знаю, что мы покажемся вам неблагодарными. Что вы хотите — признательности? Так это добродетель историков. А молодость, жизнь, творчество — они всегда неблагодарны. В конце концов они Я отыскивают лишь то, что сначала отрицали… Тот, кто в двадцать — тридцать лет озабочен гарантиями и выражением почтительности, начинает рыть себе могилу. Если вы и дали нам какие-то жизненные богатства, то вы сами признаете, что это безвозмездный дар, и нам на его основе предстоит разведывать новые неизведанные земли, что будет удивлять вас подобно тому, как сын удивляет отца. У нас, молодых, пустившихся в захватывающее приключение по растерзанному миру, хватает своих иллюзий и промахов. Заботу об этом мы передадим нашим детям…

Следовательно, мы обращаемся к вам, чтобы изложить суть нашего миропонимания, и говорим: вы, сами того не ведая, разбудили силы будущего, да, это так; а мы сегодня вынуждены непосредственно бороться с этими силами. Не требуйте от нас решения предшествующих проблем, уже получивших решение или уже устаревших. С Моррасом покончено, сегодня речь идет о Муссолини, Гитлере, Сталине. Светскость вышла из моды: ныне вопрос стоит о своего рода материалистическом и диалектическом атеизме. Либерализм потерял доверие: ныне речь идет об организации сообщества, чтобы спасти в нем свободу. «Социалистическая иллюзия», я хотел сказать — ремесленный социализм избирательных комитетов, девальвирована, от нее осталась одна революционная доктрина: коммунизм, перебежчики не в счет; наконец, структуры, освобожденные от груза прошлого, которые до сих пор назывались социалистическими; добрая их часть вызвана к жизни развитием техники или заботой о спасении человека, и они только и ждут своего нового духовного наполнения. Умерла также и оптимистическая республика здравомыслящих людей. На пороге, разделяющем детство от юности, мы пробудились к жизни в обстановке лжи и смерти. Но идея величия не оставила нас. Миллионы нищих заняли место миллионов убитых и обманутых. Народы выходят из тени многовекового молчания. Одни цивилизации рушатся, другие возникают. Появляются варвары. О времени, в которое мы родились, нельзя сказать, что человек в нем потихоньку скользит по наклонной плоскости традиционных путей и это обеспечивает ему устойчивость. Мы сами делаем себя в мире в соответствии с законами творчества. Поэтому сейчас не время оглядываться назад.

И тем не менее мы не отделены от того, что предшествует нам. «Великая демократическая традиция» — да. Но где она?

Не подумайте, что я, обращая внимание на разные частности, хочу скрыть необходимость выбора. Итак, начнем с грубого выбора. Назовем тоталитарным строем всякий строй, при котором денежная, классовая или партийная аристократия (будь она в меньшинстве или в большинстве), навязывая свою волю, берет на себя определение судеб аморфной массы, даже если последняя согласна на это и пышет энтузиазмом, тем самым показывая, что руководствуется иллюзией осмысленности. Примеры на различных уровнях: капиталистические и этатистские «демократии», фашизм, сталинистский коммунизм. Назовем демократией, используя все возможные эпитеты в превосходной степени (что потребуется для того, чтобы не спутать ее с разного рода подделками под нее), строй, который основывается на ответственности и функциональной организованности всех личностей, образующих социальное сообщество. В таком случае мы стоим на стороне демократии без каких-либо оговорок. Добавим, что сбитая с пути в самом начале своими первыми идеологами, затем задушенная в колыбели миром денег, эта демократия еще никогда не была осуществлена на деле и что она только зарождается в сознании людей.

Добавим, в частности, что мы склоняемся к ней не по соображениям собственно или исключительно политического или исторического характера, а по мотивам духовно-человеческого порядка. Это значит, что мы не принимаем ее без ряда существенных уточнений. Политические принципы современной демократии: полновластие народа, равенство, индивидуальная свобода — не являются для нас абсолютными. Они подлежат оценке с позиций нашей концепции человека, личности и сообщества, в котором она осуществляется.

В духовном плане, на который мы опираемся, свобода выбора понимается нами как условие, предоставляемое личности для осуществления своей ответственности, выбора своей судьбы и принесения себя в жертву этой судьбе при постоянном контроле за средствами, какие она использует. Сама по себе свобода выбора не является целью, она лишь материальное условие, позволяющее человеку брать на себя обязательства по включению в действие. Подобно негативной теологии или критической позиции, она оправдывает себя только посредством утверждения, к которому приводит. Она достигает полного расцвета только при условии автономии личности, которая в то же время целиком принадлежит сообществу. Это то, что касается нашего противостояния либерализму. Понимаемая таким образом свобода должна быть ограничена в используемых средствах, если она становится на путь угнетения: это то, что касается нашего противостояния экономическому либерализму.

В том же плане равенство может означать только равнозначность личностей, которые несоизмеримы друг с другом, если иметь в виду их особенные судьбы. Неравным возможностям творчества должны быть предоставлены и неравные средства для реализации, но мы выступаем против всякого строя, который, признавая функциональные различия, тяготеет к установлению классовой иерархии и иерархии престижности.

Широко распространенная мистификация элиты и аристократической революции — это главная опасность, угрожающая ныне духовной революции[54].

Доктрина народного суверенитета, наконец, для нас пустое место, если она имеет в виду неорганизованное множество людей или основывается на наивной вере в непогрешимость народа. Практически она в популярной форме выражает следующую истину: необходимое социальное единство достигается не в абстракции, не вне отдельного человека или аристократических слоев, а путем функциональной организации множества людей. Персоналистский строй — это такой строй, который отводит всем личностям и каждой личности в отдельности только ей принадлежащее место, соответствующее ее собственным дарованиям, зависящее от экономики общества и его благосостояния, обеспечивая ей участие в жизни человеческой целостности; таким образом он постепенно стремился свести на нет то бесчеловечное и опасное состояние, в котором человек пребывал, являясь всего лишь пассивным объектом управления. Такого рода объектом человек может быть лишь тогда, когда он добровольно посвящает себя служению непогрешимому людскому множеству или столь же непогрешимому отдельному человеку: только индивиды, каждый на своем посту, делают институты добродетельными, однако последние должны уметь выстоять под напором индивидуальных несовершенств, так чтобы суверен (народ или индивид) не смог использовать их в собственных интересах. Если следовать словам Гурвича, то демократия — это господство не множества, а права[55]. Как и всякий политический строй, она держится на относительном равновесии между властью и испытываемыми ею влияниями, а также на относительно неконтролируемой диктатуре, вот и все.

Что следует из этих положений в политическом плане? Либерализм без всякой дисциплины, эгалитаризм посредственности, сумятица, по поводу которой «Комеди Франсез» недавно так взбудоражила свою публику, что пришлось присылать жандармов?[56] Совсем нет. И нам вовсе не хочется зарабатывать дешевую популярность, намеренно смешивая реальную демократию и либерально-парламентскую демократию.

Но эта реальная демократия, которую мы только что вкратце определили, представляет собою будущее, подлежащее осуществлению, а не уже существующее завоевание, которое следует защищать. Нынешняя «демократия», та самая, от которой вы не хотите отказываться, лживость которой вы не замечаете, является, как было сказано, опороченной уже в своих первоистоках извращенной идеологией, а в своем осуществлении — господством денег.

Идеология, с которой мы сражаемся и которая все еще отравляет всех демократов, в том числе и христианских, — это идеология 89 года.

Нет, 89 год — это не Люцифер. Существует душа французской революции, которой мы все еще живем и живем во здравие, но в идеологической надстройке она оказывается тем же, чем является профсоюзное рабочее движение, например, для партий и теорий, присвоивших его себе. Не стоит осуждать и то и другое одним махом. Мы выступаем против индивида, лишенного субстанциальности и телесно-духовных привязанностей, оградившего себя крепостью, построенной из собственных предчувствий и притязаний, и выдающего себя за абсолют; свободы, рассматриваемой как цель в себе безотносительно к тому, чему она может посвятить себя до такой степени, что даже выбор и приверженность будут выглядеть как недостойные ее величия деяния; не имеющего смысла равенства между безликими и взаимозаменяемыми индивидами, когда пролетарий объявляется идеалом гражданина; политического и экономического либерализма, который сам себя разъедает; чисто негативного противостояния социализму, привязанности к абстрактному и лживому парламентаризму, который повсюду изо дня в день покрывает себя позором. Подобная демократия отрекается как от целостной и своеобразной личности, так и от органического сообщества, которое должно связывать личности друг с другом; история последних полутораста лет прекрасно свидетельствует об этом.

Мне хорошо известно, и ваше письмо подтверждает это, что вы в значительной мере согласны с такой критикой. Боюсь только, что вы поддерживаете ее из острого чувства неудовлетворенности, а не радикально, не по существу. Многих христиан-демократов мы как раз упрекаем в том, что они не дают решительного отпора всяческим идеологическим вывертам и не стремятся в должной мере опираться на великую дерзновенную традицию, которая вела бы их вперед, не позволяя колебаться и воздерживаться или идти на поводу у крайне непристойной реакции.

Более того, демократическая лживость капиталистического строя разоблачена еще недостаточно. Капиталистическая свобода, если использовать его же формулировки и оружие, которым он ее снабдил, сначала отдала либеральную демократию в руки олигархии богачей (классово-государственной олигархии); затем, на последней стадии, — в руки этатизма{34}, находящегося под контролем крупных банков и крупной промышленности, которые не только захватили скрытые командные рычаги политического управления, но и подчинили себе прессу, общественное мнение, культуру, а иногда и самих представителей духовности, чтобы диктовать волю одного класса и моделировать все, вплоть до устремлений масс, по образу своих собственных устремлений, отказывая массам в средствах для осуществления их устремлений. Капиталистическая демократия — это демократия, предоставляющая человеку свободы, которые капитализм отнимает у него. Равенство? Здесь провозглашается юридическое равенство и особенно то, что выгодно самому капитализму, — равные шансы всех в погоне за деньгами: это лицемерие при строе, где, несмотря на отдельные преуспеяния (нередко обязанные своим существованием насилию и ростовщичеству), на некоторые ревностно охраняемые достижения, образование и командные функции в целом являются кастовой монополией, где в любой области санкции по-разному карают богатых и слабых. Наконец, народный суверенитет здесь не что иное, как обман: политическое государство представляет не людей или партии, а массы утомленных, обезличенных «свободных» людей, голосующих все равно как и добровольно идущих в подчинение капиталистическим магнатам, которые через парламент и прессу поддерживают это безысходное унижение.

И здесь опять-таки я вспоминаю прочитанные в вашем, господин, письме резкие слова против коррупции, которая разъедает нас. Не будем умалять остроту проблемы: речь идет о смене немощной демократической структуры изжившей себя капиталистической структурой. Речь идет не об очищении, а о том, чтобы решительно переделать самые основы всех социальных структур и сверх того — сердца людей, но это нечто совсем иное. Во всяком случае низвергнуть стену, возведенную из денег, и разоблачить мистификации фашизма мы не сможем, если будем деликатны по отношению к старым добрым временам.

Радикальное изменение всегда называлось революцией. И если одно это слово вызывает страх, то боюсь, как бы тот же страх не вызвало и само революционное деяние. Действительно, ни одна революция не обходится без некоторого насилия. Но опыт совсем недавних дней[57] показал нам, что колебания правительства могут привести к еще большей крови, чем волевая решимость. Он также демонстрирует всем сомневающимся, что отныне проблема состоит не в том, чтобы выбирать между революцией и полумерами; сегодня речь идет исключительно о выборе между революцией, которая спасет человеческие ценности, и полумерами, которые их удушат.

Вот почему молодость, чувствующая себя свободной в своей вере и волеизъявлении, поворачивается лицом к вам, человеку, защищающему прошлое, и говорит вам: Великой демократической традиции — да. Но отнюдь не мелким. А для великой — великие пути.

Февраль 1934 г.

III. Метод и принципы деятельности