Мантисса — страница 23 из 36

Mann ist was er isst[20], a также – что на нем надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным, нисколько не смущающимся (ведь на дворе – восьмидесятые!) из-за того, что в этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той, кто – по сути своей – всего лишь девица, вызываемая по телефону для определенного рода услуг; но теперь он, освеженный, собирается заняться более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в мужественно-мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой реальности.

Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена; исчез даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал, но она по-прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь; щелкает пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще: ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками обивку, будто он – слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает поиски, отступает на два-три шага, будто готовится пробить стену плечом. Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь. Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати.

– Ты не имеешь права!

Она очень медленно поднимает на него взор:

– Конечно, Майлз.

– Я здесь главный.

– Конечно, Майлз.

– Если ты полагаешь, что кто-нибудь поверит в это хотя бы на миллионную долю секунды… Я приказываю тебе поставить дверь на место! – В ответ она лишь откидывается на подушки. – Ты слышала, что я сказал?

– Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая.

– Тогда делай, что тебе говорят.

Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут уже не так плотно. Она усмехается.

– Обожаю, когда ты притворяешься сердитым.

– Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение пяти секунд, я прибегну к физическому насилию!

– Как наш любимый маркиз?

Он набирает в грудь побольше воздуха.

– Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка!

– Ну и что? Я же всего-навсего пятиразрядная богиня.

Он пристально смотрит на нее или скорее на ее ехидно прикушенную нижнюю губу.

– Ты не можешь держать меня здесь против моей воли.

– А ты не можешь выйти из собственного мозга.

– Еще как могу! Это же всего-навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить законы природы или повернуть время вспять.

– Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь.

Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя, исчезает – до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно прикрывается руками. Она снова прикусывает губу.

– Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь!

Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой:

– Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек?

Он отворачивается и скрещивает руки на груди:

– Ни за что!

– Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать!

Он устремляет мрачный взгляд в пространство – насколько это позволяет ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати.

– Может, наденешь? Мне он больше не нужен.

Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат слишком мал, но ему удается как-то натянуть его на себя, запахнуть полы и завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в дальний угол – к столу; там он решительно ставит его на пол, спинкой к кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу, упорно смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову:

– Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти. Но чувств моих изменить ты не можешь.

– Я понимаю. Глупый ты, глупый!

– Тогда мы до смешного зря тратим время.

– Если ты сам их не изменишь.

– Никогда.

– Майлз!

– Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной степенью элементарной свободы.

Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати, наклоняется и извлекает из-под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта. Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову; слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь; наконец, удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в противоположной стороне комнаты мужчине:

– Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз?

– Нет, нельзя.

– Ну пожалуйста.

– Нет.

– Если хочешь, мне будет всего пятнадцать.

Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает палец:

– Не подходи!

Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того места, где он сидит напрягшись, видимо, готовый броситься на нее, если она ступит хоть чуть-чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза.

– Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты сделал совершенно самостоятельно.

Некоторое время он сидит молча, потом взрывается:

– Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про пашу, про гаремы! Да еще про Гитлера к тому же! – Он резко к ней поворачивается: – Знаешь, что я тебе скажу? Ты – самая фашистская маленькая фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня одурачить.

– Майлз, фашисты ненавидят секс.

Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу.

– Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать что-нибудь положительное.

– И любовь ненавидят.

– В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно.

– И нежность тоже.

– Нежности в тебе – как в том долбаном кактусе.

– И они совершенно не способны смеяться над собой.

– О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, – так это все весело и забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье.

– И все это только из-за того, что приходится признать: ты все-таки во мне немножко нуждаешься?

– Я в тебе не нуждаюсь. Нуждаешься в этом – ты. Это тебе надо меня унижать.

– Майлз!

– Я сказал именно то, что хотел, и именно теми словами. Ты с самого начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми, пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса и Беккета. Но нет – пришлось семенить за тобой! Каждый женский персонаж следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то-то, поступать так-то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она заполонила собой все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце – всегда одно и то же. То есть ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст – с двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до такого не додумался. И тут ты принимаешься за дело, и у меня остается их всего три! Вещь утратила главный смысл. Пропала даром. – Он сверлит ее гневным взглядом. Она закусывает губы, чтобы сдержать смех. – Могу сообщить тебе, где будет происходить действие новой книги. На горе Афон{66}.

Улыбка ее становится еще шире. Он отворачивается и продолжает проповедь:

– Все, на что ты способна, – это диктовать. У меня столько же прав на собственные высказывания, как у пишущей машинки. Господи, подумать только, сколько бесконечных страниц французы потратили, пытаясь решить, написан ли сам писатель или нет… Да десяти секунд, проведенных с тобой, хватило бы, чтобы раз и навсегда этот факт доказать.

– Ты прекрасно знаешь, что это неправда.

– Тогда почему нельзя вернуть эту дверь? Почему, хотя бы один раз, я не могу закончить сцену так, как я считаю нужным? Почему тебе всегда должно принадлежать последнее слово?

– Майлз, но ведь сейчас именно ты ведешь себя не очень последовательно. Ты же сам только что объяснил, что между автором и текстом не существует абсолютно никакой связи. Так какое значение все это может иметь?

– Но ведь должен же я иметь право по-своему решать, каким образом быть абсолютно не связанным с моим собственным текстом!

– Я сознаю, что я всего-навсего твоя ни на что не годная безмозглая подружка, но даже мне видно, что сказанное тобой не выдерживает логического обсуждения.

– А я не собираюсь обсуждать с тобой вещи, которые гораздо выше твоего разумения.