– Черт побери! Такое не забывается! – подтвердил Лефор. – Однако это не должно мешать проклятому монаху заниматься коптильней.
Монах захлопнул ветхий требник, которым он довольствовался за неимением другого, и, поднимаясь, закричал:
– Иду, иду! И горе матросам, если они не приготовили пекари[2] и черепаху, как я приказывал!
Подпрыгивая на ходу, так как его ноги путались в сутане, он направился в конец пляжа, где трое или четверо человек, стоя на коленях перед дюной, играли в ножички…
Лефор проводил монаха глазами, потом перевел взгляд на море. Почти тотчас Шерпре увидал, как капитан резко вскочил на ноги и отступил на два шага назад, словно обнаружил, что сидел на бочке с порохом.
– Тысяча чертей! – выругался Лефор. – Вы видели?
Огромным указательным пальцем, изогнутым и похожим на зрелый банан, он указывал в море.
Франсуа де Шерпре не торопясь приставил козырьком руки к глазам и долго стоял не шелохнувшись.
Лефор то и дело менялся в лице. Он первым заметил медленно приближавшийся корабль, подгоняемый восточным ветром. Судно двигалось не спеша, будто скользило по льду, абсолютно плавно. С земли оно выглядело не больше чайки, которая, сложив крылья, падает в воду за добычей.
Шерпре пролепетал несколько слов, которые мог разобрать один Лефор, так как легкий ветерок приглушал голос помощника; кроме того, он сложил руки рупором, будто отдавал приказания в море.
– Черт возьми! Шерпре, кажется, впервые с ваших губ слетает нечто приятное, – произнес Лефор.
– Господин капитан, – возразил Шерпре глухим голосом, – позволю себе заметить со всею почтительностью, какую к вам питаю, что после такого упрека я был бы способен потерять галс, не будь я опытным моряком. Это, доложу я вам, французский корабль, что можно определить по форме его носовой части, в точности такой, как бочонок для сельдей. Ну, довольны? Сколько раз в море я докладывал вам то же самое? А в ответ вы неизменно посылаете меня ко всем чертям!
Лефор потер шею.
– Разрази меня гром, Шерпре! – вскричал он. – Ничего вы не смыслите в нашем деле и никогда не поймете! Вы говорите: в море! Да, черт возьми! А что мне может сделать на море французский корабль? Разве мы воюем с соотечественниками? Вы видели, чтобы я нападал на кого-нибудь, кроме испанцев или англичан?
– Так точно, господин капитан! Во мне еще живо воспоминание о наглом голландце, из-за которого мы потеряли пять человек! И вот доказательство: на мне сапоги боцмана, а на вас – камзол помощника капитана; а стоит вам приподнять сутану отца Фовеля, и вы увидите у него на поясе пистолет главного бомбардира!..
– Вот еще! – взревел флибустьер, злясь на самого себя за промах. – Если я и надел этот камзол, то потому что он мне подходит, как удар ножом по горлу такому негодяю, как вы. А сапоги, которые на вас, случаем, вас не беспокоят, как острая приправа желудок? Ну, а об отце Фовеле и вовсе помалкивайте, лейтенант: он стреляет из пистолета как Бог, а сейчас готовит нам, надеюсь, такую похлебку, которую я не отдал бы за все каронады «Атланты»!
– «Пресвятой Троицы», – не повышая голоса, снова поправил Шерпре.
Лефор пожал плечами и опять посмотрел в море, в то время как помощник капитана многозначительно покашливал.
– В конце концов мы, может, напрасно захватили это голландское судно, – продолжал Лефор вкрадчиво, будто внезапно охваченный смутными угрызениями совести. Бог свидетель, я в принципе не желаю зла голландцам, у меня среди них много друзей… Конечно, это была зрительная ошибка! Несчастный случай, Шерпре! Тропическое солнце дурно влияет на зрение: из-за него мы спутали флаги!.. Во всяком случае, – сердито прибавил он, – из-за этого проклятого голландца мы лишились пятерых человек, так что акулам досталось на сей раз освященное угощение!
Помощник с серьезным видом кивнул. Лефор мог видеть, как на его горле ходит вверх-вниз кадык.
– Все же я счастлив, – пояснил флибустьер, что вы доложили мне о французском судне. Клянусь всеми святыми, мне сейчас больше хочется есть, чем сражаться; у меня живот к спине прирос, а когда человек покрыл себя славой, как мы с вами, вполне справедливо, если он подумает немного и о своем желудке.
Он обернулся в сторону отца Фовеля, занятого жаровней, и сказал:
– Лопни моя селезенка! Если наш монах не закончил свою стряпню, я съем его самого!
Святой отец был очень занят и не обращал внимания ни на насмешки, ни на угрозы капитана. Он не спускал глаз с двух котлов, одного – с мясом пекари, другого – черепахи, и хлопот у него было хоть отбавляй.
Палящее тропическое солнце отполировало его череп, как старую кость, и тонзура уже была неразличима. Зато длинная бороденка, жидкая и неухоженная, украшала его подбородок, не скрывая, впрочем, острые зубы старого волка. Монах задрал серую сутану, заткнув ее полы за тугой кожаный пояс рыжего цвета. Под стать густой рыжей шерсти, покрывавшей костлявые ноги, монах уселся поудобнее, разложив неподалеку от костра, где поджаривались кабанина и черепашье мясо, пару пистолетов с медными рукоятями, украшенными дерущимися львами.
В настоящий момент он орошал кабана малагой из бочонка, в котором до того хранился порох.
Перед приготовлением кабаньей туше отрезали ноги, выпотрошили, вычистили, затем насадили на четыре колышка на высоте примерно в полтуазы[3] от земли. Под белой жирной тушей развели костер, весело потрескивавший, а порой выстреливавший огнем.
Из подвешенной вверх животом пекари вынули все кишки, а на их место аккуратно разложили рядком всех островных птиц, каких только матросы «Пресвятой Троицы» сумели подстрелить в окрестностях: вяхирей, коричневых овсянок, черных горлиц… Птички тушились в утробе кабана, как в горшке.
Отец Фовель, по обычаю флибустьеров, с которым познакомился на острове, то и дело обновлял испарявшийся сок, подливая в живот пекари малагу, захваченную у испанцев.
Как истинный гурман, он приправил дичь ванилью, перцем зеленым и перцем красным, перцем-горошком, кокосовым молоком, и аромат разносился теперь по всему заливу Железные Зубы.
Время от времени на вершине холма хлопал выстрел, усиленный эхом, а немного погодя появлялся заросший щетиной человек, словно выходец из сказочного леса, в коротких штанах и куртке грубого полотна наподобие серой домотканой рубахи, на голове – высокая чалма, в руках – ружье. Человек подходил к монаху и бросал к его ногам свежеподстреленную дичь: куропатку, попугая или взморника – водящегося в здешних местах зверька, которых отец Фовель спешно приказывал ощипать другому пирату, а затем бросал в дымящееся брюхо кабана.
В нескольких туазах отсюда другая жаровня действовала, казалось, сама по себе и безо всякого присмотра. Гигантская черепаха жарилась целиком в собственном панцире. Ее тоже не забыли нафаршировать, но рыбой, которую ловили шляпой на поверхности воды. Предварительно черепахе спилили грудной панцирь и набили ее макрелещукой и всякой мелюзгой, также приправленными перцем-горошком, стручковым перцем и лимоном.
При каждом выстреле монах отпивал большой глоток малаги, потом, схватив вертел, пробовал пекари, стараясь не проткнуть кожу, так как во всем этом пиршестве монах, похоже, отдавал предпочтение соку с вином. Кабанина подрумянивалась, зажаривалась, корочка пузырилась и местами лопалась. Те места, где раньше у пекари были ножки, закруглялись под действием пламени, которое отец Фовель поддерживал, подбрасывая в огонь охапки сухой травы.
Кожа с ног пекари, как и с лап черепахи, пошла на чулки тем охотникам, которые добыли животных.
Когда принесли крокодила, подстреленного Лефором, капитан отклонил предложенные ему крепкие сапоги из крокодиловой кожи, и флибустьеры бросили жребий, чтобы разыграть лапы животного. Потом специалист срезал кожу с его живота, чтобы изготовить из нее ремни или пороховницы.
В лагере флибустьеров царило самое искреннее веселье; каждый трудился на общее благо; все были равны и объединены в священное Береговое Братство.
Солнце, находясь в зените, сияло над головами, словно начищенный котел, и предметы не отбрасывали теней.
Лефор снял штаны и вошел нагишом в теплую зеленоватую воду. Маленькие студенистые кубики с черным остовом во множестве плавали у поверхности. В нескольких туазах от капитана матрос, зажав по пистолету в каждой руке, следил за морем. Он должен был палить в воздух, как только заметит плавник акулы в волнах.
Лефор шумно плескался, забирал ртом воду и выпускал ее через нос наподобие фонтанчика у кита. Недалеко от того места Шерпре стоял на берегу, не спуская глаз с горизонта.
Ветер внезапно стих, и корабль, который помощник капитана определил как французский, замер в том самом месте, где небо сходилось с волнами.
Он перевел взгляд на «Пресвятую Троицу» и вскоре увидел, как от бывшей «Атланты» отваливает шлюпка с семью или восемью человеками на борту. Он немедленно подошел к отцу Фовелю и сказал:
– Сейчас прибудут негритянки, которых вам, отец мой, надлежит окрестить, как того хочет капитан. Однако, мне думается, крестить этих красоток, черных, как мои сапоги, значит искушать дьявола; ведь сегодня у нас копченая пекари и копченая черепаха, а вокруг сотня мужчин, изголодавшихся по женщинам!
– Хотел бы я знать, – возразил монах, – неужели Отец наш Всевышний отправится так далеко, когда речь идет всего-навсего о том, чтобы вырвать заблудшие создания из когтей демона. Главное – привести в лоно единой и истинной веры этих девушек, которые многое повидали еще в Сент-Кристофере!
– Я знаю, – продолжал помощник капитана, – что капитан Лефор только из снисходительности взял их на борт, когда мы покидали Бас-Теру. Испанцы ведь возвратятся, и девушки могли бы попасть к ним в лапы. Так что в конечном счете мы вырвем у них добычу. И все же, когда негритянки находились в Бас-Тере, матросы к ним отправлялись, если испытывали в том нужду. Но держать женщин на судне значит рисковать, очень рисковать с такими парнями, как наши! Я полагаю, дисциплина может разболтаться, так как всегда опасно держать женщин вблизи мужчин, особенно в этих широтах.