Марфа окаянная — страница 36 из 65

А изменника Упадыша новгородцы казнили, потому что изменил Новгороду и хотел зла Великому Новгороду со своими единомышленниками: пять пушек железом забил, за что, награду приняв от искусителя-беса, в напасть впал и в заблуждение пагубное, света лишаясь, как Павел сказал: „Желающие обогатиться впадают во зло“. Как не вострепетал, замышляя зло на Великий Новгород, ты, исполненный коварства? Ради мзды предаёшь врагам Новгород, о Упадыш, сладкой жизни вкусив в Великом Новгороде! О, столько добра не вспомнив, немногого умом достиг ты! О беда, сказать, и беззаконная власть тогда обрела коварное зломыслие и обман нечестивый, не ранами поразить кого-то, но всех в городе погубить и сонму лукавых предать, с которыми тогда сражались. И злочестивому злосчастная гибель. Лучше бы тебе, Упадыш, не бывать в утробе материнской, и не был бы ты назван предателем Новгорода. Но не смог ни достичь свершения своих желаний, ни благословения не захотел, но предпочёл проклятие и получил его; а христианская вера не гибнет, как погибли обманы те непотребные и безуспешное злодейство; Бог по милосердию щедрот своих человеколюбивое долготерпение и незлобивое око от нас не отвратит, — и не оставит благой Бог наш, не предаст нас в сети их и в помышление нечестивых. Проклятия устрашась, братья, плоды покаяния принесём.

Ты же, милостивый Спас, простри руку свою невидимую, отведи нас от всякого зла и будь нам мирным помощником в день печали нашей, когда вострепещет душа наша, видя враждебные силы. Ты же, милостивый Господь, пошли нам от вышнего честного престола Твоего помощь и оружие непобедимое, святой крест, молитвами святой Богородицы и всех святых. Христос начало спасению, конец заблужденьям».

Новгородская повесть

о походе Ивана III Васильевича на Новгород


«Одежда мужчин у них почти сходна с греческою. Их сорочки широки, но коротки и еле покрывают седалище; вокруг шеи они гладки и без складок, а спинная часть от плеч подкроена в виде треугольника и шита красным шёлком. У некоторых из них клинышки под мышками, а также по сторонам сделаны очень искусно из красной тафты. У богатых вороты сорочек (которые шириною с добрый большой палец), точно так же как полоска спереди (сверху вниз) и места вокруг кистей рук, вышиты пёстрым крашеным шёлком, а то и золотом и жемчугом; в таких случаях ворот выступает под кафтаном; ворот у них застёгивается двумя большими жемчужинами, а также золотыми или серебряными застёжками. Штаны их вверху широки и, при помощи особой ленты, могут по желанию суживаться и расширяться. На сорочку и штаны они надевают узкие одеяния вроде наших камзолов, только длинные, до колен, и с длинными рукавами, которые перед кистью руки собираются в складки; сзади у шеи у них воротник в четверть локтя длиною и шириною; он снизу бархатный, а у знатнейших — из золотой парчи; выступая над остальными одеждами, он подымается вверх на затылке. Это одеяние они называют кафтаном. Поверх кафтана некоторые носят ещё другое одеяние, которое доходит до икр или спускается ниже их и называется ферязью. Оба эти нижние одеяния приготовляются из каттуна, киндиака[60], тафты, дамаста или атласа, как кто в состоянии завести его себе. Ферязь на бумажной подкладке. Над всем этим у них длинные одеяния, спускающиеся до ног; таковые они надевают, когда выходят на улицу. Они в большинстве случаев из сине-фиолетового, коричневого (цвета дублёной кожи) и тёмно-зелёного сукна, иногда также из пёстрого дамаста, атласа или золотой парчи.

У этих наружных кафтанов сзади на плечах широкие вороты, спереди, сверху вниз, и с боков прорезы с тесёмками, вышитыми золотом, а иногда и жемчугом; на тесёмках же висят длинные кисти. Рукава у них почти такой же длины, как и кафтаны, но очень узки; их они на руках собирают во многие складки, так что едва удаётся просунуть руки; иногда же, идя, они дают рукавам свисать ниже рук. Некоторые рабы и легкомысленные сорванцы носят в таких рукавах камни и кистени, что нелегко заметить: нередко, в особенности ночью, с таким оружием они нападают и убивают людей».

Адам Олеарий.

Описание путешествия в Московию...


  Новгороде наступал голод. Хлеб на Торгу остался только пшеничный, по невиданной цене, купцы нанимали себе охранников, ибо случаи стихийного народного возмущения случались всё чаще. С утра вдоль Волхова усаживались сотни рыболовов, в основном мальчишек, ловящих на удочки пескарей, уклеек, плотвичек — семье на ушицу. Её хлебали несолёной, соль повсеместно кончилась. Пустели голубятни, голубиные воры ставили на них силки, не брезгуя также синицами и воробьями. Над церквами чёрными тучами летали вороны, казалось, их стало больше, чем обычно, и надоедливое хриплое их карканье звучало зловеще и пугало горожан.

Немецкий и Готский дворы опустели, иностранные купцы свернули Свои дела, решив переждать лихое время в спокойной Европе. На пристанях было непривычно тихо и пусто.

По городу, стыдясь появляться в людных местах, ходили коростыньские уродцы — кто без уха, кто без носа или губы. Их не осуждали за поражение, скорее жалели, бабы пытались всучить милостыню, здоровые мужики стыдливо прятали глаза, сжимали в бессильном гневе кулаки и страшились жестокости московских воев. Страха было больше, нежели гнева.

О разгроме второй судовой рати ещё не ведали. Не было гонца и от главного новгородского войска. Вестей ждали с нетерпением, давно пора было заняться землёй, промыслами, торговлей, строительством. Дел накопилось невпроворот.

При известии о Коростыньском побоище архиепископ Феофил забеспокоился не на шутку, засуетился и в два дня снарядил Луку Клементьева, небогатого боярина, за опасом к великому московскому князю{41}. Выделил ему дюжину молодцов из владычной охраны, выбрал с ключником Фотием шкурок собольих из своих запасов, прибавил бочонок венгерского вина. Боярыня Настасья Григорьева принесла и самолично из рук в руки передала Феофилу для великого князя пятьдесят рублей.

   — Клементьев-то этот надёжный ли человек? — спросила с беспокойством.

   — Нет в пастве моей благочестивее его, — утвердительно кивнул архиепископ.

   — Охраны бы ему поболе, — произнесла Григорьева, внимательно глядя, как Феофил складывает в маленький сундучок её деньги и запирает его на замочек, пряча ключ под ризой.

   — Хорошо бы, а где взять? — посетовал Феофил. — Весь полк владычный отправил супротив псковитян неразумных.

   — Не случилось бы так, чтоб супротив великого князя встали вои-то твои, — покачала Настасья головой. — Не то получится, что одна рука дарит, другая бьёт.

Феофил нахмурился:

   — Я строжайше воспретил. Давеча вон ратники лодейные звали слуг моих напасть на воеводу московского, но те не поддались искушению. А напавших наказал Господь, смотреть страшно. — Он помолчал некоторое время. Затем глубоко вздохнул: — Одного желаю я пуще всего. Чтоб не допустил Всевышний сечи убийственной, чтобы разошлись с миром две силы великие. Жить бы нам всем, как прежде, по старине.

   — Так ведь и великий князь Иван Васильевич того же нам желал, — сказала Григорьева с досадой. — По старине! По старине-то не выйдет, покуда королю не перестанем кланяться.

   — Ты, боярыня, не здесь и не мне это говори, — сердито отозвался Феофил. — Святая София не кланялась латынскому королю. Как-никак на Москву рукополагаться еду, к православному митрополиту Филиппу.

   — А на докончании с Казимиром разве владычная печать не стоит? — спросила Григорьева едва ли не с ехидцей.

   — Ты к чему это? — растерянно произнёс Феофил.

   — Всяко может повернуться, — негромко, почти шёпотом ответила та. — Может, и отступится в этот раз Иван. А в другой раз? Когда в иной раз его ждать — зимою, весной? А уж он придёт, не сумлевайся. Так лучше назад не оглядываться, а заране в милость к нему войти.

Феофил вдруг разгневался, мясистое лицо пошло пятнами. Как смеет эта грешная женщина поучать его, архиепископа Великого Новгорода и Пскова, пенять ему, что печать его стоит на договорной грамоте с Казимиром! Уж не угрожает ли?! Он уже готов был взорваться высокомерной отповедью богатой боярыне, но взгляд скользнул по сундучку с деньгами, и Феофил заставил себя сдержаться. Сослался на дела и попрощался сухо. Но ещё долго не проходило раздражение, в ушах звучал скрипучий Настасьин голос, как будто читавший его собственные мысли.

Настасья Григорьева отослала домой пустой повозок, возвращалась в свой терем неспешно, рассеянно глядела под ноги, думая о своём. Со стороны могло показаться, что просто прогуливается великая боярыня. Три ражих холопа плелись сзади, изнывая от жары и скуки и мечтая о квасе из погреба. Иногда они почти останавливались и, недоумённо переглядываясь, ждали, когда боярыня пойдёт шибче.

Улицы были тихи и безлюдны. Тихо и спокойно тёк Волхов. На Ярославовом дворе толклись горожане, о чём-то спорили, кого-то ругали, так что невнятные их крики слышны были на другой стороне реки. Настасья остановилась совсем и, обернувшись, долго смотрела на тот берег, на пышные сады богатого Славенского конца, на нарядные, радующие глаз терема, разбросанные на Рогатице, на Нутной и Варяжской улицах, на звонницы и купола новгородских храмов. На душе было смутно и грустно, как при прощании. И долго ещё это чувство не проходило, как ни старалась Настасья Ивановна отогнать его от себя.

Она проследовала мимо церкви Сорока мучеников, уже не глядя по сторонам и вернувшись мыслями к делам сегодняшним. Будь она повнимательнее и позорче, могла бы заметить племянницу свою Ольгу с Иваном Борецким, стоящих за церковной оградой рядом с небольшим треснувшим колоколом, который весной ещё сняли со звонницы, чтобы заменить новым, да так и не заменили.

Ваня несколько раз виделся с тринадцатилетней племянницей боярыни Григорьевой. Обычно внутри храма, куда Ольга приходила с няней. Она всегда первая подходила и начинала разговор, всегда недолгий, обрывая его и прячась, как только строгая нянька хваталась её отсутствия. Но сейчас пришла одна, в глазах сияло озорное удовольствие. Ваня тоже был один, он в этот год быстро рос, превращаясь в крепкого широкоплечего подростка и отвоёвывая для себя некоторые вольности. Однажды даже Васятку в церкву сводил.