вающим, все в очередной раз рушится, откатывается к шоку первого разочарования, к недоуменному вздоху.
Стюардесса забрала со столика пустой стакан.
Она думала, что виновата перед Скоттом. Классический пример секса с суррогат-партнером, разве не так? Все время, пока они были вместе, она оставалась той, что, голая и распаренная, подглядывала из ванной за писателем, колющим дрова. Странно, как мысленные образы становятся преградой между существами из плоти и крови. Ей стало жаль Скотта. Как-то она попыталась ему позвонить: изучила карты штата, долго припоминала дорожные указатели, а потом просто обратилась в справочные нескольких графств. Но Скотт Мартино не значился ни в общедоступном, ни в закрытом списке абонентов, а Билла Грея не существовало в природе, а Карен живет без фамилии.
Лицо на экране принадлежало актеру, ее соседу по дому. Он задолжал ей сто пятьдесят долларов и три бутылки вина, и, видя его лицо в полумраке, под щебет джазовых ручьев в висках, она впервые поняла: долга он уже никогда не отдаст.
Она думала о том, что одному из писателей, которых она пыталась сфотографировать в Сеуле, остается сидеть еще девять лет — он осужден за призывы к свержению существующей власти, коммунистические выходки и поджог. Ей не давали с ним свидания, и она рассвирепела, изругала этих подонков последними словами. Бесстыдный эгоизм художника, совершенно непростительный, но ей было важно запечатлеть его лицо на пленке, увидеть, как его черты проступают на листе бумаги в рубиновом свете лаборатории, за семь тысяч миль от его тюрьмы.
Она доверила свой дом, свои работы, свое вино и свою кошку девушке-призраку.
Малыш, сидящий у иллюминатора, поднял шторку, и Брита догадалась, почему ей не хочется заглядывать в журнал, лежащий перед ней, — боязно наткнуться на еще что-нибудь заветное, свое. Она пристегнута, загерметизирована, вознесена на высоту пяти миль, а мир с ней в таких близких отношениях, что она в нем повсюду.
Сойдя с тротуара, сделав шагов семь, он услышал визг тормозов, успел отступить на шаг и повернуть голову. Увидел четки, качающиеся за лобовым стеклом машины, движущейся по встречной полосе, и в это же мгновение был сбит первой машиной, той, от которой отпрянул. Отскочил вбок гротесковой побежкой, всплеснув руками, со всего размаха ударился об асфальт, разбив до крови левое плечо, а заодно и лицо с левой стороны. Почти сразу же попытался встать. На помощь бросились люди, собралась маленькая толпа. Автомобильные клаксоны уже сливались в дружный рев. Он встал на четвереньки, чувствуя себя полным идиотом, сделал рукой успокаивающий жест. Кто-то подхватил его под мышки, и он поднялся на ноги, благодарно кивая. Отряхнул одежду, чувствуя, что левая рука прямо-таки горит, но пока еще стараясь на нее не глядеть. Вымученно улыбнулся человеческим лицам, увидел, как они отдаляются. Потом вернулся на тротуар и стал искать, где бы присесть. Мимо струился людской поток, жгло солнце. Он зажмурился, подставил солнцу лицо. Движение возобновилось, но вдалеке водители все еще жали на клаксоны: рыдания плакальщиков, благоговейный полуденный вопль скорби, висящий в воздухе. Солнце ласкало ему лицо, снимая боль.
То, что он написал о подвале, — как ставка в рискованной игре. В этих строчках таится пауза, опасный прогал — точно-точно, он такие вещи чует. Когда фраза получается как надо, пробирает дрожь — кажется, будто эти слова попали на бумагу лишь чудом, вопреки неодолимым преградам. Он забывал то побриться, то оставить горничной одежду для стирки в особом мешке, то, оставив одежду, забывал заполнить квитанцию. Возвращался в номер, смотрел на одежду в целлофановом пакете, гадал, чистая она или грязная. Доставал ее, подносил к свету, видел кровавые пятна, совал все назад в пакет — пусть горничная разберется. Написанное — как тупой нож, как белая пустыня. Мазал ободранную руку антисептическим кремом, принимал теплые ванны, чтобы тело не ныло — а ныло оно везде. Даже не забывай он бриться, ему удавалось бы обработать только пол-лица. От левого глаза до подбородка тянулся кровоподтек в форме полумесяца: блестящий, сочный, похожий на живое, бодрое существо. Он курил и писал, думал, что, наверно, никогда уже не напишет так, как надо, но радовался знакомому ощущению, ощущению, что какой-то закон языка или природы дал слабину; и Билл говорил себе: я могу, цепляя строчку за строчку, выйти куда нужно, вновь обрести это напряжение, этот колотун, все, что потерял в песках моей бесконечной книги.
Он научился выговаривать слово "Метакса" — с ударением на последнем слоге, и терпкий вкус бренди теперь казался ему вполне резонным.
В Лондоне он завтракал по соседству с врачами. А теперь прямо перед его носом священники покупают яблоки на рынке. Зайдя в церковь в Плаке{9}, он увидел занятное собрание металлических бляшек, развешанных под иконой какого-то святого в рыцарских доспехах. По большей части то были изображения частей тела, но на некоторых медальонах были выбиты солдаты и моряки, голые младенцы и "фольксвагены", дома, ослики, коровы. Молитвенные жетоны, рассудил Билл. Если у тебя сердце болит или в ухе стреляет, обращаешься за помощью к сверхъестественным силам, приобретая готовую бляшку с изображением сердца или уха; женские груди, оказывается, в ассортименте тоже есть, для тех, у кого, к примеру, рак; а потом просто вешаешь эту штуку около соответствующего святого. Метод распространялся на тысячи болезней или напастей, которые могут коснуться твоих близких или имущества, — в принципе очень разумно, мольба становится динамичной и конкретной, провозглашается демократия икон; но сам Билл предпочел бы купить в лавке жетончик на целого человека и повесить около соответствующего святого. У них найдутся святые от всего, чего угодно, хоть от оспы, хоть от злых собак, но Билл сильно сомневался в существовании покровителя для человека целиком, для тела, души и личности зараз; и вот еще что: где-то глубоко в правом боку у него иногда возникает странная боль, которую он любит называть "колотье", — вряд ли для нее подобран святой или изготовляется медальон, который можно было бы купить в лавке.
Джордж сказал:
— Нам нужно показаться врачу, верно?
— Все нормально.
— А ваше лицо? Разве не надо показать его врачу? Давайте я позвоню.
— Само заживет. С каждым днем все лучше.
— Имя водителя выяснили?
— Мне его имя ни к чему.
— Билл, его машина вас сбила.
— Не по его вине.
— Позвольте мне кому-нибудь позвонить. Вам следует заявить об этом. По-моему, в подобных случаях положено куда-то обращаться.
— Джордж, налейте мне выпить.
Они проговорили до вечера. Потом, сидя на террасе, смотрели, как зажигаются фонари, как текут к заливу узкие красные ленты — слившиеся воедино стоп-сигналы машин, тысяча автомобилей в минуту; обычные сумерки, час, когда людям грустно оттого, что они смертны. Появилась дочь Джорджа, неуклюже привалилась к перилам — печальная девочка в джинсах.
— Билл, я за вас беспокоюсь.
— Сделайте мне одолжение — перестаньте беспокоиться.
— Зачем вы в это ввязались?
— Идея была ваша.
— Но вы с такой готовностью ее подхватили.
— Отрицать не буду.
— Позвольте, я кому-нибудь позвоню насчет ваших ссадин. Жасмин, принеси мою книжечку, где телефоны.
— Сейчас уже поздно. Утром схожу к врачу.
— Вы мне обещаете? — сказал Джордж.
— Да.
— Учтите, в Бейруте точно ничего не произойдет. Аэропорт опять закрыт из-за ожесточенных боев. Я связывался с Рашидом. Он мог бы покинуть город морем, а потом с Кипра прилететь сюда, но сейчас морской путь очень опасен, и вдобавок, как я подозреваю, ему сюда не хочется. Крайне досадно. Я так надеялся, что нам с вами сообща удастся решить эту проблему.
— А Жан-Клод?
— Кто это?
— Заложник, Джордж.
— Не называйте мне его имени.
— Вы его имя знаете.
— Улетучилось из памяти. Забылось. Напрочь.
Девочка стояла за спиной отца, прикасаясь
руками к его плечам, массировала бережно и уныло.
— Как они его прикончат?
— Билл, езжайте домой и займитесь своим делом. Мне очень приятно с вами разговаривать, но у вас больше нет причин здесь оставаться. И подумайте о том, что я вам говорил. Электронная машинка. Клавиши нажимаются безо всякого усилия. Поверьте, вам она жизненно необходима.
Билл вернулся в гостиницу и попытался поспать. Была одна поговорка, которую он твердил себе, поговорка загадочная и неисчерпаемая, которую можно сравнить разве что с общим прошлым людей, любящих друг друга, людей, съевших вместе пуд соли, выучивших наизусть все бородавки, вихры и обиженное молчание друг друга; эта поговорка, эта бессмысленная белиберда, произносилась не одним голосом, а несколькими враз, относилась невесть к чему, но годилась на все случаи жизни, вспоминалась в основном для смеха, но была не лишней и в черные дни — как напоминание, что словам ничего не делается, даже когда жизнь летит в тартарары.
"Перед тем как делать заказ, снимите мерку с головы".
Эта поговорка выражает все. Посторонним она непонятна, а оттого еще уместнее, еще смешнее; да и понимать-то в ней нечего, и это ей только на пользу.
В шесть утра, расплатившись в отеле, он бродил с багажом по улицам. Хромал. На каждом десятом шагу оглядывался в поисках такси. Брюки у него только одни, не снимавшиеся с Нью-Йорка, испачканные на коленях кровью ободранной руки, еще есть старый тесный твидовый пиджак, пиджак Чарли, и сумка Лиззи, и купленная в Бостоне бритва, которой он, правда, не пользуется, и ботинки, купленные днем раньше, чем бритва, и наконец-то разношенные.
Он оказался в жилом районе — вконец заблудился. Какой-то мужчина в майке волок через улицу три мешка e мусором. Чистый-чистый свет впитывался в шероховатую кору эвкалипта — потрясающая картина, надо видеть, все дерево сияет, электродерево, под напряжением, на кончиках веток беззвучные язычки пламени, дерево словно обнажено до самой сути. На углу мужчина бросил свои мешки и вернулся назад; кивнув ему, Билл пошел дальше, слыша, как взбирается в гору мусоровоз.