Разумеется, буры тут же принялись жарко спорить и возмущаться. Обладай проклятия силой убивать, Перейра, думаю, умер бы мгновенно, где бы он ни прятался. Молчали всего двое – Мари, которая, бедняжка, сделалась совсем бледной от волнения, и ее отец. Затем один из буров, по-моему Мейер, обрушился с упреками на Анри Марэ – дескать, пусть ответит, зачем пригрел на груди этакую ядовитую змею, своего племянника.
– Наверное, тут какая-то ошибка, – тихо ответил Марэ. – Эрнан ни за что не обрек бы нас на погибель.
– Как знать? – хмыкнул Мейер. – Но он точно хотел погубить Аллана Квотермейна, а это все равно что желать смерти нам. И теперь наша жизнь опять зависит от юнца-англичанина.
– Уж его-то, – проговорил Марэ, странно поглядывая на меня, – точно не убьют, подстрелит он этих стервятников или промахнется.
– Не судите поспешно, минхеер, – процедил я, взбешенный этим несправедливым обвинением. – Поймите же, что если вас, моих товарищей, всех прикончат, а Мари заберут в гарем этого чернокожего дьявола, мне будет незачем жить!
– Господи! Он пригрозил ее забрать? – ужаснулся Марэ. – Верно, вы его неправильно поняли, Аллан.
– Хотите сказать, я посмел бы вам солгать насчет такого… Прежде чем я успел наговорить лишнего, фру Принслоо втиснулась между нами.
– Ну-ка тихо! – прикрикнула она. – Замолчите, Марэ! И ты тоже, Аллан. Некогда нам ссориться и поливать друг друга упреками. Неужто ты готов, Аллан, забыть об испытании ради мелкой свары? Тебе ведь скоро стрелять! А уж вам, Анри Марэ, тем более не подобает попрекать того, в чьих руках наша жизнь! Лучше помолитесь, чтобы Господь наконец покарал вашего нечестивого племянника! Идем, Аллан, я тебя накормлю. Я нажарила печени от той телушки, что прислал нам король. Получилось очень вкусно. А когда поешь, тебе нужно немного поспать.
Среди домочадцев преподобного мистера Оуэна был английский мальчик по имени Уильям Вуд, лет двенадцати-четырнадцати от роду. Он знал голландский и зулусский и служил переводчиком для мистера Оуэна в отсутствие некоего мистера Халли, обычно исполняющего эти обязанности. Пока буры выясняли отношения между собой по-голландски, он переводил буквально каждое слово на английский, чтобы священник и его семейство понимали, о чем идет речь. Осознав весь ужас сложившегося положения, мистер Оуэн вмешался в наши препирательства:
– Сейчас не время есть или спать, сейчас время молиться. Помолимся же о том, чтобы в черное сердце дикаря Дингаана проник свет истины. Прошу вас, братья.
– Да уж, – фыркнула фру Принслоо, когда Уильям Вуд перевел воззвание миссионера. – Молитесь сколько влезет, проповедник, и пусть с вами молятся прочие бездельники. Заодно попросите у Господа, чтобы пули Аллана Квотермейна не летели мимо. У нас с Алланом хватает других дел, так что молитесь усерднее, за себя и за нас. Идем же, Аллан, не то эта печенка пережарится и у тебя случится несварение, а для стрельбы это даже хуже, чем дурное настроение. Все, ни слова больше, Анри Марэ! Если вы еще хоть раз раскроете рот, я надеру вам уши. – Она вскинула свою руку толщиной с баранью ляжку.
Когда Марэ попятился, фру схватила меня за воротник, будто нашкодившего школяра, и повела к фургонам.
Глава XIIIРепетиция
В женском фургоне, как и обещала старая фру, меня ждал ужин на сковородке. Мы пришли вовремя – печень прожарилась, как мне нравится. Фру Принслоо выбрала весьма увесистый кусок и вознамерилась достать его со сковороды пальцами, а затем переложить на жестяную тарелку, с которой она прежде удалила, посредством своей верной и постоянной помощницы, засаленной тряпки-фатдока, следы утреннего пиршества. К сожалению, попытка оказалась не слишком удачной: горячий жир обжег пальцы фру, отчего она уронила кусок печени на траву – и, сколь ни совестно мне в том признаваться, грубо выругалась. Впрочем, она не пожелала сдаваться, облизала пальцы, дабы унять острую боль от ожога, затем подхватила кусок печени передником и водрузила его на относительно чистую тарелку.
– Вот так-то, дружок! – воскликнула она с торжеством в голосе. – Кота пришибить много способов найдется, топить не обязательно. И почему я сразу про передник не вспомнила, глупая? Allemachte, жжется! Сдается мне, так же больно бывает, когда тебя убивают. Дурное тянется к дурному, верно, Аллан? Глядишь, нынче вечером я сделаюсь ангелом, воспарю в длинной белой рубашке, вроде той, что матушка подарила мне, когда я выходила замуж; ту рубашку я пустила на пеленки, мне в ней холодно было, я-то больше привычная к жилетам да нижним юбкам. И крылья у меня появятся, будто у белых гусаков, только больше, чтоб этакую тяжесть удержать.
– Ну да, а еще венец славы[45], – хмыкнул я.
– Конечно, и венец славы, тоже большой, ведь я стану мученицей! Надеюсь, мне придется надевать его лишь по воскресеньям, терпеть не могу тяжелого на волосах. Еще она будет напоминать мне о кафрских золотых обручах, а кафров с меня уже достаточно. И арфа будет, – продолжала старая фру, чье воображение совершенно очевидно разыгралось при мысли о небесных наслаждениях. – Ты когда-нибудь видел арфу, Аллан? Я-то в жизни не видывала, разве что на картинке с царем Давидом в Библии, и там она похожа на выломанную раму стула, повернутую набок.
Другие ангелы научат меня на ней играть, и это наверняка будет непросто, я ведь привыкла слушать котов на крыше, а не музыку, а уж играть и подавно…
Она продолжала болтать, рассчитывая, думаю, отвлечь и развеселить меня, ибо добрая старая фру прекрасно понимала, сколь важно, чтобы я находился в умиротворенном состоянии в этот важный момент, когда на кону стояла жизнь всех участников похода.
Между тем я отчаянно сражался с куском печени, который имел отчетливый привкус засаленной тряпки и был весь в песке, скрипевшем на зубах. По правде сказать, когда фру отвернулась, я кинул остаток печенки Хансу. Готтентот, как собака, проглотил его в мгновение ока, не желая, чтобы фру заметила, как он жует.
– Господи Боже! Ну и скор ты на еду! – сварливо заметила старая фру, углядев краем глаза опустевшую тарелку. С подозрением посмотрела на довольного готтентота и прибавила: – Или ты все скормил своему верному псу? Если так, я его проучу.
– Нет-нет, фру! – вскричал перепуганный Ханс. – Я сегодня вовсе не ел мяса, только облизал сковородку после завтрака.
– Аллан, тогда у тебя точно случится несварение, чего нам совсем не нужно. Разве я не говорила тебе, что каждый кусочек надо прожевать двадцать раз, прежде чем глотать? Я сама бы так делала, будь у меня зубы. На, выпей молока, оно едва начало скисать и успокоит твой желудок.
Фру Принслоо достала черную бутыль и подвергла ее обработке все той же тряпкой. По-моему, она рассердилась, когда я отказался от молока и предпочел попить воды.
Потом фру настояла на том, чтобы я лег спать в ее собственной постели, и сурово запретила мне курить, иначе, мол, рука будет дрожать. Коротко переговорив с Хансом, которому было поручено тщательно почистить оружие, я подчинился пожеланию фру Принслоо. Мне хотелось остаться одному, и женский фургон виделся надежным укрытием; в любом другом месте лагеря меня вряд ли оставят в покое.
Хотя я исправно закрывал глаза всякий раз, когда в фургон заглядывала добрая фру, проверявшая, как мне отдыхается, на самом деле сон, насколько помнится, не приходил довольно долго. Как можно было заснуть, если сердце раздирали на части сомнения и страхи? Подумайте сами, мой читатель, подумайте сами! Минул час, за ним другой, а мой разум все перебирал варианты спасения жизни восьми белых людей – детей, мужчин, женщин, включая девушку, которую я любил и которая любила меня. Лишь от твердости моей руки зависело, будет ли она в безопасности или подвергнется бесчестью и поруганию. Нет, нельзя допустить, чтобы ее опозорили; я отдам ей свой пистолет, и она будет знать, что делать, если до этого дойдет.
Тяжкая ответственность стала тем бременем, которого я не мог вынести. Меня охватило вполне объяснимое отчаяние, я весь дрожал и даже немного всплакнул. Потом я подумал о своем отце, прикинул, как поступил бы он в подобных обстоятельствах, и начал молиться столь усердно, как никогда не молился ранее.
Я молил Всевышнего даровать мне сил и мудрости справиться с бедой, не уронить свое достоинство и не подвести несчастных буров, для которых мой провал будет означать кровавую смерть. Я молился, покуда пот не заструился по моему лицу, а затем внезапно впал в забытье. Не знаю, как долго пролежал я в таком состоянии, должно быть, около часа. Потом я резко очнулся – и отчетливо расслышал тоненький голосок, но он не мог принадлежать человеку; как мне почудилось, некто вещал прямо у меня в голове и произнес такие слова: «Ступай на холм Хлома-Амабуту и понаблюдай за стервятниками. Делай то, что подсказывает тебе рассудок, и, хотя бремя твое тяжело, ничего не бойся».
Я сел, вспомнил, что нахожусь в женском фургоне, и внезапно ощутил в себе некую загадочную перемену. Я перестал быть прежним. Мои сомнения и страхи исчезли, моя рука была тверда, как скала, а с души словно свалился тяжкий груз. Я знал наверняка, что смогу подстрелить трех назначенных мне стервятников. Понимаю, сколь нелепо это звучит, и случившееся легко объяснить тем напряжением нервов, в котором я пребывал; смею думать, что это и вправду было истинной причиной моего воодушевления. Но все же не стыжусь признаться: я тогда решил – и считаю так до сих пор, – что дело заключалось в другом. Я верил и верю, что в минуту опасности Всевышний заговорил со мной, ответил на мои искренние мольбы и на молитвы остальных, даровал мне наставление и наделил спокойствием и уверенностью, в коих я столь нуждался. В любом случае, моя убежденность в этом была такова, что я поспешил подчиниться словам, изреченным тем неземным, нечеловеческим голосом.
Выбравшись из фургона, я отыскал Ханса, сидевшего неподалеку, прямо на палящем солнце. Мне показалось, что готтентот глядит на светило, даже не жмурясь.