В следующее мгновение дикари набросились на меня. Прежде чем я успел издать хоть звук, мне заткнули рот тряпкой и крепко завязали ее концы на затылке.
Я угодил в засаду, и с кляпом во рту товарищей мне было не предупредить.
Глава XIXСтупайте с миром
Высокий кафр с ассегаем, один из личных телохранителей короля, подступил ко мне и прошептал:
– Слушай меня, маленький сын Джорджа! Король велел пощадить тебя, потому что ты англичанин, а не бур. Но если ты пискнешь или хотя бы дернешься, ты умрешь.
Он вскинул ассегай с таким видом, будто готов был вонзить острие мне в сердце.
Теперь я все понял, и меня прошиб холодный пот. Моим товарищам-бурам предстояло умереть, всем до единого. О, я бы с радостью пожертвовал своей жизнью, чтобы их спасти. Но, увы, я не мог подать им знак голосом, поскольку тряпка плотно сидела во рту.
Один из зулусов между тем раздвинул палкой тростник ограды. Он намеренно проделал эту щель на уровне моих глаз; думаю, им двигала врожденная жестокость, и теперь я должен был увидеть гибель своих спутников.
Пляски продолжались еще минут десять, слуги по-прежнему разносили пиво. Затем Дингаан поднялся со своего трона и тепло попрощался с Ретифом, пожелав тому по-зулусски счастливого пути. Далее король направился ко входу в лабиринт, а буры махали шляпами и громко славили Дингаана. Тот был уже почти на пороге, и мне показалось, что я ошибся.
Прежде чем я успел издать хоть звук, мне заткнули рот тряпкой и крепко завязали ее концы на затылке.
Видно, я зря тревожился. Похоже, предательства никто не замышлял.
У самой калитки Дингаан остановился, обернулся и произнес два слова на зулусском:
– Схватить их!
В тот же миг воины, плясавшие вплотную к бурам и явно ожидавшие этого приказа, кинулись на моих товарищей. Я услышал, как Томас Холстед кричит по-английски:
– Мы обречены! – Потом он воскликнул на зулусском: – Дайте мне поговорить с королем!
Дингаан тоже это услышал; он махнул рукой, показывая, что не желает говорить с переводчиком, и трижды гаркнул во весь голос:
– Булала абатагати! Убить колдунов!
Я видел, как бедняга Холстед выхватил нож и вонзил в стоявшего рядом зулуса. Воин повалился замертво, а Холстед напал на другого и перерезал тому горло. Буры тоже вытащили ножи (кто успел, разумеется) и попытались отбиться от чернокожих дьяволов, однако тех было слишком много. Позднее мне сказали, что буры убили шестерых или семерых зулусов и ранили около двух десятков. Но вскоре все было кончено, ибо разве способны люди, вооруженные лишь ножами, противостоять этакой ораве?
Раздавались яростные вопли, громкие стоны, проклятия, мольбы о пощаде, гремел зулусский боевой клич, и под эту какофонию буров – всех до одного, в том числе двоих пареньков, совсем еще мальчишек, – и их слуг-готтентотов повалили наземь. Тела оттащили прочь; ноги мертвецов и тех, кто чудом оставался жив, волочились по земле – так черные муравьи волокут свою добычу, червей и насекомых.
Дингаан тем временем подошел ко мне. Он улыбался, а его округлое лицо как-то странно подергивалось.
– Идем, сын Джорджа! – сказал он. – Сейчас ты воочию увидишь конец этих изменников, предавших твоего короля.
Меня отвели на возвышенность посреди лабиринта, откуда открывался вид на окружающую местность. Здесь пришлось подождать. Гвалт побоища постепенно стихал. Но вот показалась жуткая процессия: зулусы, обремененные страшной ношей, огибали ограду большого крааля и двигались прямиком к холму Хлома-Амабуту. Вот они поднялись к вершине, и там, среди кустов с темными листьями и камней, чернокожие воины забили буров до смерти, не пощадив никого.
Я лишился сознания.
Должно быть, я пребывал в беспамятстве довольно долго, но постепенно стал приходить в себя и услышал глухой голос, вещавший по-зулусски:
– Хорошо, что этот маленький сын Джорджа остался жив. Ему суждены великие дела, он будет нам полезен. – Наступила тишина, а затем тот же голос, который определенно был мне незнаком, продолжил: – О род Сензангаконы! Ты наконец смешал молоко с кровью, с кровью белых! Эту чашу тебе надлежит выпить до дна, а затем ее нужно разбить вдребезги!
Послышался смех, ужасный, отвратительный смех, который мне выпало услышать снова лишь много лет спустя.
Потом говоривший ушел, шаркая, словно какая-то крупная рептилия. Сделав над собой усилие, я открыл глаза. Я находился в большой хижине, освещенной костром, что пылал посредине. Стояла ночь. У огня возилась с тыквенной бутылью зулуска, молодая и привлекательная. Я заговорил с ней, преодолевая головокружение.
– О женщина, – сказал я, – кто был этот мужчина, что смеялся надо мной?
– Он не совсем человек, Макумазан, – ответила зулуска, и ее голос звучал очень мелодично. – Это Зикали, Открыватель дорог, могучий колдун и советник королей. Он так стар, что его рождения не помнят даже наши деды. Его дыхание может вырывать из земли деревья с корнями. Дингаан боится его и повинуется ему.
– Это колдун настоял на убийстве буров? – спросил я.
– Может быть, – отозвалась она. – Кто я такая, чтобы знать наверняка?
– Ты, должно быть, та женщина, которая захворала и которую меня просили исцелить? – догадался я.
– Да, Макумазан. Я болела, но теперь поправилась. А вот ты хвораешь, так что теперь я буду о тебе заботиться. Выпей. – И она протянула мне бутыль с молоком.
– Как тебя зовут? – продолжал допытываться я.
– Найя, – назвалась она. – Мне поручили тебя стеречь. Не надейся сбежать от меня, Макумазан. Снаружи стоят другие стражи, и у них копья. Пей же!
Я подчинился – и запоздало спохватился, что в питье могли подмешать яд. Однако жажда моя была столь велика, что я опустошил бутыль досуха.
– Я тоже умру? – спросил я, откладывая бутыль в сторону.
– Нет-нет, Макумазан, – ответила Найя. – Ты не умрешь. Ты просто уснешь и все забудешь.
Мои глаза и вправду смежились, и я заснул; сколько проспал, сказать не могу.
Когда я снова очнулся, был день, и солнце стояло высоко в небесах. То ли Найя подмешала в мое питье какое-то снадобье, то ли я настолько обессилел, что впал в забытье, – не знаю. Так или иначе, сон подействовал благотворно; в противном случае, думаю, я бы спятил от горя и гнева. После пробуждения еще некоторое время я изводил себя бесполезными упреками и был близок к отчаянию и безумию.
Лежа на полу хижины, я спрашивал себя, как и почему Всемогущий допустил жестокое убийство, которому я был невольным свидетелем. Как это сочетается с образом любящего и милосердного Отца, какой нам внушают? Каковы бы ни были прегрешения несчастных буров – а грехов у них было не счесть, конечно же, как и у нас у всех, – они оставались во многом добрыми и честными людьми, жившими по своим правилам. Но все же их обрекли на страшную смерть, забили, как скот, по кивку чернокожего деспота; их жены овдовели, дети осиротели и, как выяснилось позднее, тоже погибли или остались бесприютной безотцовщиной.
Тайна сия велика есть, как говорится. Во всяком случае, она надолго лишила душевного покоя того молодого человека, которому выпало воочию наблюдать описанную выше жуткую сцену.
Сдается мне, что несколько дней мой рассудок пребывал на самом краю пропасти, едва удерживаясь от падения. Но в конце концов знания, полученные мной от отца, и врожденное здравомыслие пришли мне на выручку. Я припомнил, что подобные преступления, творимые с куда бо́льшим размахом, совершались многократно на протяжении истории человеческого рода, однако вопреки этому (а порой и вследствие злодейств) цивилизация шагала вперед, и милосердие и мир обменивались поцелуем над могилами жертв кровопролития.
А потому, несмотря на мой юный возраст и житейскую неопытность, я пришел к выводу, что дикая резня являлась составной частью некоего обширного замысла Провидения и что было необходимо пожертвовать этими несчастными ради исполнения высшей воли. Разумеется, такой взгляд может показаться циничным и фаталистическим, однако нечто похожее мы видим в природе каждый день; и наверняка страдальцы обрели достойное воздаяние в лучшем мире. Иначе всякая вера, всякая религия – ложь и тлен.
Либо же этакие злодейства совершаются не по воле милосердного Провидения, а вопреки оной. Быть может, дьявол из Священного Писания, над кем мы привыкли потешаться, воистину существует и творит зло среди людей. Быть может, время от времени некий злой принцип бытия вырывается на свободу, точно могучие силы, заключенные в вулкане, и принимается сеять разрушение и смерть, покуда его не обуздают и не одолеют. Кто знает?
Словом, этот вопрос нужно задавать архиепископу Кентерберийскому и папе в Риме, а ежели они не сойдутся во мнениях, спросить тибетского ламу. Я всего лишь пытаюсь воспроизвести мысли, которые посещали меня в те давние дни, и облечь их в слова сообразно моему нынешнему опыту. Вполне вероятно, что тогда я думал иначе, ведь с тех пор сменилось целое поколение, да и рассудительность моя созрела, будто вино в бутыли.
Помимо духовных материй, имелись насущные вопросы, каковые следовало уладить в моем неприглядном положении; прежде всего, надо было позаботиться о собственном выживании, хотя, признаюсь, тогда оно мало меня волновало. Если меня захотят прикончить, сопротивляться бесполезно. То, что я успел узнать о Дингаане, подсказывало, что он приказал убить Ретифа и других буров не из пустой прихоти. Эта расправа – лишь предвестие большого кровопролития; я нисколько не забыл, как Дингаан грозился поступить с Мари, и прочие его намеки тоже всплывали в памяти.
В общем, я предположил, что кафры замышляют широкое наступление на буров и, судя по всему, намерены вырезать их до последнего человека. (Как оказалось, я был совершенно прав.) А я сижу в кафрской хижине, под присмотром молодой зулуски, и не имею возможности сбежать и предупредить товарищей! Хижина стояла на широком дворе, огороженном тростниковым плетнем пяти футов высотой. Выглядывая за ограду, будь то днем или ночью, я неизменно натыкался взглядом на часовых, замерших вдоль нее через каждые пятнадцать ярдов друг от друга. Они возвышались, словно статуи, сжимая копья в руках и не сводя глаз с плетня. Вдобавок по ночам число стражей удваивалось. Они явно караулили меня, чтобы не сбежал.