Он нажимает кнопку выключателя у двери. Белый плафон над кроватью гаснет, но другой – над самой дверью, видимо контролируемый снаружи, – по-прежнему светится. Не очень ярко, словно лунный свет в летнюю ночь.
Он извиняющимся жестом разводит ладони.
– Подлец! Вы сами это придумали. – Он поднимает руки, отрицая свою вину. – Нет, сами! Раньше об этом никаких упоминаний не было.
Тянется долгий миг: она пригвождает его к месту обвиняющим взглядом, потом поворачивается спиной и перешагивает через соскользнувшую на пол тунику. И вот уже стоит к нему лицом, держа свое одеяние перед собой, словно натурщица викторианских времен.
– На самом-то деле вы ведь опять напрашиваетесь. Единственная удавшаяся вам строка была та, где доктор говорит, что из вас надо сделать чучело и выставить в музее.
В сумеречном свете она ищет, куда бы повесить тунику; потом огибает изножье кровати и направляется в дальний угол, к часам с кукушкой. Там она вешает тунику на выступающую из-под угла крышки голову серны. Не глядя на него, возвращается к кровати, взбивает подушки и садится посредине, скрестив на груди руки. Он делает движение, пытаясь сесть рядом.
– Вот уж нет. Можете взять себе стул, на него и сядете. – Указывает на ковер футах в десяти от кровати. – И попробуйте раз в жизни послушать, что вам другие говорят.
Он приносит стул и садится, где указано, скрестив, как и она, руки на груди. Дева с греческой прической, сидящая на кровати, разглядывает его с неприкрытым подозрением и неприязнью; потом роняет взгляд на нижнюю часть его тела и сразу же с презрением переводит глаза на светящийся над дверью плафон. В воцарившейся тишине он не сводит глаз с ее обнаженного тела. Открывшееся во всей своей прелести, это тело не позволяет от себя оторваться – в любом смысле этого слова. Каким-то странным образом оно в одно и то же время выглядит и девственно-скромным, и зовущим, классическим и современным, уникальным и подобным Еве, добрым и безжалостным, существующим в настоящем и в прошлом, реальным и пригрезившимся, нежным…
Она бросает на него яростный взгляд:
– Ради всего святого, перестаньте смотреть на меня точно пес, ожидающий, когда же ему бросят кость! – Он опускает глаза. – В отличие от вас я привыкла думать, прежде чем приняться за рассказ. – Он наклоняет голову, выражая согласие. – Лучше отнеситесь к этому как к консультации с научным руководителем. И не только по поводу сексуального высокомерия. А о том, как просто и быстро подойти к делу, без того чтобы бесконечно ходить вокруг да около. Как некоторые мои знакомые.
Снова наступает молчание, потом она начинает рассказ:
– Если хотите знать, это случилось у меня на родине. Мне было всего шестнадцать. Было такое местечко, вроде альпийского луга, обрамленного густым подлеском, куда я любила ходить одна позагорать. Моя любимая тетушка – по правде говоря, я была для нее больше дочерью, чем племянницей, – всегда придерживалась нудистских принципов. Она первая научила меня не стыдиться собственного тела. Некоторые говорят, я на нее похожа. Она еще увлекается морскими купаньями – и летом, и зимой. Но это для вас никакого значения не имеет.
Она размыкает руки и закидывает их за голову, по-прежнему глядя на огонек над дверью.
– Ну да ладно. Так вот, я была на этом своем лугу. Парочка соловьев заливалась в соседних кустах. Луговые цветы, жужжащие пчелы – все, что полагается. Солнце играло на моей спине. Мне ведь было всего пятнадцать. Тут я подумала, что могу обгореть. Встала на коленки, принялась смазывать кожу оливковым маслом – я его с собой принесла. Даже не представляю, с чего бы вдруг только, растирая масло по всему телу, вместо того чтобы размышлять о нудистских принципах, я стала думать о молодом пастухе. Я раза два встретила его – совершенно случайно. Звали его Мопс{32}. Правда, чисто случайно, во время моих одиноких прогулок. В жаркое время дня он обычно прохлаждался под одним и тем же деревом – раскидистым буком. Играл на свирели, и если вы полагаете, что моя лютня расстроена… ну да ладно, все равно. За месяц до того, как моя мать… Вы знаете про моих родителей?
Он кивает.
– У нее была аллергия на пастухов. После развода.
Он снова кивает.
– Ну, вам все равно не понять, вы же мужчина. Я хочу сказать – двойня и то уже достаточно трудно. А девятерня?! И все – дочери! Должен же был быть какой-то предел – даже в те времена. – Она смотрит на него, как бы ожидая возражений, но на лице его светится абсолютное понимание. – Все мое детство прошло под этим знаком. Постоянные скандалы из-за алиментов. Я не во всем виню папочку. Мать сменила больше адвокатов, чем примеряла платьев на распродаже. Да к тому же она немало заработала на нас девятерых, когда мы подросли. Стоит только о выездном паноптикуме вспомнить! Мы и дома-то почти не бывали, все в пути да в пути. Хуже, чем «Роллинг стоунз»! Как перекати-поле. И менеджер у нас был отвратительный, наш так называемый музыкальный дядюшка, абсолютно голубой… конечно, мама потому его и выбрала: к женщинам его влекло, как кинозвезду к неизвестности. Мы с Талией{33} прозвали его Тетушка Полли. Талия – единственная из моих сестер, обладающая чувством юмора. Он обычно бренчал на своей малышке кифаре, а мы должны были скакать под эту музыку, каждая в своем костюме, стараясь выглядеть ужасно душевными и умными, и всякое такое. Ну, я хочу сказать, в этом и состояло представление. Вы за всю свою жизнь ничего более жалкого и видеть не могли.
Он высоко поднимает брови, выражая признательность за столь глубокое проникновение в древнегреческие верования.
– На самом-то деле его звали Аполлон Мусагет{34}. Это его сценическое имя.
Рот слушателя раскрывается от удивления.
– Потому я так и разозлилась, когда вы заговорили о пении в оливковых рощах. Куда там! Мы едва менструировать начали, как нас вытолкнули на первые гастроли. Пиндус, Геликон, да еще каждая несчастная горка между ними. Чесслово, к четырнадцати годам я как свои пять пальцев знала раздевалку в любом из храмов Греции. Нас рекламировали как Прославленных Муз. А на самом деле мы были всего лишь Дельфийскими Танцовщицами. В большинстве случаев это было так же интересно, как в Брэдфорде{35} выступать в дождливый воскресный вечер.
Он делает соответствующий жест, моля о прощении.
– Свинтус. Ну в общем, мама месяц назад перевела этого пастуха куда-то с нашей горы. Две из моих сестер пожаловались, что видели, как он что-то такое делал… мне не сказали, что именно. Очевидно, он как-то нехорошо поступил с одной из овечек. Да, именно так оно и было. И его прогнали. Не могу вообразить, с чего это он мне вспомнился как раз в тот день.
Она слегка откидывается на спину, поднимает колени; потом вытягивает одну ногу вверх, поворачивая ступню то в одну сторону, то в другую, с минуту рассматривает собственную стройную щиколотку, прежде чем положить ногу рядом с ее напарницей.
– Ну, если по правде… там было кое-что… наверное, лучше будет вам рассказать. Опять-таки совершенно случайно, как раз перед тем, как его выперли, я пошла на одинокую прогулку, и мне случилось пройти мимо этого его бука. День был ужасно жаркий. Меня удивило, что пастуха под деревом не видно, хотя все его вонючие овцы были там. Потом вспомнила – Олимп его знает почему, – что недалеко от этого места есть источник. Ручеек выбегает из небольшой пещеры и образует озерцо. Вообще-то это озерцо было наше, оно как бы служило и ванной, и биде для моих сестер – и для меня в том числе, но это к делу не относится. Все равно делать-то мне было нечего, все происходило в те дивные времена, когда алфавит и письмо не были еще изобретены: о Зевс всемилостивый, если бы мы только знали! Мы должны были бы так радоваться! – Она бросает на него мрачный взгляд. – Словом, я пошла к озеру. Он купался. Естественно, я не хотела нарушить его уединение, так что взяла и спряталась за кустами. – Она бросает взгляд на мужчину, сидящего на стуле: – Я вам не наскучила?
Он отрицательно качает головой.
– Точно?
Он кивает.
– Мне было всего четырнадцать лет.
Он опять кивает. Она поворачивается на бок, лицом к нему, слегка подтянув к животу колени. Ее правая рука разглаживает простыню.
– Он вышел из Источника Пиерид{36} – это Тетушка Полли так претенциозно назвала наше озеро – и уселся на скале у берега – обсохнуть. И тут… ну конечно, он ведь был простой деревенский паренек. Ну, короче говоря, он стал… ну, играть на совсем другой свирели. Или – на трубе, мы с сестрами так эту штуку называли. Он, видимо, считал, что никого кругом нет. Откровенно говоря, я была совершенно шокирована. Отвратительно! Не в том дело, что мне не приходилось раньше видеть обнаженных мужчин, приходилось, конечно. У тети, на Кипре. – Она поднимает на него глаза. – Я говорила вам, что она живет на Кипре?
Он качает головой. Она снова принимается разглаживать простыню.
– Ну ладно. Между прочим, я раньше всегда считала, что эти их висячие жалкие штучки выглядят довольно нелепо. И волосы вокруг – как шерсть, такие противные. Меня всегда поражало: бороду-то они ведь каждый день бреют, а там? Почему они не замечают, что моя тетя, и ее подруги, и я тоже – все мы гораздо красивее выглядим? – Она снова поднимает на него глаза: – Надеюсь, вы-то заметили?
Он улыбается и кивает.
– Она терпеть не может ничего такого, что портит естественную линию. Из чисто эстетических соображений.
Он разводит руками.
– Полагаю, вы считаете, что это тоже одно из моих извращенных понятий.
Он отрицает это, но одновременно едва заметно пожимает плечами, будто тайное сомнение уступает его желанию из вежливости не затевать спора. Она разглядывает его вежливо улыбающееся лицо, затем приподнимается на локте.