наброски чаще всего многое открывают.
Она пристально глядит на него сквозь огромные дымчатые стекла очков.
– Я верю, ты смог бы написать это, Майлз. Если бы очень постарался.
– Все-таки одна-две мелочи мне не вполне ясны. Можно, я…
– Пожалуйста.
– Ну, к примеру, откуда вдруг двадцать четыре черных партизана? Зачем?
– Мне показалось, что так будет правильно. Именно это число. Конечно, я не специалист в этой области. Тебе надо будет как следует изучить проблему.
– Это совпадает с числом букв в греческом алфавите.
– Разве? А я и забыла. – Он пристально на нее смотрит. Она яростно трясет головой. – Мне очень жаль. Не вижу никакой связи.
– Может, ее и нет.
– Да ее просто не может быть. Откровенно говоря.
– А еще – ты, случайно, не подумала, какое имя следовало бы дать этой столь эмоционально сложной героине твоей трилогии?
Она касается пальцами его руки.
– Я так рада, что ты упомянул об этом. Мне не хотелось бы, чтобы ты думал – я с порога отвергаю все твои идеи. Знаешь, может быть, Эрато как раз то, что нужно. Это не избито. Думается, мы можем это оставить как есть.
– А тебе не кажется, что это несколько натянуто? Назвать современную женщину именем незначительной, почти неизвестной богини, которой к тому же никогда и не существовало?
– А мне это имя представляется очаровательно загадочным.
– Но ведь оно наверняка может понравиться лишь одной сотой процента наших предполагаемых читателей, тем, кто хоть краем уха слышал это имя. И даже они вряд ли знают, кем она была или, вернее, не была!
– Даже такой малый процент имеет значение, Майлз.
Он склоняется над ней, опершись на закинутую за ее талию руку. Их лица сближаются. Его глаза отражаются в голубоватых стеклах ее очков. Она отстраняется, повыше натягивая халат.
– У меня остался еще один вопрос.
– Да?
– Тебя давно не шлепали по твоей нахальной греческой попке?
– Майлз!
– Эрато!
– А мне казалось, у нас все так хорошо шло.
– Это у тебя все так хорошо шло.
Он снимает с нее очки и вглядывается ей в глаза. Лицо ее без очков кажется удивительно юным, ни на день не старше лет двадцати, совершенно невинным, словно у десятилетней девочки. Она опускает глаза и шепчет:
– Ты не осмелишься. Никогда тебе этого не прощу.
– Ну, испытай меня. Вдохнови меня еще каким-нибудь высоколитературным сюжетом.
Она снова натягивает халат повыше, глядит в сторону, потом опять опускает голову.
– Я уверена – она придумала бы что-нибудь получше, если бы и вправду существовала.
– Только не вздумай начать все сначала. – Он приподнимает ее лицо и поворачивает к себе, так что ей приходится взглянуть ему прямо в глаза. – И нечего делать такой невинный вид и недовольно морщить свой классический носик.
– Майлз, ты делаешь мне больно.
– Так тебе и надо. А теперь послушай. Может, ты и вправду совсем незначительная богиня какого-нибудь пятого разряда. Может, ты вполне миловидна, как и полагается у богинь. Или у стриптизерок. И конечно, ты – дочь своего отца. Проще говоря, то самое яблочко, что так недалеко от яблони падает. А папаша твой – самый вонючий из всех старых козлов в вашем теологическом списке. В тебе самой нет ни капельки скромности или застенчивости. Интеллект у тебя совершенно такой же, как у какой-нибудь «роковой женщины» двадцатых годов. Моя главная ошибка в том, что я не изобразил тебя этакой Тедой Бара{59}. – Он слегка изменяет угол, под которым повернуто к нему ее лицо. – Или Марлен Дитрих в «Голубом ангеле».
– Майлз, прошу тебя… Не понимаю, что за напасть тебя одолела!
– Твое поразительное нахальство – вот что меня одолело! – Он постукивает кончиком пальца по ее классическому носику. – Прекрасно вижу, к чему ты клонишь! Просто пытаешься прокрутить такую эротическую сцену, которая выходит за все художественно допустимые границы.
– Майлз, ты меня пугаешь!
– На самом-то деле тебе просто до смерти хочется, чтобы я сорвал с тебя этот халат и набросился на тебя. Пари держу, если бы у тебя хватало силенок, ты сама на меня набросилась бы.
– А теперь ты просто ужасен!
– И я не разложил тебя у себя на коленях и не задал хорошую трепку исключительно потому, что прекрасно понимаю – это доставило бы тебе исключительное удовольствие.
– Майлз, это жестоко!
Он снова постукивает пальцем по кончику ее носа.
– Все, деточка. Окончена игра. Слишком уж часто ты в нее играла.
Он выпрямляется и повелительно щелкает пальцами в направлении стула, где прежде сидел. Столь же мгновенно, как и раньше, там появляются вешалка с легким летним костюмом, сорочка, галстук, носки, трусы и – под стулом – пара башмаков. Он поднимается с кровати.
– Теперь я буду одеваться. А ты будешь слушать. – Он надевает сорочку и, застегивая пуговицы, поворачивается к Эрато. – Не думай, пожалуйста, что я не понимаю, что за всем этим кроется. Просто ты делаешь все мне назло. Тебе невыносимо видеть, как у меня рождаются собственные замечательные идеи. А твоей невыносимо слабой героине, так неубедительно подделывающейся под высокоученую молодую женщину, ни на миг не удалось скрыть твое поразительное незнание сегодняшних интересов литературы. Держу пари, тебе и в голову не пришло, что должны на самом деле означать эти обитые стеганой тканью стены. – Он молча смотрит на нее, не закончив застегивать сорочку. Она качает головой. – Я так и знал. Серые стены – серые клетки. Серое вещество? – Он крутит пальцем у виска. – Ну как? Доходит?
– Все это… происходит в твоем мозгу?
– Умница.
Она оглядывает стены, устремляет глаза на купол потолка, потом снова на него.
– Мне и в голову не приходило.
– Ну вот, начинаем понемножку двигаться в нужном направлении. – Он наклоняется – натягивает трусы. – Ну а амнезия?
– Я… я думала, это просто такой способ…
– Способ чего?
– Ну чтобы был повод написать кое-что о…
– И при всем при этом мы воображаем себя специалисткой в области английского языка и литературы! Господи! – Он снимает с вешалки брюки. – Ты еще скажи мне, что никогда и слыхом не слыхивала о Тодорове{60}?
– О ком?
– Так-таки и не слыхала?
– Боюсь, что нет, Майлз. Мне очень жаль.
Он поворачивается к ней, держа брюки в руках.
– Как же можно обсуждать с тобой теоретические проблемы, когда ты даже базовых текстов в глаза не видела?
– Так объясни мне.
Он надевает брюки.
– Ну-с… Если говорить попросту, для неспециалиста, весь утонченный символизм образа амнезии исходит из ее двусмысленной природы, ее гипостатической и эпифанической фасций, из диегетического процесса. Особенно когда мы говорим об анагнорисисе{61}. – Он принимается заправлять сорочку в брюки. – Отсюда – доктор Дельфи.
– Доктор Дельфи?
– Естественно.
– «Естественно» – что, Майлз?
– Тщетно пытаться справиться с амнезией моментально.
– А мне казалось, она пыталась справиться с ней сексуально.
Он поднимает голову, раздраженно перестав заправлять сорочку в брюки.
– Господи, да секс всего лишь метафора. Должен же быть там хоть какой-то объективный коррелят герменевтической стороны происходящего. Ребенку понятно.
– Конечно, Майлз.
Он застегивает молнию.
– Слишком поздно. – Он садится, начинает натягивать носки.
– Право же, я тогда ничего не поняла.
– Еще бы. Там должны были быть две совершенно первоклассные финальные страницы. Лучшие из всего, что я когда бы то ни было написал. А ты ворвалась в текст как слон в посудную лавку, черт бы тебя взял совсем!
– Ну, Майлз, какой слон, я же и тридцати двух килограммов не вешу!
Он поднимает голову: на лице – гримаса терпеливо-добродушного страдания.
– Послушай, любовь моя, что касается тела, тут у тебя все в порядке. А вот с интеллектом… Он у тебя подотстал лет этак на триста.
– Ну и нечего так злиться из-за этого.
– Да я и не злюсь вовсе. Просто указываю тебе кое на что – для твоей же пользы.
– Все вы стали такими ужасно серьезными. В наши дни.
Он грозит ей пальцем – и носком, который держит в той же руке.
– Очень рад, что ты об этом заговорила. Это совсем другое дело. Может, в обычной жизни и остается еще место для юмора, но в серьезном современном романе его просто быть не может. Я вовсе не против потратить часок-другой – строго наедине, – чтобы обменяться с тобой шуточками вроде тех, которые тебе так по душе. Но если я позволю чему-то такому просочиться в опубликованные мной тексты, репутация моя вмиг обратится в прах. – Пока он произносит эту тираду, она сидит с низко опущенной головой. Наклонившись, чтобы надеть носок, он продолжает, уже не так резко: – Это – вопрос приоритетов. Я понимаю, тебя воспитали как язычницу и ты с этим ничего поделать не можешь. Да и нагрузили тебя таким обширным полем деятельности, требуют от тебя такой глубины и напряженности воображения, каких ты себе и представить никогда не могла… Я-то полагаю, это было серьезной ошибкой – выбрать для этого существо, весь предыдущий опыт которого составляли любовные песенки. Наиболее подходящей кандидатурой для современного романописания была бы твоя сестра – Мельпомена{62}. Не понимаю, почему ее не выбрали. Но, снявши голову, по волосам не плачут.
Она вдруг произносит тоненьким голоском:
– А можно мне спросить?
Он поднимается и берет со спинки стула галстук.
– Конечно.
– Мне непонятно: если в обычной жизни еще осталось место для юмора, почему его не может быть в романе? Я полагала, роману на роду написано отражать жизнь.
Он так и оставляет галстук незавязанным и стоит, уперев руки в бока.
– Ох ты боже мой! Просто не знаю, как тебе объяснить. С чего начать. – Он слегка наклоняется к ней. – Роман, отражающий жизнь, уж лет шестьдесят как помер, милая Эрато. Ты думаешь, в чем суть модернизма? Не говоря уже о постмодернизме? Даже самый тупой студент теперь знает, что роман есть средство размышления, а не отражения! Ты-то хоть понимаешь, что