социальных перемен.
С тех пор как король вынужден был объявить созыв в мае 1789 года Генеральных штатов, повсюду в больших городах и маленьких деревушках шли выборы депутатов, составлялись и обсуждались наказы, вся страна была охвачена небывалым политическим возбуждением.
Повсеместно происходили народные сборища, импровизированные, стихийно возникавшие собрания, везде возникали бурные споры, дебаты.
Появлялась и стала быстро расти в небывалых еще размерах политическая литература: газеты, брошюры, листовки, прокламации, расклеиваемые на стенах. Позднее историки подсчитали, что за полтора года до открытия заседаний Генеральных штатов было издано одних лишь политических брошюр около четырех тысяч разных названий.
Никогда еще за тысячелетнюю историю Французской монархии не было истрачено столько чернил и произнесено столько слов!
Но о чем говорили, к чему призывали все эти бесчисленные брошюры, плакаты, листовки, все эти народные трибуны и провинциальные Цицероны?
Все жаждали перемен. Всех пленяло это заманчивое, это сулящее так много неизведанного, немного загадочное и так разно понимаемое, но прекрасное для всех слово «свобода» — «liberté». Какому-нибудь недоучившемуся школяру или судейскому клерку достаточно было вскочить на скамью под широкими зелеными листьями каштана и звонким, дрожащим от волнения голосом выкрикнуть: «Vive la liberté!»— «Да здравствует свобода!» — и гром рукоплесканий сотрясал воздух. Этот немудреный оратор, наверно, казался всем присутствующим самым выразительным и красноречивым трибуном, угадывающим тайные помыслы и чувства народа.
«Да здравствует свобода!» — вся Франция повторяла эти слова. Но что скрывалось за этими немногими словами, обладавшими такой магической, притягательной силой?
Означала ли «свобода» одно и то же для маркиза Мари Жана Поля Рок-Ив-Жильбер-Матье Лaфайета, аристократа и богача, заслужившего генеральские эполеты в освободительной войне американских повстанцев, и для господина Жана Жозефа Мунье, состоятельного буржуа и юриста, возглавлявшего недовольных в Дофине в 1788 году, или для Жана Россиньоля, рабочего-серебряника, не имевшего никаких заслуг в прошлом, но пошедшего драться на улицах Парижа в день 14 июля?
Но какие гарантии неприкосновенности имущества нужны были рабочему, если у него не было никакого имущества вообще? Там, где у Мунье стояло ограничительное «только», для Россиньоля лишь наступало начало. Свобода в его представлении была безбрежной; она не имела границ; она должна была быть всеобщей, всеохватывающей, всеобъемлющей; она представлялась новой, высшей ступенью в развитии человеческого общества; она была лишь инообозначением давней мечты о человеческом счастье.
Нередко вместе со свободой произносилось и другое слово, обладавшее такой же притягательной силой: «Равенство!»
Правда, находилось немало людей, готовых довольствоваться только одной свободой. Но еще больше было убежденных в том, что свобода и равенство не противоречат друг другу, что одно дополняет другое, что нет истинной свободы без равенства и братства людей.
Равенство, братство людей! В эпоху, когда труд, талант и даже богатство должны были склонить голову перед любой захудалой дворянской короной, часто прикрывавшей самое ничтожное и бесполезное из людских существ, эти простые слова обладали волнующей, покоряющей силой воздействия.
Равенство в устах ораторов и публицистов буржуазии — а именно буржуазия возглавляла и направляла народное движение в те годы — означало прежде всего юридическое равенство третьего сословия с привилегированными первым и вторым сословиями, уравнение всех граждан в политических правах.
Многие, очень многие буржуа, владельцы великолепных, блиставших роскошью особняков в кварталах Сент-Оноре, Пале-Рояля, шоссе Д’Антен, тогда, в 88-м или 89-м году, охотно поддерживали и требование равенства и требование народного суверенитета.
«Верховенство народа, нации, народный суверенитет!» — эти звучащие так ново, так свежо слова, прочитанные из вновь оживших страниц сочинений Жана Жака Руссо, с жаром произносились любым представителем крупной буржуазии. В ту пору буржуазия еще не боялась этих слов; ведь она считала себя частью народа, она была уверена в том, что будет им руководить, будет его направлять, и потому охотно отождествляла свои собственные интересы с интересом всей нации, всего народа.
Но уже тогда, в эти первые дни всеобщего увлечения идеями братства и национального единства, находились люди, отчетливо понимавшие, что в сочинениях автора «Общественного договора» можно прочесть не только то, что обычно цитировалось в модном кафе де Фуа, в Пале-Рояле или в салонах просвещенных буржуа, мечтавших о триумфах парламентского красноречия, — в этих страницах были и иные, сокровенные мысли, имевшие гораздо более глубокий и революционный смысл. Уже тогда были люди, Отдававшие себе отчет в том, что осуществление этого великого требования, в сущности, невозможно без социального равенства. Некоторые из них, как, например Дюфрунье де Вилье, ставили вопрос не только о законных правах третьего сословия, но и о правах четвертого сословия — «священного сословия несчастных», под которым подразумевались все бедные и слабые, то есть рабочие, непосредственные производители — труженики, беднота. Ведь третье сословие, Представлявшееся чванливым, надменным аристократам однообразным скопищем «черни», на деле состояло из разных классов и классовых групп. Буржуазия, крестьянство, рабочий класс, городская беднота, образовавшие третье сословие, имели разные, а в существенном и противоположные интересы.
Но как ни велики были различия между разнородными в классовом отношении составными частями третьего сословия, как ни различались их общественные устремления, но пока сохранялась еще несокрушимая власть феодально-абсолютистского режима, пока все третье сословие — и богатый и бедный — страдало от бесправия и от произвола абсолютной монархии, общность интересов брала верх над внутренними противоречиями. Все третье сословие выступало единым в борьбе против привилегированных сословий и возглавлявшей их монархии.
И в грозное предреволюционное время, когда самый созыв Генеральных штатов возвещал, что старая власть не в силах уже править по-старому, тогда солидарность интересов, общность задач отодвинула и заслонила собою все остальное.
«Свобода, равенство, братство!» — пусть понижает их каждый так, как он хочет. Но эти три слова стали великой триединой формулой поднимавшегося на восстание народа Это были слова, полные революционного дерзания, звавшие на бой, сплачивавшие народ для только еще начинавшихся великих сражений.
Марат, жадно и зорко вглядывавшийся в окружающий мир, в который он снова вернулся после долгой и тяжелой болезни, не мог не увидеть происшедших перемен.
И сорокапятилетний Марат, подчиняясь велению чувства долга, сознанию великих исторических задач, стоявших перед народом, перед страной, круто меняет род своих занятий и образ жизни.
К черту тигли, колбы, микроскопы! К черту исследования «огненных флюидов», оптические эксперименты, анализы действия электрической энергии, резекцию трупов животных! Естествознание, физика, медицина, которым отдано более двадцати лет непрерывного, изнурительного труда, отброшены и забыты.
Доктор Марат на этот раз не прерывает на время свои научные занятия в области физики и медицины, как это случалось и раньше, — он их оставляет навсегда.
Начинается новая жизнь.
Впрочем, по мнению самого Марата, он отнюдь не порвал с наукой; он остается ей верен: он лишь перешел от одной науки к другой — более важной сейчас и более нужной народу.
«Политика — такая же наука, как и всякая другая, — писал Марат, — она знает определенные положения, законы, правила, а также до бесконечности разнообразные сочетания; она требует постоянного изучения, глубоких и долгих размышлений».
«Науке политики» Марат отдал полностью все последние пять лет своей жизни. Это был, конечно, недолгий срок по сравнению с его предыдущей научной и общественной жизнью. Но именно в политике раскрылось наиболее полно и ярко многостороннее дарование Марата, в ней он нашел свое истинное призвание.
Физиолог и физик, философ и социолог — Марат вошел в историю науки и оставил в ней след прежде всего как великий революционный вождь, как политический деятель, как замечательный мастер «науки политики».
Пять последних лет, благодаря которым имя Марата стало бессмертным в памяти народов, были бы невозможны без всей предшествующей им, по-своему богатой и содержательной сорокапятилетней жизни.
В своих философско-социологических взглядах Марат во многом оставался на тех же позициях, которые были им сформулированы примерно двадцать лет назад в «Цепях рабства». Но в совершенно иной, исторически новой политической обстановке Марат обнаружил замечательную силу революционного мышления, поразительное революционное чутье, особый дар, особое умение верно, с точки зрения революции, анализировать «до бесконечности разнообразные сочетания», которые создавала политическая ситуация, и находить правильные решения.
Эти замечательные политические способности, этот политический талант, или, скажем еще точнее, искусство революционной тактики, проявились полностью уже в первый литературные выступлениях Марата периода революционной ситуации.
В начале 1789 года Марат издал в Париже брошюру в шестьдесят страниц под названием «Дар отечеству, или речь к третьему сословию Франции», а в апреле 1789 года ее продолжение в виде новой брошюры, озаглавленной «Добавление» к «Дару отечеству».
Обе эти брошюры, которые следует рассматривать как одно целое по развиваемым в них идеям, были выпущены без подписи автора, анонимно. Но если автор не поставил своего имени на обложке, то едва ли это можно объяснить его скромностью.
Озаглавив свое сочинение «Дар отечеству», автор одним уже этим названием определял его значение, его место, наконец свой собственный ранг. Это название подчеркивало, что предлагаемое издание не является подобием сотен других, заполнявших в то время все книжные лавки Франции. Оно претендовало на большее. Не всякий имел право приносить «дар отечеству».