Удивительной внешностью обладал этот человек, если, конечно, его можно было назвать человеком. Тело его, крепко сбитое, было не крупнее детского; голова огромна, и с нее на плечи ниспадали седые, заплетенные в косички волосы. Глубоко посаженные глаза на широком, весьма угрюмом лице. Несмотря на белоснежную седину волос, Зикали не казался таким уж древним стариком, поскольку тело его было крепким и упитанным, а кожа на щеках и шее не обнаруживала морщин – все это навело меня на мысль о том, что история о его необыкновенной древности – чистой воды вымысел. Ведь человек, которому, например, более ста лет, никак не может похвастаться такими красивыми и многочисленными зубами: даже на расстоянии я заметил их блеск. С другой стороны, хоть средний возраст его явно остался позади, я затруднялся определить, хотя бы даже приблизительно, сколько ему лет. Зикали неподвижно сидел в лучах заходящего солнца и смотрел не моргая на пылающий диск: говорят, только орел может так смотреть на солнце.
Садуко пошел вперед, я двинулся за ним. Роста я небольшого и никогда не считал свою наружность производящей сильное впечатление, однако, думается, едва ли мне приходилось когда-либо чувствовать себя более незначительным, чем в ту минуту. Высокий и красивый туземец, шагавший впереди меня, мрачное великолепие залитой кроваво-красным закатным светом пещеры, одинокая маленькая фигура старика передо мной с печатью мудрости на челе – все это невольно вызывало смирение в человеке, по природе своей не тщеславном. Мне казалось, что я становлюсь все меньше и меньше, как в моральном, так и физическом смысле, и я уже жалел, что поддался любопытству, побудившему меня искать встречи с этим таинственным существом.
Отступать, однако, было поздно: Садуко уже стоял перед карликом, подняв правую руку над головой и приветствуя макози[78]. Я же, почувствовав, что нечто подобное ожидается и от меня, снял видавшую виды суконную шляпу, поклонился и следом, памятуя о достоинстве белого человека, вновь водрузил ее на голову.
Колдун как будто только теперь заметил наше присутствие. Прервав созерцание заходящего солнца, он неспешно и внимательно оглядел каждого из нас цепким взглядом, отчего-то напомнив мне хамелеона, хотя, как я уже отмечал, глаза Зикали были не выпуклыми, а, наоборот, глубоко посаженными.
– Приветствую тебя, сын Садуко! – сказал он низким, звучным голосом. – Почему ты вернулся так скоро и зачем привел с собой эту белую блоху?
Я не мог стерпеть подобного обращения и, не дожидаясь ответа моего спутника, вмешался:
– Ты дал мне скверное имя, Зикали. Что бы ты по думал обо мне, назови я тебя тараканом?
– Подумал бы, что ты умен, – ответил он погодя. – Ведь я действительно, должно быть, очень похож со стороны на таракана с седой башкой. Но почему тебя задевает сравнение с блохой? Блоха работает по ночам, как и ты, Макумазан; блоха шустрая, как и ты; ее очень трудно поймать и убить, как и тебя. Наконец, блоха вволю пьет кровь человека и зверя, как это делал, делаешь и будешь делать ты, Макумазан. – И Зикали залился оглушительным смехом, раскаты которого отразили нависавшие над нами скалы.
Однажды много лет назад я уже слышал этот смех, когда был пленником в краале Дингаана после того, как по приказу последнего были зарезаны Ретиф и все, кто прибыл с ним к зулусскому правителю, и вот сейчас я вспомнил этот смех.
Пока я подыскивал подходящий ответ в том же духе и не находил его (хотя позже придумал их, и не мало), знахарь внезапно прекратил смеяться и продолжил:
– Не стоит тратить на насмешки драгоценное время: не так уж много его осталось у каждого из нас. С чем пришел, сын Садуко?
– Баба (по-зулусски это «папа»), – заговорил Садуко, – этот белый инкози, как ты хорошо знаешь, – вождь по складу характера, человек с большим сердцем и, несомненно, благородных кровей, – (полагаю, так оно и есть на самом деле, поскольку я слышал рассказы о своих более или менее выдающихся предках, но если это и так, то к их талантам явно не относилось умение наживать деньги), – позвал меня с собой на охоту и предложил мне хорошее ружье в уплату за двухмесячное услужение. Но я сказал ему, что не могу предпринимать никаких рис кованных шагов без твоего дозволения, и… Он пришел узнать, не дашь ли ты его мне, отец.
– Как бы не так, – качнул большой головой карлик. – Этот смышленый белый проделал такой путь под жарким солнцем, только чтобы спросить меня, может ли он подарить тебе ценное ружье в награду за услугу, которую любой зулус твоих лет оказал бы ему задаром? Думаешь, если мои дырки для глаз пусты, ты непременно должен наполнить их пылью? Нет, белый человек явился сюда потому, что желает видеть того, кого зовут Открывателем дорог, о котором он много слышал еще тогда, когда ты был ребенком, и удостовериться, действительно ли я обладаю мудростью или просто дурачу людей. А ты пришел узнать, принесет ли тебе дружба с ним удачу и станет ли он помогать тебе в задуманном тобой деле.
– Все верно, о Зикали, – сказал я. – Во всяком случае, в том, что касается меня.
Садуко ничего не ответил.
– Что ж, – продолжил карлик, – поскольку сегодня я в настроении, попробую ответить на оба ваших вопроса, иначе никудышный из меня ньянга (врачеватель), ведь вы проделали такой долгий путь, чтобы задать их. К тому же, Макумазан, тебе на радость, никакой платы я не потребую, поскольку давно заработал целое состояние, еще до рождения твоего отца за Черной рекой, и давно не работаю за вознаграждение – если только оно не должно быть получено от кого-нибудь из рода Сензангаконы, – и поэтому, как ты можешь догадаться, работаю редко.
С этими словами он хлопнул в ладоши. Откуда-то из-за хижины вынырнул один из тех свирепого вида стражей, что остановили нас у ворот. Он поклонился карлику и застыл перед ним, склонив голову.
– Разведи два костра, – велел Зикали. – И принеси мои снадобья.
Слуга сложил перед Зикали две кучи из хвороста и поджег их принесенной из-за хижины головешкой. Затем он вручил своему господину мешок из шкуры леопарда.
– Удались, – приказал слуге Зикали, – и не возвращайся, пока не позову. Если же во время предсказаний я умру, похорони меня завтра в известном тебе месте и позаботься, чтобы этот белый человек покинул мой крааль без помех.
Слуга вновь отвесил поклон и молча удалился.
Когда он ушел, карлик вытащил из мешка связку переплетенных корешков, затем горсть гладких камешков, из которых отобрал два – белый и черный.
– В этот камень, – сказал он, подняв руку с белым голышом так, чтобы свет костра отражался от его гладкого бока, поскольку вечерняя заря уже угасла и начало быстро темнеть, – в этот камень я сейчас заключу твой дух, Макумазан, а в этот, – он поднял черный голыш, – твой, сын Мативане… Отчего ты выглядишь испуганным, храбрый белый человек, если в сердце своем ты все еще беспрестанно повторяешь: «Он всего лишь старый уродливый плут»? Если я плут, почему у тебя такой испуганный вид? Или твой дух уже застрял у тебя в глотке и душит тебя, словно ты пытаешься проглотить этот маленький камешек? – Проговорив это, он разразился своим жутким смехом.
Я было попробовал возразить, что ни капли не напуган, но не смог вымолвить ни слова, чувствуя в тот момент, что все мои нервы целиком подчинены Зикали и что в горле моем будто бы действительно находится камешек, только он не опускался, а поднимался изнутри. «Истерия – результат переутомления», – подумал я и, поскольку говорить не мог, продолжил сидеть, воспринимая его насмешки с невозмутимым презрением.
– Теперь, возможно, – продолжил карлик, – в какой-то момент вам покажется, будто я умер, и тогда не прикасайтесь ко мне, иначе умрете сами. Дождитесь, пока я не очнусь и не расскажу вам, что поведали мне духи. Если же я не очнусь – а какое-то время я буду спать, – что ж, после того, как догорят костры, но не раньше, приложите руки к моей груди и, если почувствуете, что тело мое начало коченеть, отправляйтесь к какому-нибудь другому ньянге так быстро, как только духи этого места позволят вам, о вы, жаждущие заглянуть в будущее.
Пока говорил, он успел бросить в каждый костер по пригоршне корешков, уже упомянутых мной, и костры тотчас откликнулись высокими, дьявольскими, как мне почудилось, языками пламени, которые тут же сменили столбы густого белого дыма с едким, удушающим и ни на что не похожим запахом. Казалось, я весь напитался им, а проклятый камень в горле разбух, став величиной с яблоко, и кто-то будто бы проталкивал его вверх палкой.
Затем колдун бросил белый голыш в костер, что был справа от него и напротив меня, со словами:
– Войди, Макумазан, и смотри.
Черный голыш он бросил в костер слева от него:
– Войди, сын Мативане, и смотри. А потом оба возвращайтесь и доложите мне, вашему господину, об увиденном.
Едва он договорил эти слова, как я почувствовал, будто из моей глотки наконец вылетел душивший меня камень; так легко наши нервы обманывают нас: я было даже подумал, что зубы мои помешают камню, и раскрыл рот, чтобы дать ему беспрепятственно выскочить. Удушье миновало, только теперь я ощутил внутри себя удивительную пустоту и словно бы воспарил в воздухе, как будто я уже не совсем я, но лишь пустая оболочка, – все эти ощущения, конечно же, вызвал зловонный дым горящих корней. И все же я сохранил способность замечать и осознавать происходящее, поскольку отчетливо видел, как Зикали сунул свою большую голову сначала в клубы дыма «моего» костра, затем – костра Садуко, после чего лег на спину и выдохнул клубы дыма через рот и нос. Затем я увидел, как он перекатился на бок и замер, раскинув руки в стороны. Также я заметил, что один из его пальцев как будто находился в левом костре и непременно должен был бы обгореть. Но, по всей вероятности, я ошибся, поскольку впоследствии палец Зикали оказался невредимым.
В таком положении колдун лежал довольно долго, не подавая признаков жизни, и я было начал опасаться, не умер ли он. Однако в тот вечер мне никак не удавалось сосредоточить мысли на Зикали или чем-то ином. Я отмечал все происходящее чисто машинально, как человек, к которому оно не имело никакого отношения и нисколько его не интересовало. Внутри меня ца рило полнейшее безразличие, словно я был не здесь, а в некоем более теплом и дружественном мне месте, в котором я когда-либо надеялся очутиться, а именно – в камушке, лежавшем в небольшом, мерзко чадящем правом костре.