Мантисса — страница 33 из 36

– Я – совсем как ты. Я тоже не умею пользоваться словами.

– Послушай, Эрато. Игры, в которые мы играем во время, образно говоря, игры, – это одно. Но ты все чаще и чаще вводишь их в периоды нашего отдыха. Чаще и чаще ты принимаешься высмеивать то, что для меня является очень важным. Реальность, например. И ради всего святого, перестань говорить, что ты всего лишь такая, какой я хочу, чтобы ты была. Я не хочу, чтобы ты была такой. Ты всегда такая, какой сама хочешь быть. И шутки здесь все менее уместны.

– Не сердись, пожалуйста.

– Да не сержусь я. Просто я совершенно шокирован. И очень обижен.

Он смотрит в потолок. Ее рука лениво сползает к низу его живота, отыскивает безжизненный сейчас пенис и принимается поглаживать его и ласково сжимать. Он молчит. Потом произносит:

– Только и знаешь, что насмехаться. Всегда готова в стойку встать.

Она целует его плечо.

– Чаще, чем ты.

– Да я же не об этом.

– Ну ничего у меня не выходит с именами. Будто целое облако мух жужжит в голове.

– А получше сравнение не могла придумать?

– Что же в нем такого плохого? А, дорогой?

Губы его мрачно сжаты, но наконец он не выдерживает:

– Да прекрасно ты все помнишь. Когда хочешь.

Она по-прежнему ласкает его пенис.

– Кое-что – да.

Он некоторое время молчит.

– Тебе-то хорошо. Разумеется, я понимаю, что сцена на том лугу, на Парнасе, всего лишь метафора, символ алфавитных слияний, из которых строятся слова и всякое такое. Но я никак не могу понять, почему ты не способна сделать мне скидку на недостаток сексуального опыта. Каким обладаешь ты. Ведь я не так уж много прошу. Неужели тебе трудно время от времени входить в чей-то еще образ? На часок-другой.

– Майлз, я знаю, черное – это очень красиво, но меня чуточку задевает, что я недостаточно хороша для тебя такая, как есть. Если оставить в стороне тот факт, что мы с самого начала договорились: я могу стать кем-то другим, когда сама этого захочу.

– Только ты этого никогда не хочешь.

– Не вижу, почему нам нельзя оставаться самими собой.

– Потому что ты меня не понимаешь. Я иногда думаю, что было бы гораздо лучше для нас обоих, если бы мы были совсем другими людьми.

Она приподнимает пенис и снова дает ему упасть.

– Мой дорогой, я тебя прекрасно понимаю. Может, я и не читала твоих книг, зато я прочитала тебя. Я тебя просто наизусть знаю. Почти. – Она похлопывает пенис, как бы на прощание, и рука ее скользит вверх, к плечу Майлза. – И пожалуйста, давай больше не разговаривать. Отдохнем немного. Может, через минутку у меня настроение изменится. Когда мы возьмемся за новую редакцию.

– А я не считаю, что вопрос решен.

– Милый!

– Мы теперь только тем и занимаемся, что разговариваем. Мы были близки всего каких-то несчастных два раза на протяжении… ну если бы это не был не поддающийся написанию не-текст, то на протяжении – по меньшей мере – двухсот тридцати семи страниц. А мы с тобой здесь вовсе не для этого.

– Обещаю придумать что-нибудь невыразимо прекрасное к следующему разу.

Он произносит со вздохом:

– Просто этого недостаточно.

– Мой дорогой!

– Ладно.

– Я ни слова не произнесу. Ты сможешь брать меня снова, и снова, и снова.

– Вот это будет денек!

– Обещаю.

Она поглаживает его по плечу. Он раскрывает рот, собираясь что-то сказать, но снова сжимает губы.

В палате воцаряется тишина, нарушаемая лишь мирным тиканьем часов с кукушкой. Две фигуры лежат, прижавшись друг к другу, на погруженной в сумрак кровати, глаза у обоих закрыты – прелестная картина сексуального согласия: прильнувшая к мужчине женщина, оберегающий женщину мужчина, мирный отдых после эротической бури. Она подвигает правую ногу чуть выше – к его чреслам, прижимается лобком к его бедру и сонно льнет все ближе и ближе. Потом затихает.

Сочувствие каждого мужчины, разумеется, должно быть на стороне Майлза Грина… во всяком случае, так со всепоглощающей уверенностью полагает сам Майлз Грин. Ибо разве это неразумно – порой стремиться пойти по стопам Великого Барда? Так он и делает, в порядке утешения минуту-другую просматривая в уме слайды с изображением полной жизни, веселой и страстной, а теперь обретшей историческое очарование девушки из Вест-Индии. Однако очень скоро и совершенно естественно мысли его – в царящей здесь тишине – скользят прочь, к другим возможностям разрешить возникшие затруднения. Девушки из Полинезии, Ирландии, Венесуэлы, Ливана, Бали, Индии, Италии, России и прочих географических пунктов планеты; застенчивые, страстные, дерзкие, холодные; одетые, раздетые; покорные и неуправляемые; преследуемые и преследующие; дразнящие и плачущие; игривые и буйные… целая Организация Объединенных Наций из женских глаз, губ, грудей, ног, рук, чресел, попок, то мило крадучись, то дерзко врываясь, словно в калейдоскопе, проходят перед окнами его воображения – или сквозь них; но, увы, словно образы на быстро листаемых страницах какого-нибудь журнала или как замерзшие снежинки, потому что реализовать их невозможно.

Безумие какое-то: ведь все они, покоясь в том самом теле, которое сейчас не очень плотно обвивает его правая рука, просто ждут не дождутся, когда можно будет воплотиться – или быть воплощенными – в жизнь, в эту очаровательную и такую изменчивую реальность; то есть, конечно, в том случае, если эта злосчастная девица (Гомер, тоже мне!) с ее капризным и совершенно банальным женским тщеславием (особенно абсурдным в семействе, где все от мала до велика просто до умопомрачения поглощены стремлением постоянно демонстрировать собственный полиморфизм) в конце концов будет знать свое место. Надо признать – за свою долгую карьеру она, как и большинство богов, нахваталась глупейших человеческих качеств. То, как она ведет себя… можно подумать – она обыкновенная женщина; хуже того – жена!

Так размышляет мистер Грин. Разумеется, говорит он себе с обычной своей объективностью, не стоит очень уж жаловаться на то, что изо дня в день, хоть и приходится худо-бедно принимать плохое вместе с хорошим, твоей партнершей в постели становится не кто-нибудь, а богиня, готовая к тому же испробовать практически все (кроме метаморфозы и бразильской вилки); не стоит и пренебрежительно относиться к ее единственной уступке вечному мужскому квазидуховному стремлению отыскать что-то осязательно – хотя бы на дюйм (или на один только слог) – получше, чем то, что он сейчас имеет, уступке в виде сестры Кори. Тем не менее невозможно ведь не думать обо всех остальных уступках, на которые она могла бы пойти, раз уж взялась за это дело. Вот это и есть самое большое разочарование: печальное и вместе с тем комичное открытие, что музе может недоставать воображения в таких делах. Все равно что получить «феррари» в подарок вместе с запретом делать на этой машине больше чем десять миль в час.

Придется взглянуть фактам в лицо; если бы она не была той, кто есть, можно было бы уже заподозрить, что она пусть самую малость, но все-таки определенно мещанка. Все эти разговоры о ее «реальной» сути, о том, чтобы быть самой собой, граничат с мелкобуржуазными взглядами, с ужасной болезнью, называемой картлендит{97}, с этосом{98} девчонки-продавщицы. А эта ее ревность к себе самой только из-за того, что он находит ее более привлекательной сексуально, когда она принимает образ кого-то другого… ну просто нет слов! Оказываешься в опасной близости от самого края пропасти: ведь так и хочется спросить: да ты и вправду с Парнаса? А может, ты в пасторском доме выросла?

Нет, думает Майлз, бог свидетель, это еще не самое худшее. Последняя, ужасно многословная, вариация только лишний раз подтвердила то, что он заподозрил с самого начала. Представление, что музы застенчивы и мимолетны, – самый наглый обман, какой когда-либо навязывали человеку. Вместо «застенчивы и мимолетны» читай «неисправимо фривольны и фальшивы», тогда сумеешь весьма значительно приблизиться к истине. Если той, что лежит сейчас рядом с ним, удавалось от чего-то ускользнуть, так это от всего такого, что хоть на миг могло показаться серьезным. Я имею в виду вот что (говорит себе Майлз): если взять тот вопрос, который я собирался поднять, но так и не поднял, но, черт меня побери, если не подниму его в следующий раз… меленький такой вопросик: почему это девяносто девять процентов всего, на что, как предполагается, вдохновляла людей эта девица и все ее родственнички, всегда оказывалось – и по сию пору оказывается – пустой тратой слов и бумаги? Вот что доказывает, как они на самом деле заботятся о нас. «Дельфийские танцовщицы» – это да, это верно; а сколько настоящих слов было… Господи ты боже мой, да он готов об заклад побиться, что те немногие, кто создал хоть что-то стоящее, смогли сделать это не благодаря, а вопреки Эрато.

Но со всей убедительностью раскрыло ее карты именно то, что она и правда могла дарить вдохновение, если хотела. Она же буквально наслаждалась, когда была Смуглой леди, Лесбией, Калипсо{99}, да бог знает кем еще ей заблагорассудилось быть; она даже готова была стать греческой урной и небесной подругой{100}, когда нечем больше было заняться. Но все это – для других; что же касается его, с ним она даже не готова провести хоть немного свободного от дежурства времени в образе молоденькой медсестры из Вест-Индии. А в часы дежурства она ни разу не побеспокоилась выяснить, как он сумел бы использовать малую толику истинного, серьезного вдохновения, не потрудилась даже прочесть, что он написал в прошлом… ведь тогда она, вне всякого сомнения, тотчас же поняла бы, что он – личность слишком значительная, чтобы к нему можно было относиться с таким пренебрежением.

Опять-таки следует сказать (говорит себе Майлз): она столь же неисправимо мелка, как и болтлива. Можно, разумеется, не обращать внимания на то, как она посылает подальше все, что ты считаешь самым ценным в литературе, включая – не в последнюю очередь – и тебя самого, отдавая тебе, в порядке компенсации, свое, правда вполне приемлемое, тело. Но