тянутся низенькие, одноэтажные домики, то белые, то желтоватые, то красноватые. Это «слободки» — выросшее под прикрытием форта и вольное, и невольное поселение. Вот что видно на первый раз. Все маленькое, низенькое, игрушечное. И этот валик с солдатиками, и эта колоколенка с домиками среди ровной степи — все кажется какой-то моделью, миниатюрой, напоминает тот сборный раскрашенный деревянный городок, который расставляют дети из особого ящика на разрисованном листе бумаги…
Далеко идут камыши… Ровной-ровной желтой полосой с легкой светло-зеленой каймой наверху тянутся они над невысоким берегом большой реки. Изредка перемешиваются они с кустами лозняка, растущего на краю берега или внизу, у самой воды, на небольшом откосе. Где-то виднеется кучка ив, высунувших свои жиденькие головы из камыша, торчит на треснувшем и наполовину уже съехавшем к реке обрыве засохший ствол дерева. Целым морем пошли камыши дальше по равнине. Края не видно их легко покачивающимся метелкам.
Словно гигантская рожь, колышется тихо это море светлой, без оттенков, зелени. Безучастно смотрится вдаль, где все ровнее и спокойнее становится контур камышового моря. Однообразно стелется оно, монотонно переливается его серо-зеленая поверхность. Широкую дугу описывает глаз, чтобы найти что-нибудь, на чем можно бы было остановиться… Реет ястреб, плавно очерчивая прямую линию над камышовым горизонтом. Вон далеко торчит из камыша какая-то небольшая острая кочка: это киргиз-пастух дремлет, сидя на спине верблюда, вокруг которого ходит скрытое камышом стадо других. Еще дальше, на лысинке, по которой проходит узкая тропка, мелькнула фигура на лошади и опять пропала в зеленых волнах. Правее дрожит легкая струйка дыма — вероятно, в той стороне аул. Недалеко от берега, из камыша, время от времени взлетают в воздух какие-то белые хлопья и опять падают вниз: озеро тут, соображает привычный глаз, узнавая полет мелких рыболовов…
Раздолье охотникам в этих камышах. Для них они и не скучны и не однообразны. Знают они и длинные озера, над которыми никогда не смолкает беспорядочный крик уток, гусей и куликов; и редкий камыш среди высоких кочек болотной густой травы — любимый притон фазаньих выводков; и нескончаемое болото, заросшее непроходимым камышом, куда забилась дорогая дичь — кабаны. Изучили охотники и покосы с огромными копнами сваленного камыша, знают и погорелое место с его отвратительными для пешехода обугленными кочками, на которых торчат колкие комли сгоревшего камыша; знакомы им и извилистые, сбивчивые тропочки, и канавы, и далекий аул, и места, где пасется киргизский скот… Часто и подолгу шатается этот неугомонный народ по своеобразному камышовому лесу, вглядываясь в его жизнь, прислушиваясь к его звукам, и с каждым разом все более и более втягиваясь в бродячее, охотничье житье…
Здесь, в захолустье, охота имеет гораздо большее, несравненно серьезнейшее значение, чем где-либо в другом месте. Здесь человек раскисает как-то, голова туманится, развивается лень стопудовая. Извне ничего не приходит, самому не выдумать ни жука, — черт знает какая дрянь, скука, нытье. И валяется человек на кровати да стонет. Рядом книга лежит, но не читается, упругость в мозгу пропала: взял книгу, сейчас глаза слипаются, ничего ровно не понимаешь, хоть глаза и перешли уже на другую страницу. Бросишь книгу — так ведь не заснешь, а полезет тебе в голову разная ерунда, такая тоскотня, что хоть волком вой… Среди народа тоже тоска, — провались ты совсем! Что это такое? Хоть бы скандал, что ли, какой?..
А охотник тем временем стоит лицом к лицу с природой, дышет полной грудью; он занят, в работе. Он отдыхает на охоте, забывает мелочь и галиматью захолустья — он выше преферанса с курочкой, истолченной шутки, незаслуженных пирожков, избитого карамболя. Здоровее, сильнее становится бродяжный человек, сбрасывает с себя лень, свежеет среди степи, забывает скуку…
Тонким слоем снега легла зима по степи. Ветер легкими полосками избороздил снежную попону, обнажил во многих местах черноватые лысинки бугорков, надул снегу в глубокие ямы, набил сугробы около кустов. Еще однообразнее, скучнее сделался пейзаж киргизского раздолья. Кочевники бросили открытую степь — ушли на зимовки, кто далеко на север, поближе к горам, а оставшиеся здесь забрались в середину камышей, в глубокие лога, чтобы укрыться от буранов и самим, и скотине.
…Вечер. В темной кибитке с закрытым наполовину тюндуком едва мерцает посреди пола огонек от нагоревших угольев. Тускло освещает красноватый свет фигура лежащих вокруг огня людей, отливает полоской на стволе ружья, повешенного на решетке кибитки, блестит на стоящей на полу белой глиняной чашке. В кибитке тепло и пахнет дымом, верблюдом и потом. Все молчат, никто не шелохнется. Снаружи слышны частые мелкие шаги по снегу, вероятно барана или козы. Какая-то большая скотина почесалась шеей о кошму кибитки.
— Подбрось, Бутаев, дровец-то! — раздалась среди этой тишины русская речь.
Фигуры зашевелились, и вскоре вспыхнул яркий огонь.
Русских было трое. Один, судя по фуражке с измятой кокардой, был офицером. На нем был надет полушубок и высокие охотничьи сапоги. На поясе висел небольшой, без всякой отделки кинжал. Того, который подбрасывал теперь в костер дрова, выдавала сразу серая толстая шинель со светлыми пуговицами. На голове приплюснута засаленная военная фуражка, вокруг шеи обмотан лиловый с желтыми полосками шерстяной вязаный шарфик. Третьего определить было труднее. Он и по костюму, и по обличью представлял какую-то серенькую личность, среднюю между мещанином, лакеем и комиссионером по мелким делам. Он носил бороду и был одет в крытый сукном барашковый казакин и ваточный картуз.
Видно было, что они только что кончили пить чай. Несколько сдвинутый с огня большой закоптелый медный чайник еще пускает из носика струйку пара. На кошме около костра стоят старые, затасканные «куржумы» (киргизские шерстяные переметные сумы), из которых торчат синяя сахарная бумага и обглоданная кость бараньей ноги. Рядом валяется сахар, наколотый огромными кусками и обгрызенный с углов, скомканная бумага с чаем, несколько кусков хлеба, нож, стоят две чашки. На решетке навешаны ружья, немудрые охотничьи сумки. Все говорило, что трое русских — охотники.
— Что он запропал там, чучело? — недовольным тоном проговорил охотник в полушубке. Он приподнялся на левую руку, подвинул к себе чашку и налил из чайника перепрелого, темного чаю.
— Да, что-то он долго там, — поддержала серая шинель и, вытряхнувши из кармана на руку табак, стала набивать «носогрейку».
Из темного угла кибитки вышла небольшая шершавая собака какой-то странной, неопределенной породы — ни лягавой, ни киргизской, ни другой какой, подошла медленно к первому охотнику, потянулась, припавши на передние лапы, зевнула и уставилась на хозяина.
— Что ты, Тамырка? — обратился тот к ней. — Пошел на место!
Собака глупо дернула раза два хвостом, присела, почесала из приличия за ухом и опять поплелась в темный угол.
— И она скучает, — заметил солдат.
Снаружи раздался лай целого десятка собак, полетевших кому-то навстречу, но скоро смолк. Тамырка поднял голову, поворчал и лег, чутко прислушиваясь к тому, что делалось около кибитки. Слышно, как остановилось у дверей несколько лошадей, спрыгнули люди на хрустящий снег и привязывают поводья к аркану, которым опутана кибитка. Не разберешь, что бормочут киргизские голоса. Через минуту поднялась кошомная висячая дверь, пахнуло свежим морозным воздухом, и в кибитку полезли один за другим три киргизских малахая.
— Ну что — это они? — обратился офицер к первому киргизу, кивнув на остальных головой. Он сносно объяснялся по киргизски.
— Нет, Шумав-туря, это другие, тех нет: уехали, чертовы дети! — и киргиз вставил сразу несколько самых крепких ругательств. — Эти из другого аула, от Интазара.
Приехавшие с ним товарищи сели против охотника на коленки, приподнялись, пожали ему руку обеими руками, не сгибая пальцев, и опять уселись молча на колени рядом с хозяином кибитки. На лице их светилась и радость, и любопытство, и простодушие, и какая-то оторопелость…
Киргиз повел длинный-длинный оживленный рассказ. Слова так и сыпались и переливались. Он рассказывал, точно сам все видел, сам участвовал в том, о чем шла речь. Направляемый постоянными вопросами охотника, рассказчик не пропустил ни одной мелочи, описывал все с замечательной подробностью. Как заметили — вон та-ам… та-ам, далеко, за «тремя буграми» — зарезанного быка, во-от как ему располосал брюхо джульбарс; а возле страшные, вот этакие большие — следищи, так и пошли все дальше да дальше… Как трое киргизов из аула Серкебая наткнулись на самого джульбарса, такой громадный — сроду не видывал, припал вот так и жрет. Как потом тот же джульбарс показал им зубищи, посмотрел снизу на людей, заворчал… ррр… и пошел, и пошел… Как киргизы закричали ему вслед и стали ругаться… Как падаль теперь лежит там, всю не съел еще, и сам, наверное, тут: слышали, как ревет… Туря стреляет очень хорошо, и если он вот так, половчее, все поближе да поближе подкрадется, прицелится хорошенько в проклятую голову… да как паф!.. убит будет дорогой зверь.
Двое других киргизов все время принимали самое деятельное участие в рассказе: они то поддакивали, то делали замечания, часто вступали в спор с хозяином, разъясняли друг другу все мелочи происшествия и делали новые соображения…
Неровно вспыхивавшее пламя костра освещало изменчивыми резкими линиями всю группу — и рассказчиков, и слушателей, подвинувшихся теперь поближе к центру. Солдат и казанин более заняты были самим рассказчиком, чем рассказом, часто улыбались наивной простоте и ужасам киргизов, разговаривали вполголоса, соображая, как просто можно управиться с «тигрой». Из-за спины офицера, на темном фоне кибитки, неясно выступало смуглое лицо киргизки с широко открытыми глазами и разинутым ртом. Она вся обратилась в слух и зрение. На открытом лице ее быстро сменялись душ