Но поведение этой толпы в соборе, месте священном, могло бы показаться на удивление неподобающим человеку, который оказался бы не знаком с некоторыми особенностями тогдашних парижских нравов.
Действительно, толпа эта, вместо того, чтобы собраться и начать молиться, как того и требовали обычаи, смеялась, пела, ела и пила. Люди окликали друг друга, обменивались шутками, которые невозможно передать современным языком. Дерзкие кумушки давали отпор студентам. Отовсюду звучали игривые намеки. Казалось, в один миг были устранены все нравственные барьеры, и некое особое опьянение передавалось в этой куче народа от одного к другому.
В каждой группе открывались корзины, содержащие сосиски, окорока, пироги с заварным кремом и всевозможные напитки. Как только провизия была разложена на скамьях собора, превращенных в обеденные столы, началась великая пирушка. Мало-помалу народ захмелел, и теперь уже обменивались не шутками и намеками, но такими частностями, которые оскорбили бы и самое неделикатное современное ухо. Это была уже не попойка; гуляния заканчивались, как праздник сладострастия, как разгул необузданного воображения, вроде тех, что иногда позволял себе народ в древности.
Этот странный праздник дураков, который тщетно пытался отменить Филипп Красивый, который совместными усилиями папы и огромного множества кардиналов и архиепископов удастся задушить лишь гораздо позднее, знаменовался разрушением любых преград и барьеров, устранением скованности, разгулом плотских желаний. По существу, то был не более чем взрыв смеха, нечто наивное и невинное даже в своей несдержанности. Толпа пела, как мы уже сказали, выдавая некую бесконечную потешную кантилену, и после каждого куплета собравшиеся исторгали громогласное «Иа!», от которого дрожали стекла за свинцовыми решетками.
В это время те, кому не досталось места внутри храма, уже давно переполненного, устраивались на ступенях паперти, также раскладывали съестные припасы и принимались есть, пить и петь, отвечая на «Иа!» собора другим ослиным ревом, не менее звучным. Вскоре уже и паперть превратилась в огромный стол, за которым люди сидели прямо на земле, предаваясь отвратительной попойке.
Но то было лишь начало праздника, или, скажем так, то были лишь зрители, ожидавшие некоего зрелища. Действительно, часов в одиннадцать внезапно появилась группа, состоящая из солдат, студентов и монахов. Эти люди – во все горло кричащие, вопящие, поющие, размахивающие свечами, толкающиеся, делающие кульбиты – окружали осла. Позади осла торжественной процессией двигались многочисленные братства, во главе каждого из которых шагал знаменосец. Несмотря на официальный запрет епископа Парижа, несмотря на угрозы отлучения от церкви, в сатурналиях этих участвовал и почти весь капитул Собора Парижской Богоматери, и опять же, здесь следует видеть лишь потребность в веселье, которая время от времени прорывается через любые ограничения от самого верха до самых низин социальной лестницы.
Осел был покрыт богатой попоной и вез на спине «обернутую золотистой мантией» девушку, которая держала на руках своего рода куклу, богато наряженную.
Судя по всему, все это представляло бегущих в Египет Пресвятую Деву Марию и Младенца Христа[3].
Везущий девушку осел вошел в сопровождении своего горланящего эскорта в собор, где был встречен громом аплодисментов и приветственных возгласов. Ведомый двумя священниками, которые держали его за уздечку, он проследовал к хору, встал рядом с алтарем, и тогда тысячи голосов запели ту комическую песенку, о которой мы упоминали чуть выше и которая закончилась громогласным ослиным ревом, подхваченным, опять же, всеми присутствующими:
– Иа!
Затем народ в едином порыве возопил:
– Мессу! Мессу!
– Монсеньор епископ вскоре прибудет, – отвечал с кафедры восседавший верхом на коне дьякон, в одной руке у которого была сосиска, а в другой – кувшин вина.
– Епископа! Епископа! Мы хотим епископа, мы хотим мессу!
Дьякон опустил руку в кувшин и принялся по очереди благословлять присутствующих. Добившись таким образом секунды тишины, этот дьякон, который, похоже, был распорядителем праздника, воспользовался моментом, чтобы прокричать:
– Он придет, говорю же вам, и вы получите самого лучшего, крепкого и пышущего здоровьем, достойного нашего сира Сварливого и вас, чертовы потаскухи и дьявольские развратники! Так как знайте: епископа этого зовут Баэнь!
Толпа вновь разразилась громом неистовых аплодисментов и криков:
– Да здравствует Сварливый! Да здравствует Баэнь!
Дело в том, что Баэнь этот был ни больше ни меньше как камердинером Людовика X. Настоящее его имя нам неизвестно. Прозвище же его шло от Баэньских ворот, расположенных неподалеку от Лувра, практически в том месте, где сегодня находятся улицы Кокийер и Жан-Жака Руссо. Утром, в Лувре, этот Баэнь был избран епископом дураков сеньорами и самим королем, а также простым людом, допущенным в королевскую крепость.
Таким образом, примерно в то же время, когда осел направлялся в Собор Парижской Богоматери, другая процессия, в которую входили как представители духовенства, так и простые парижане (и те, и другие – кричащие и жестикулирующие), направлялась в Лувр, чтобы забрать епископа дураков.
Большинство из тех, что принимали участие в сей необычной процессии, были в маскарадных костюмах: одни облачились в желто-зеленые шутовские одежды; другие – в такие наряды, которые превратили их в обезьян, медведей, леопардов и прочих животных, коих народ приветствовал бурными овациями и восторженными воплями.
Особенно неистовых аплодисментов удостоились два медведя, которых сопровождала мартышка. Медведи, шедшие во главе процессии, неуклюже танцевали, кривляясь и гримасничая и так и этак, а державшая их на цепи обезьянка демонстрировала такие ужимки и прыжки, что каждый восклицал:
– Определенно, это одна из любимых мартышек госпожи королевы.
Однако же, будь шум праздничных колоколов, смеха и аплодисментов не столь оглушительным, можно было бы услышать, как медведи и обезьяна, голосами вполне человеческими, то и дело обмениваются репликами.
– Надеюсь, Бигорн, – вопрошал один из медведей, – ты не намерен провести нас в Лувр?
– Это было бы все равно, – говорил другой медведь, – что отдать нас волку на съедение, хоть мы и медведи, но думаю, этот волчара сожрал бы нас в один присест. Поесть я люблю и сам, но вот становиться едой не собираюсь.
– Боитесь, Гийом? – промолвила обезьяна. – Если боитесь, так и скажите!
Второй медведь прыснул со смеху и пробормотал:
– Смотри, Ланселот Бигорн, дошутишься!..
– Что ж, – продолжала обезьяна, – раз уж вы – ни один, ни другой – не боитесь, а мне так и тем более не страшно, значит пойдем в Лувр!
– Ладно, пойдем, – проворчал Гийом, – да заберет тебя чума!
– Угу, пойдем, – сказал Рике. – Вот только что мы там будем делать?
– Увидите! – отвечал Бигорн. – В любом случае, я обещаю, что будет весело.
В этот момент они вынуждены были прервать разговор, так как необычная процессия, миновав подъемный мост, проходила через одни из ворот Лувра. Во дворе, куда допустили эту толпу, собрались король, королева, их шевалье и сеньоры.
Маргарита Бургундская, окруженная сестрами Жанной и Бланкой и многочисленной прислугой, сидела под навесом из золотистого сукна на приподнятом на несколько ступенек помосте, вокруг которого в три шеренги выстроились алебардщики.
В нескольких шагах от этого помоста находился король и его свита.
– Входите, друзья мои! – кричал Людовик Сварливый, громко хохоча. – Входите и ступайте за вашим епископом – он вас уже ждет.
Два медведя, что шли во главе, принялись топтаться на месте и резвиться, словно в благодарность королю, который подал сигнал к началу веселья.
Тогда процессия, под громкие звуки труб и крики различных животных, торжественно прошла перед помостом. Принцессы и их служанки помирали со смеху. И во всем этом веселом смятении, среди всех этих смеющихся лиц, лишь одно – Маргариты Бургундской – было серьезным и безмолвным.
Она взирала на всю эту неистовую радость вокруг с видом мрачным и свирепым, и душа ее была очень далеко от разворачивавшегося у нее перед глазами зрелища.
Тем временем, продефилировав, процессия сбилась в группку перед королем, для которого играли деревенские скрипачи.
Затем, когда крикливая музыка наконец стихла, некий скоморох вышел вперед и воскликнул:
– Сир король, мы пришли за нашим епископом.
– Вот он, – столь же громогласно отвечал король, указывая на своего камердинера, несчастного Баэня, который по прихоти своего августейшего хозяина сделался в тот день епископом дураков.
И тогда люди из процессии окружили Баэня, издавая громкие вопли.
– Благословения! Благословения! – вопила толпа.
По жесту короля сеньоры отошли в сторону. Окружавшие помост алебардщики отхлынули вправо и влево, и тогда стало видно, что помост этот приподнят над рядом бочек, каждая из которых была снабжена краном, который оставалось лишь повернуть, чтобы наполнить кружки. Король первым направился к одной из бочек, до краев наполнил поданный ему огромный кубок, осушил его залпом, затем, наполнив снова, вылил содержимое кубка на голову испуганного Баэня и громким голосом прокричал:
– Именем Бахуса, ты объявляешься священным епископом дураков!
Слова его были встречены восторженным ревом. Никогда еще ни один король не был столь сварливым и столь расположенным веселиться со своим народом. И королевская щедрость, которая предоставляла в распоряжение процессии несколько бочек вина, окончательно закрепила популярность сына Филиппа Красивого. Пара мгновений – и к бочкам было уже не пробиться. Кувшины, кружки, бутыли ударялись друг о друга, так что вино закончилось уже через несколько минут.
Процессия вышла из Лувра так же, как и вошла – в большом беспорядке и суматохе. Она пополнилась одним персонажем, коим был Баэнь, епископ дураков, но потеряла троих, всеми обожаемых… Исчезли оба медведя и обезьяна.